355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильям Александров » Чужие и близкие » Текст книги (страница 9)
Чужие и близкие
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:17

Текст книги "Чужие и близкие"


Автор книги: Вильям Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

– Ну, а ты? Что ты скажешь насчет этого? А, Бурлак? – Бурлак вставал, подходил к дедовой ноге, которая слегка покачивалась, клал на нее свои лапы и терся мордой о старые дедовы валенки, в которых он ходил дома.

– Правильно, – говорил дед, – правильно ты думаешь. – И почесывал Бурлака за ухом.

Хорошее было время.

А сейчас все изменилось. Дед стоит и варит суп, а потом будет кормить эту светловолосую, сероглазую, которая лежит в постели. И чего она ему далась, непонятно. Может, вообще не надо было ее находить. Прошел бы тогда Бурлак мимо – и все. Не было бы ее сейчас здесь. Сидели бы они с дедом вдвоем и читали старую, потрепанную книгу…

Бурлак щурится, поглядывает то на деда, то на Женьку. И вдруг она говорит своим ласковым голосом:

– Бурлак, Бурла-ак, иди сюда, иди, хорошая ты собака… – Она протягивает руку, шевелит пальцами. Бурлак делает вид, что не замечает, он дал себе слово, что не подойдет больше к этой сероглазой, что вообще перестанет ее замечать, как будто ее не существует на свете. Он даже отворачивается, но его сердце тут же наполняется щемящей жалостью, он подбегает к этой такой почти прозрачной руке и, вздрагивая от наслаждения, чувствует, как она запускает свои пальцы в его лохм а тую рыжую шерсть. Она говорит ему какие-то глупые, ничего но значащие слова, а он стоит, боясь шелохнуться, боясь, что сейчас вот, через соку иду все» это кончится.

Ах, странное ты, странное – собачье сердце. Ведь вот пойди они сейчас опять с дедом ночью через степь и найди ее Бурлак снова, он опять, как тогда, потащит деда и залает. И сколько бы раз так ни происходило, он каждый раз с делает то же самое, хоть будет знать заранее, что сулит ему эта встреча…

А Женька тоже думала в это время. Она перебирала в пальцах рыжие кольца собачьей шерсти и думала о нем, об этом псе, и о его хозяине. Она думала о том, как это странно получается, что вот лежит она здесь, у чужих людей, и они заботятся о ней, кормят, лечат, обхаживают… Почему? Отчего? Что она им? Что она этому деду, который варит сейчас для нее куриный бульон? Как понять это все? Временами ей начинало казаться, что все это какой-то несуразный, затянувшийся сон, вот проснется она, и ничего этого не будет – ни пса, ни деда, ни Шуры… Может, она все еще лежит там, в степи, и заносит ее белым, чахлым снежком, и равнодушно глядят сверху холодные невозмутимые серые тучи… А ей все это лишь кажется, и скоро уже не будет ничего вокруг – совсем ничего… Женька придирчиво ощупывает морду пса, потом себя она трогает, даже щиплет себя за руку и с удовольствием прислушивается к боли. Вот, кажется, все в порядке, кажется, все это на самом деле. И все же – как странно. И как хорошо…

Когда дед снял с печи кастрюлю и налил Женьке в большую фарфоровую касу наваристого желтого бульона, Женька поглядела на забившегося в угол Бурлака и робко попросила деда:

– Дедушка, дали бы вы ему немного.

Дед задумчиво поглядел на Женьку, потом на Бурлака, Который сразу почувствовал, что о нем идет разговор, и насторожился, хотя сделал вид, что ого это совсем не интересует. Дед озабоченно покачал головой, но, видно, и ему было не по себе. Он почесал свою бороду, сощурился:

– Ладно. Уж так и быть. Иди сюда, Бурлак, – и, выловив из кастрюли несколько потрохов, кинул их собаке.

Поздно вечером, когда Женька уже совсем почти заснула, она услышала сквозь дрёму, что Бурлак беспокойно ходит возле двери, царапается и скулит.

– Что ты, Бурлак? – спросила Женька. – Что с тобой? Иди сюда. – Но собака не отходила от двери. Потом она подбежала к окну, стала на подоконник перед ними лапами и тоскливо гавкнула. Женьке показалось, что кто-то заглядывает в окно.

– Кто там? – тревожно спросила Женька и, укутавшись в одеяло, осторожно, стараясь не наступать на больную ногу, добралась к окну.

– Ты одна? – услышала она приглушенный голос Шуры.

– Одна. Заходи.

Держась за стенку, она добралась до двери, отперла ее. Шура скользнула в комнату как тень и остановилась у двери, прислонившись к стене.

Не зажигай, – остановила она Женьку. – Пусть так.

В окно слабо светила луна. Ее мутноватый косой свет падал длинной полосой в угол комнаты, но если присмотреться, то можно было разобрать очертания предметов и даже лицо можно было разглядеть. Женьке показалось, что у Шуры какое-то неестественно бледное, измученное лицо. Она откинула платок, села на край кровати в йогах у Женьки и вдруг заплакала, горько, безутешно всхлипывая.

– Ты что, Шура? Ты что? – испугалась Женька. – Случилось что-нибудь, да?

– Дрянь я, вот что, – зло и убежденно проговорила Шура, – подлая гнусная дрянь!

– Ну что ты! Что ты! Как можно, – приподнялась Женька, и сердце у нее сжалось, – зачем ты так говоришь? Ты добрая, я знаю.

– Добрая! – с какой-то злобной силой повторила Шура. – Слишком добрая! Отказать, видишь ли, не могу… А он там ранен. Тяжело… Письмо из госпиталя пришло. – Она примолкла, но Женька услышала, как она сдавленно плачет в темноте.

Что ж ты теперь будешь делать? – быстро спросила Женька. Ей было страшно и в то же время радостно, неизвестно от чего.

Что делать? Бросила бы все, ушла бы на фронт, к нему, так у меня ведь..

– Что?

– Ничего…

Она снова замолчала, и Женька услышала в толь с какие-то страшные, лающие звуки. Ей стало совсем жутко. Они долго сидели молча. Женька не знала, что тут можно сказать, а Шура тоже ничего не говорила. Она постепенно затихла, и Женька даже подумала: уж не уснула ли она. Было слышно, как ветер раскачивает за окном голый тополь и ветки ударяют в стекло.

– Ты когда вставать сможешь? – вдруг спросила Шура бесстрастным, деревянным голосом.

– Не знаю. Нога еще болит. Может, дней через пять-шесть. А что?

– Ничего. Когда встанешь, поможешь мне в одном деле.

– Да я… ну, конечно, Шура, я все сделаю. Может, я сейчас смогу?

– Нет. Ты лежи, поправляйся. Я потом сама скажу. – Шура подошла к окну и долго стояла, прислонившись плечом к стене. Женьке было жаль ее. Она сидела на кровати и не знала, что делать, потом тихо поднялась, добралась до окна и обняла Шуру сзади за плечи. Шура наклонила голову, прижалась мокрой щекой к Женькиной руке, и так они стояли обе, глядя в окно, а луна лила свой мутный свет, и ветер стучал ветвями в окно.

2

Вот и весна уж на исходе. По всей нашей бесконечной дороге – от комбината до городка – рубят ветви тутовника. Он буйно зеленеет по обеим сторонам дороги, и вот сюда приходят подростки с топорами и пилами, безжалостно рубят и пилят длинные шелестящие ветви, обросшие ярким зеленым листом, и волокут их куда-то. А дерево остается совсем голое и стоит, словно обгоревший скелет, оставшийся после набега. Когда я впервые увидел, как тринадцатилетние стриженые ребята в белых полотняных рубахах навыпуск расправляются с живыми деревьями, у меня сердце оборвалось от жалости и возмущения.

– Ты что делаешь! Чего дерево портишь? – схватил я за руку одного из них. Он удивленно смотрел на меня непонимающими круглыми глазами, потом отрицательно покачал своей стриженой головой.

– Портишь нет, – сказал он. – Черв кормит нада. Три раз день кормит нада.

– А дерево?

– Дерев? – Он посмотрел на обрубленный ствол и махнул рукой. – Дерев лучше будит…

Уже потом мне объяснили, что, когда зеленеет тутовник, все население окрестных кишлаков выходит на рубку ветвей и тащит их по домам, чтобы кормить личинку тутового шелкопряда. А дерево от этого не страдает. Оно становится еще более ветвистым, и старые тутовники – это огромные разросшиеся гиганты.

Одно такое дерево росло у нас во дворе, над арыком. Оно, правда наклонилось. Видимо, под тяжестью своих ветвей и плодов оно все больше склонялось в сторону воды, да так и осталось висеть над водой, закрепившись корнями, словно воздушный мост, перекинутый на тот берег. Когда стали поспевать ягоды тутовника – то, что мы в своем приморском городе называли шелковицей, – мы вдруг открыли для себя неисчерпаемую сокровищницу. Сахара мы не видели давным-давно, фруктов еще и в помине не было, а тут. – на каждой ветке – десятки, сотни, тысячи сочных белых ягод, пропитанных чуть душноватым, клейким солнечным соком. Тут было от чего сойти с ума!

И прихожу после первой смены еще засветло и, наспех сбросив с себя всю промасленную одежду, ополоснувшись в кристальной арычной воде, лезу в одних трусах на дерево.

Бабушка с Анной Павловной растягивают над арыком байковое одеяло, бабушка с одной стороны, – Анна Павловна – с другой, и ждут, когда я начну трясти дерево. Но есть хочется нестерпимо, и первое, что я делаю, это набиваю рот тутовником. Я лезу повыше, туда, где еще не обобраны ветви и откуда лучше раскачать крону, а по дороге хватаю обеими руками огромные, длинные, с палец величиной, ягоды и запихиваю их в рот, он уже не закрывается, щеки раздулись, сок течет у меня по подбородку и шее, но остановиться я не могу – это выше моих сил, и я поглощаю его до тех пор, пока не чувствую, что живительный сахар попал в кровь, и вот теперь как-то легче стало на душе и можно посидеть на ветке, не торопиться.

– Ну что же ты, Слава, – кричит мне бабушка, – ведь ждет же человек! – Она имеет в виду Анну Павловну, но та устало улыбается, глядит, щурясь наверх, и говорит негромко:

– Не слушай ты никого, Славочка, поешь вдоволь сам. А мы подождем. Растет ведь он, ему бы обед сейчас настоящий, а это что… Поешь, поешь, сколько можешь…

– Да нет, я сейчас, – откликаюсь я, но рот у меня набит и получается как-то смешно и нелепо. Я сижу на толстом – в две руки – ответвлении и блаженствую, осматриваюсь вокруг. Солнце уже низко, но отсюда оно видно хорошо, оно пронизывает ветви своими розоватыми лучами, и ягоды кажутся золотистыми, словно отлитыми из латуни. Сначала кажется, что их совеем мало, но надо присмотреться. Надо только присмотреться – и вот тогда вдруг начинаешь различать их едва ли не под каждым листом, а то и по две, по три рядом. Иногда они висят целыми гроздьями, и тогда доставляет особое наслаждение осторожно, чтобы не помять, снять такую гроздь. Они ведь очень нежные, словно без кожи – один сплошной сок, обтянутый тончайшей пленкой. Такие вот – красивые, крупные – я складываю в свою алюминиевую миску, я поставил ее в развилке между ветвями – это, так сказать, десерт. А теперь начинается сбор урожая.

Я резко встряхиваю ветви, и крупным дождем сыплются ягоды на растянутое одеяло. Не все, конечно, попадают по назначению, некоторые ссыпаются на землю и тут же разбрызгиваются, превращаясь в лепешку. Иные падают в арык и плывут по течению. Когда дома бывает Горик, он лезет в арык, становится ниже по течению и вылавливает их.

Еще одна-две встряски, и одеяло уже нужно освобождать. Бабушка и Анна Павловна переходят на мостик и ссыпают ягоды в посуду.

– Ах, какая прелесть, – говорит бабушка и кладет в рот одну тутовину. – У нас ее называли шелковицей, но она была кислая и хрустела на зубах. А для этой и зубов не надо – ну чистый мед…

– Давайте одеяло, – кричу я сверху, – растягивайте, глядите, сколько падает!..

Я перебираюсь на другую ветку – и даже от легкого сотрясения летят вниз ягоды.

– Сейчас, сейчас…

Теперь уж к нам присоединяются Софья Сергеевна и Оля. Они растягивают еще одно одеяло, рядом с тем, и я снова встряхиваю дерево. С глухим стуком сыплется тутовник, бесплатный дар природы, медовая ягода, взявшаяся неизвестно откуда – просто так, из этой пресной воды, из этой рыжей несъедобной земли, из этого жгучего далекого солнца…

И ведь вот чудо – мы обираем дерево, казалось бы, дочиста, вроде уже ничего на нем нет, а завтра или послезавтра я опять лезу на него, и опять повторяется то же самое…

Они подставляют одеяло, я трясу дерево, перебираюсь с ветки на ветку и все время думаю об этом, никак не могу понять, что это такое: если одно-единственное дерево может дать столько плодов, сколько же могут дать все деревья, вся земля, если ее засадить сплошь? Сколько в нашем цехе станков, сколько умнейших машин, моторов, хитроумных приспособлений, но ни одно из них не может накормить человека. Мы ходим целый день голодные, долбаем стены, следим за моторами, но хоть бы что-нибудь можно было укусить – какую-нибудь станину или кабель! Так нет же – ничего. И если завтра нам не привезут хлеба, не дадут затирухи – мы просто подохнем с голоду со всеми своими машинами. А здесь – глядите – одно-единственное дерево – и такое богатство! Что же такое человек – со всеми его хитроумными железяками, со всеми его танками и самолетами – по сравнению с этим обыкновенным деревом? Какое право он имеет сжигать и взрывать поля и деревья, если со всей своей техникой, со всеми своими заводами и лабораториями не может сделать того, что делает одно это дерево? Господи боже мой, – вот она, природа, протягивает людям свою руку, говорит: глядите – это я сделала для вас, берите, только будьте людьми! А люди?

Но мои размышления на этом прерываются. Люди стоят внизу, на земле, они хотят есть, и они кричат мне оттуда, снизу, и я вновь трясу дерево.

Солнце уже почти закатилось, собственно, для них, стоящих внизу, оно уже давно закатилось, но мне еще виден его маленький малиновый краешек, и я не слезу, пока оно не зайдет совсем, хотя они кричат мне, что хватит, довольно. Все вокруг усыпано тутовником. Они собирают уцелевшие ягоды, ссыпают с одеяла в посуду-, вот я вижу, как Софья Сергеевна торопливо ополаскивает горсть ягод в арыке и ест, ест, ест…

С тех пор, как пропала Женька, она поправилась, растолстела даже. Она только и делает, что ест. Поплачет немного, потом вытрет слезы и готовит себе что-нибудь. Она познакомилась с каким-то там булочником из пекарни, он иногда приходит к нам, приносит что-то завернутое в тряпку, они шепчутся в углу, потом она уходит с ним до позднего вечера.

– Ну что ж, – говорит бабушка, – человек есть человек. Ему еда нужна. И надо, чтобы кто-то был рядом.

– У нее Женька была, – возражаю я, – куда она ее дела?

– Да. Этого я тоже понять не могу, – качает головой бабушка, – это для меня непостижимо! Послать дочь неизвестно куда, неизвестно с кем! Хотя… Она ведь хотела, чтобы жилось лучше…

– А, бабушка! Ты всегда всех защищаешь. У тебя всегда найдется оправдание. Мы все хотим, чтоб жилось лучше, правда? Так что ж, нам всем торговать идти, что ли?!

– Видишь ли, Славик, разные люди по-разному ищут для себя счастья. И все можно понять. Нельзя простить только одного, когда человек ради своего блага делает вред другому.

– А Женьке она пользу принесла? Как Женька упрашивала ее, я ведь помню…

– Верно, Славик, верно. Но и мы хороши тоже. Не могли вмешаться.

– Хватит, Слава, слезай! Темнеет уже, сорвешься! – Это мне кричат снизу. Я опять задумался, опять загляделся на закат, на ветви, на глиняные крыши, уходящие вдаль… По этим крышам, наверно, можно до самой Ферганы дойти…

– Сейчас, – говорю я. – Ну, давайте еще разок. Последний… – Они смеются и вновь растягивают одеяло… В один из таких предвечерних часов, когда сбор тутовника шел полным ходом и все обитатели карусели стояли внизу, под деревом, а бабушка с Анной Павловной держали одеяло, стукнула наша решетчатая калитка и во двор, тяжело прихрамывая, вошел человек в армейской форме со звездой комиссара на рукаве. Рядом с ним шла молодая женщина, совсем, пожалуй, девушка, тоже в форме и в сапогах. Мне особенно запомнились эти сапоги – большущие хлябающие кирзовые сапоги, – они так не вязались с миловидным девичьим лицом. За плечами у нее висел большой рюкзак, а у него ничего не было, и она поддерживала его под руку.

Я сразу заметил их сверху, потому что лицом был обращен к калитке, и застыл, наблюдая за ними. А наши, захваченные сбором, видно, ничего не замечали, кроме тутовника. Потом вошедших увидела бабушка, она стояла, окаменев, силясь что-то сказать, но не могла, видно. Анна Павловна стояла спиной к калитке, она ничего не видела и продолжала держать одеяло.

Мужчина и женщина взошли на мостик, стали проходить мимо, мужчина повернул голову, Анна Павловна тоже посмотрела в его сторону и тихо вскрикнула. Одеяло выскользнуло из ее рук, тутовник посыпался в арык, а мужчина, вглядываясь, произнес хрипло:

– Аня?

Анна Павловна закричала громко и кинулась к мужчине, но девушка, сопровождавшая его, успела сказать:

– Осторожно.

Так появился в нашей карусели комиссар Кожин. В тот вечер мы все собрались за столом, если можно так назвать постеленные на пол одеяла. Для этого пришлось снять все перегородки, все висящие на веревках полотнища. Комната сразу стала просторной и открытой. Посредине застелили большой квадрат, на нем стояли вещи, которых мы не видели давным-давно. Тут были мясные консервы, кусок сала, баночка кетовой икры, кубики сухого какао, консервированный компот и даже две плитки соевого шоколада. А в центре «стола» возвышалась бутылка водки и три бутылки самодельного вина (это было единственное, что достали на месте – все остальное – из рюкзака майора Кожина. Сам рюкзак, похудевший, обвисший, жалко висел на гвозде).

– Что вы делаете! – возмущенно шептала Анне Павловне Маруся. – Это ж его месячный паек! Заберите сейчас же…

– Оставьте, Маруся, – раздраженно отмахивалась от нее Анна Павловна. – Человек живой вернулся, а вы – паек…

Анна Павловна преобразилась, из подавленной заботами старушки она вдруг, в один вечер, превратилась в симпатичную и совсем еще не старую женщину, она скинула свой старушечий платок, сделала прическу, и у нее оказалось приятное женственное лицо и совсем еще живые, не потухшие, как казалось раньше, глаза. Она надела хорошее платье, туфли, и все наши женщины принарядились, даже бабушка вытащила единственную оставшуюся у нее хорошую вещь – старинную черную шелковую шаль – и накинула на плечи.

Мы все сидели вокруг «стола», поджав под себя ноги, и глядели на пришедшего с фронта человека, а он сидел тоже на полу, только ему подложили скатанное одеяло, чтоб было повыше, сидел, прислонившись спиной к столбу, и разглядывал нас.

Он был тяжело раной и живот и в грудь, перенес операцию, лежал в госпитале и за это время ничего такого не написал Анне Павловне. А теперь, когда ему стало лучше, попросил, чтоб его выписали, и на время отпуска приехал сюда, к семье. Ему дали в сопровождающие вот эту девицу в сапогах. Она хотела тут же уехать, но Анна Павловна но пустила се, заставила сесть со всеми вместе, и когда она сняла с себя шинель и сапоги, то оказалась совсем еще девочкой: лот восемнадцать ей было – не больше, с прямыми, легкими, как паутина, русыми волосами. Они вес время слетали на лицо, и она сдувала их, совсем по-детски выпячивая немного губу. Я ещё подумал, что пошла, наверно, в санитарки в том городе, где был госпиталь. Вот только откуда у псе эта шинель и сапоги? Наверно, в госпитале выдали. Она сидела рядом со мной, все время молчала и только изредка вскидывала исподлобья свои светлые глаза и снова опускала голову.

«Странная какая-то», – подумал я.

Майор лежал в госпитале где-то на Урале, а потом его поревели в Фергану, и последние два месяца он был здесь.

Манор разлил вино. Все сидели молча и как завороженные глядели на его руку, когда он подносил горлышко бутылки к кружке или к миске – у нас ведь стояло что придётся. Я видел – ему трудно было тянуться и перегибаться, он стискивал зубы от боли, и рука его подрагивала, но когда Липа Павловна захотела помочь, он мягко отстранил со.

– Не надо, Лия, я сам. Мужское дело.

Он разлил всем, себе оставил на донышке и долго молчал, глядя в свою кружку. Все вокруг тоже молчали, ждали, что он скажет.

И тут вдруг Софья Сергоевна выкрикнула каким-то не своим, разудалым голосом:

– Выпьем за Лию! За счастье её – это ж ведь такое счастье привалило!

Все как-то поёжились, не зная, что делать, и посмотрели на Софью Сергеевну. Она сидела возбуждённая, красная, и мне показалось – ужо немного пьяная. А рядом с ной сидел тот самый булочник. Как только она узнала, что приехал муж Лины Павловны и будем отмечать это событие, она тут же побежала за своим булочником, он пришел с буханкой хлеба, демонстративно выложил это на «стол» и теперь сидел с торжествующим видом на правах хозяина.

Всем стало как-то не по себе. Майор поднял на Софью Сергеевну свои запавшие, с красноватыми белками глаза, несколько секунд глядел так, не отрываясь, потом поднял кружку и сказал жене:

– За тебя, Аня. За тебя… И за всех вас, женщин.

И выпил.

Мы все выпили тоже. Потом разливал я – на правах мужчины. Когда дошла очередь до кружки майора, мы встретились с ним глазами и он улыбнулся – чуть-чуть, уголками губ.

– В каком классе? – спросил он.

Был в шестом, – сказал я. – А сейчас ни в каком.

– Как это?

Да он давно работает, Ванюша, – сказала Анна Павловна, – на комбинате он монтером…

Старший монтёр ткацкой фабрики, – сказала бабушка с гордостью, а на глазах у нее почему-то появились слезы.

Во-он что! – Майор опять посмотрел на меня и чуть улыбнулся. – Тогда другое дело. Давай, давай… – подбодрил он меня. И я продолжал разливать.

Потом я дошел до девушки в гимнастерке, она тоже подняла на мгновенье глаза, и мне показалось, что в них затаилась какая-то горечь и тоска. И я вдруг, сам не знаю отчего, ласково кивнул ей, а она как-то жалостно склонила голову к плечу и опять затихла.

Когда у всех было налито и Анна Павловна насильно распределила между всеми редчайшие яства, майор медленно встал, поднял свою кружку и сказал:

– А теперь, разрешите, я скажу несколько слов. Страшные муки выпали на долю нашего народа, на вашу долю, женщины и дети. Но, поверьте мне, за все ему отплатится – и за нашу кровь, и за ваши слезы, и за этот стол на полу…

– Это еще дай бог – такой стол иметь, – вдруг громко вмешалась Софья Сергеевна. – А что на полу, так не беда – была б водка да еда… – У нее визгливый хмельной голос, щеки покраснели, глаза блестят, и стреляет она ими то в майора, то в Анну Павловну, словно бросай какой-то вызов. Майор подождал немного, потом продолжал, хмуря свои густые клочковатые брови:

– И за этот стол, я говорю, потому что этого заслужили наши люди. И за то, что дети наши вместо школы на заводы ходят, – за все ему отплатится, поверьте мне…

– Когда же это будет, товарищ майор? – не унималась Софья Сергеевна. – Вот ведь песенки пели, картины показывали «Если завтра война», в речах говорили – разгромим врага на его собственной территории. Как сейчас помню, мы с мужем ходили в кино. Так красиво все это получалось… танки едут, самолеты летят, враги бегут… Как же так, товарищ майор?

Булочник все время дергал Софью Сергеевну за рукав, но в нее словно бес какой-то вселился. Теперь уж не было вызова в ее голосе, а была тоска и даже мольба была, когда она, не сводя глаз с Кожина, опять заговорила:

– Я, может, глупая женщина, может, я не все понимаю, может, я… – Она замолкла, и лицо ее скривилось, но, сделав над собой усилие, она все же продолжала: – Но ведь была же у меня семья. Муж был… Ну, простой он был человек, не чета вам, не выбился в люди, шофер был простой, но ведь жили мы, не голодали и в кино ходили, и дочка у меня была… Женька была… А сейчас… Ну что, ну что, скажите, я сейчас?.. – Она глотала слезы и глядела с неистовой мольбой на майора, будто он мог сейчас одним словом вернуть ей все, что было, и повторила исступленно: – Ну что я сейчас, ну кому я сейчас нужна, только вот этому… – Она с ненавистью глянула на булочника.

– Успокойтесь, Соня, – подошла к ней Анна Павловна, – не надо так, не надо. Не вы ж одна.

– Нет, пусть он ответит, пусть он ответит мне, – твердила она, размазывая слезы по щекам, – ну за что, за что…

– Да она пьяная, – возмущенно проговорила Маруся, – уберите эту бабу, или я…

Но Кожин остановил ее суровым взглядом.

– Я отвечу, – сказал он раздельно и поднял голову, обвел всех нас темными, глубоко запавшими глазами.

Он замолчал, и мы все молчали. Даже Софья Сергеевна стихла. Она глядела на майора широко раскрытыми настороженными глазами – видно, и она не ожидала такого оборота.

– На фронте за такие речи… – сказал Кожин и покачал головой. – Потому что сейчас надо воевать, разбираться будем потом. Но она женщина, мать, и она задает вопрос, который сейчас в душе у всех. Не должно было этого быть! Нет, не должно! И все мы тут в какой-то мере виноваты. Ведь знали, что будем воевать. Знали. И готовились. Значит, немного не так готовились, немного не туда смотрели… – Он провел ладонью по волосам – у него густые, жесткие седоватые волосы, и как он их ни приглаживает, они встают снова. – Но ничего. Ничего… Главное – мы выстояли. Выстояли в самую трудную минуту. А теперь время работает на пас, мы стали на ноги, закрепились, теперь вы увидите, как они покатятся назад, и уж тогда… – он поднял свободную руку и потряс кулаком. – Тогда пусть не ждут пощады!

– Товарищ Кожин, – осмелела бабушка, – а вот говорят, что возле Харькова немцы опять наступают. Это правда?

– Да, это правда. Там очень жестокие бои. Они, конечно, снова и снова будут пытаться, кое-где, может быть, придется и отступить.

– Не дай бог!

– Ничего. Это уже ничего не решает. Главное – мы научились их бить и знаем, как это делать. Пройдет еще немного времени, и вы увидите, вы увидите, как они побегут… – Лицо его вдруг перекосилось, он дернулся и перегнулся вправо, прижимая руку к животу. Это длилось только одно мгновение. В следующее – он уже снова стоял, выпрямившись во весь рост, словно перед строем. Девушка в гимнастерке вскинулась, хотела подбежать к нему, но он махнул рукой: – Ничего, Галя, ничего. Уже прошло, сиди. – Он высоко поднял железную кружку. – Ну, так выпьем за нашу победу и за жизнь, которая будет после войны. Эх, какая у нас жизнь будет после войны!

И тут словно прорвало всех. До этого сидели скованные, молчали, а тут – все враз заговорили, какая жизнь была до войны, какая у кого была квартира, работа, какие были мужья, и все это сразу, перекрикивая друг друга, в один голос. Видно, подействовало вино на голодный желудок. Маруся требовала «прямого ответа» – будет второй фронт или нет, бабушка спрашивала что-то насчет Одессы, Софья Сергеевна кричала, что она подлая стерва, а булочник ее успокаивал…

Майор попытался что-то отвечать, но, видно, ему было трудно говорить, он попросил разрешения лечь, и ему постелили так, что голова его была возле «стола», и он продолжал беседовать, но я видел, что нот выступил у него на лбу.

Я и не заметил, как исчезла Галя. Она как-то неза-метно для всех ушла, и никто не обратил на это внимания. А когда я вышел во двор, то разглядел возле ствола тутовника прижавшуюся к нему хрупкую фигурку.

Она стояла, положив голову на ствол дерева, плечи ее вздрагивали, и спелые тутовины с глухим всплеском падали время от времени в арык.

Теперь по утрам, когда я встаю на рассвете, собираюсь на работу, я встречаю во дворе майора Кожина.

Еще совсем рано, чуть брезжит серый утренний свет, и мне слышен далекий шестичасовой гудок. Но я улавливаю его сквозь сон, и тут же просыпаюсь, и, еще не очень придя в себя, выскакиваю, ежась, во двор, перебираюсь по камням на середину арыка, широко расставляю ноги, упираясь в два огромных плоских камня, и, перегибаясь, набираю пригоршню стеклянной, обжигающей арычной воды, плескаю себе на лицо и на шею. Потом одним прыжком выскакиваю на противоположный берег, тру себя большущей бязевой тряпкой, которая заменяет нам полотенце, и бегу назад, теперь уже в обход, через мостик. И вот тут я всегда вижу его. Он стоит на мостике, в полной своей форме, стоит, тяжело облокотившись о перила, курит и смотрит куда-то поверх домов и поверх деревьев, туда, где загорается заря. Чего он стоит так каждое утро, что он видит там? Не знаю! Может, он стоял вот так там, у себя, на переднем крае, и обдумывал, как лучше провести бой, а может, просто выходил подышать воздухом и насладиться утренним покоем и свежестью. Но он стоял так каждое утро, я встречал его и здоровался, он медленно поворачивал ко мне свое грузное туловище и спрашивал тихо и ласково:

– Ну, чего ты так рано?

– Гудок, – говорил я. – Как гудок услышу – все. Уже спать не могу.

– И я вот не могу, – говорил он тихо. – Гудка, правда, не слышу, а спать уже не могу… – Он вбирал в легкие настоенный на весеннем цветении воздух и говорил: – Красота какая!.. – Потом он гасил самокрутку, выбивал се из мундштука.

– На работу?

– Ага.

– Далеко отсюда?

– Вообще-то не очень… Три с половиной километра…

– Не очень… – качает он головой. – Сколько же идешь?

– Полчаса. Я привык уже, не замечаю. Иду себе, иду…

– Кем ты там на фабрике?

– Монтером. Монтажником. Моторы мы ставим, подводку делаем…

– Трудно?

– Нет, не очень… Привык уже. А скоро закончим монтаж, на эксплуатацию переведут – совсем легко будет. Даже книжки читать можно будет.

– Это как же?

– А так, – запустил все моторы, проверил подшипники и сиди себе, читай, пока кто-то не позовет.

– Это хорошо, – говорит он задумчиво. – Книжки читать тебе очень нужно… Ладно, иди – опоздаешь.

Я наспех собираюсь, затягиваю кожаными обрезками свои деревянные ботинки, чищу нос краем бязевого полотенца – от коптилки он всегда забивается сажей – потом достаю укрытую фанеркой миску с тутовником и см его ложкой. Это мы всегда с бабушкой оставляем с вечера – за ночь он, конечно, теряет свою свежесть, становится мятым, но сок его, по-моему, даже слаще теперь, и пахнет он как-то особенно, солнцем, что ли. Когда встаешь, есть хочется страшно, сосет и сосёт под ложечкой потом уже ничего, не так, а вот сразу с утра голод мучит здорово, и тутовник очень помогает. По-настоящему им, конечно, не наешься, а все-таки настроение лучше.

Я съедаю ложек пять-шесть, остальное оставляю бабушке. Она, правда, меня всегда за это ругает, говорит, чтобы я ел утром все, что ей этот тутовник вообще ни к чему… Я примериваюсь и съедаю еще две ложки. Но все, остальное – бабушке, это неприкосновенно. Я накрываю миску фанеркой, но не удерживаюсь и выхватываю из миски еще несколько ягод. Все!

Бабушка еще спит. Вернее, не спит – дремлет. Она по А утрам, когда я ухожу, просыпается и лежит еще немного, я всегда ругаюсь, если она встает, поэтому она лежит еще, укрывшись своим стареньким пальто.

Я уже совсем собрался, завязал свою торбу, плоскогубцы, отвертку, нож – все по карманам. Можно идти.

– Ты поел тутовник? – слышу и сонный голос бабушки.

– Поел, поел, – говорю я. И выскакиваю во двор. Быстро иду через мостик. Небо уже светлеет, скоро брызнет солнце и верхние ветки нашего дерева загорится влажным зеленым огнем. Эх, слазить бы на него разок сейчас, на заре! Но нельзя, надо идти, и я иду.

Быстро перехожу мостик, выхожу за калитку, иду вдоль нашего решетчатого забора. Вот и дорога. Одиноко стучат мои деревяшки по булыжникам – «клак», «клак», «клак», идешь на них, как на качелях, они ведь не гнутся, перекатываешься с одного камня на другой – «клак», «клак», «клак»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю