Текст книги "Чужие и близкие"
Автор книги: Вильям Александров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Теперь – Галя. Это обязательно, она все знает, и кроме того… Я обещал ей. Я обещал. Обещал!
Я бегу по дороге, бегу посредине, ничего не видя перед собой, не чувствуя ни луж, ни рытвин, ни ухабов. Где ее окно? Где-то здесь оно должно быть. Где-то вот здесь оно всегда светится. Но теперь темно – ведь очень поздно, наверно, часа три, а то и больше…
Я ощупью пробираюсь вдоль дувала, проваливаюсь в какую-то яму, и где-то прямо надо мной начинает неистово лаять собака. К пей присоединяется вторая, потом откуда-то взялась третья. Я слышу голоса людей и кричу во все горло: «Галя! Галя!»
Она выходит, ничего меня не спрашивает, только нащупывает в темноте мою руку, и мы бежим через поле, прямо по пахоте, а вот и дорога, здесь бежать уже легче, но Галл, видно, выбилась из сил.
– Подожди, – с трудом говорит она, – я сейчас. Я только чуть-чуть…
Мы останавливаемся, я рассказываю ей все.
– Это конец, – говорит она сдавленным, безысходным шепотом. – Эт-то конец…
– Погоди ты панихиду петь, – грубо обрываю я ее, – ты ж не знаешь, какой хирург этот Генрих, он чудеса творит!
– Дай бог, – говорит она безнадежно, и вдруг надежда, видимо, вспыхивает в ней. – Ты на почту беги и звони в госпиталь, звони, звони, – заклинает она меня, – а я одна туда пойду. Я – одна.
Мы расходимся с ней на перекрестке, я снова бегу на почту, и телефонистка говорит, что только что передала телефонограмму. Обещали приехать.
Когда я возвращаюсь, Генрих уже там, он приехал на комбинатской машине вместе с дежурным врачом. Окно в комнату открыто настежь, и я слышу, как Галя говорит ему:
– Вы должны попытаться. Вы должны сделать все, все, что возможно – терять здесь уже нечего, поймите!
– Я знаю, по я не могу.
– Почему?
– Я не имею на это права, понимаете!
– Права? О каком праве вы говорите, когда все решают сейчас секунды! Из госпиталя приедут в лучшем случае через час, везти его тоже нельзя. Единственный выход – здесь, сейчас. Вы же видели снимок, вы же все знаете! Я прошу вас, я умоляю вас, мы все подтвердим, что…
Он долго молчит, потом говорит резко:
– Свет, где взять свет?
– Керосиновая лампа? Коптилка?
– Нет. Не годится… Введите машину во двор, зажгите фары, пускай светят вот сюда, в дверь. И его давайте сюда. Так… А теперь уходите. Все уходите. Только вы оставайтесь, – говорит он Гале, и я слышу, как шофер заводит мотор. Машина подъезжает к самому дому и включает фары. Столб света врывается в нашу опустевшую карусель, и только три резкие тени я вижу на противоположной стене. Это как в кино. Как театр теней. Когда я был совсем маленький, мама водила меня на вечер в соседнюю школу. Там устраивали такой театр. Натягивали простыню, подсвечивали ее с другой стороны, и на полотне появлялись тени. Я помню буржуя – толстого, в шляпе, полицейского в каске и рабочего, рвущего свои цепи, и на экране было видно, как висят они, разорванные, на его руках. И музыка гремела, и все хлопали в ладоши, и я тоже хлопал изо всех сил…
Что это льется и звонко так ударяет в металл? Это там, в этих ослепительных белых лучах, или это здесь – арык звенит и переливается в темноте? Сегодня удивительно много воды. Она аж гудит, перекатываясь через камни, и они глухо стукаются там, под водой.
Я ухожу на мостик, стою у перил, здесь, где он раньше всегда стоял и смотрел в воду. Я тоже смотрю сейчас в воду. Если долго глядеть в эту темную бурлящую глубину, начинает казаться, что там мелькают какие-то искры. То они вспыхивают, то затухают, словно звезды в бескрайнем ночном небе, словно огоньки в бархатных глазах Пани… Она только распахнет их на мгновенье, только обдаст тебя черным огнем – и все, и ты уже не человек, не принадлежишь себе… Постой… При чем тут Паня? Нет больше никакой Панн, нет больше ни глаз ее, ни сладкого, вкрадчивого голоса, нет больше ничего, исчезло, растворилось, не было никогда, понимаешь?!
Я гляжу в комнату. Теперь на стене только две тени. Дежурный врач, приехавший с Генрихом, уже вышел и моет руки в арыке. Потом и Галя выходит. Она зябко кутается в свою шинель, стоит, втянув голову в плечи, и предутренний ветерок треплет ее тонкие, паутинные волосы. Потом она подходит к Анне Павловне, обнимает се, так стоят они обе – без движения, без слов, как две статуи.
И только Генрих еще там. Я вижу его сгорбленную тень на стене. Он уже не двигается, ничего не делает, просто сидит там, уронив голову на руки.
И шофер выключает фары.
Уже занимался рассвет, когда подъехала машина из госпиталя. Два врача вошли в комнату, потом вышли и сели на подножку машины писать акт.
– Я вижу, вы тут сделали невозможное, – сказал один из них дежурному.
– Это он, – сказал дежурный и кивнул в сторону Генриха. – Хирург, каких мало. Да что поделаешь… – он вздохнул.
Врач из госпитали посмотрел туда, потом на меня, на Галю, достал из нагрудного кармана записную книжку, полистал ее.
– Скажите, кто это здесь Генрих Краузе?
– Это я, – хрипло сказал Генрих и с видом обреченного переступил порог. Теперь в слабом утреннем свете можно было рассмотреть его лицо – оно было совсем черное, словно обгорелое, резкие складки залегли у рта…
Вы напрасно так, – сказал врач из госпиталя, – это же был безнадежный случай.
Но Генрих стоял, сгорбившись, не поднимая головы. Казалось, огромную тяжесть взвалили на его плечи.
Так это вы, значит? – переспросил врач и встал ему навстречу. – Начальник госпиталя просил вас приехать к нему. Он знает о вас. Он хочет предложить вам работу.
Мне? – Генрих медленно покачал головой. – Нет, это какая-то ошибка. Откуда меня могут знать у вас?
Врач пожал плечами.
– Знают, как видите. И даже поручили разыскать. Письмо какое-то прибыло не так давно…
Они закончили писать акт, все расписались, и врач сказал:
– Только что передали по радио: под Сталинградом завершено окружение целой немецкой армии. Много пленных, трофеев… Большая победа!
Они пошли к машине, а мы все за ними, только Генрих остался посреди двора. И тогда врач обернулся и крикнул ему:
– Так вы приезжайте, обязательно. Вас ждут.
Эпилог
Ранним июньским утром сорок четвертого года я шел на смену. Еще только начиналось лето, и утро было совсем раннее, прохладное. Легкий ветерок чуть раскачивал верхушки тополей и тутовников, они как-то особенно пышно разрослись в этом году и радостно шумели при каждом движении ветра.
И небо тоже было удивительно синее, нежное. Я так и шел всю дорогу, задрав голову. По другой стороне шла навстречу женщина с матерчатой сумкой в руке, какие носили все работницы. Она шла, как видно, со смены и что-то громко говорила каждому встречному, и мне она крикнула через дорогу, когда я поравнялся с ней:
– Второй фронт открыли, только что передавали по радио.
И пошла дальше.
Так вот оно. Открыли, значит, все-таки…
У ворот комбината я купил, как обычно, кукурузную лепешку, положил ее в свой матерчатый мешок, прошел через проходную – здесь уже говорили про то, что американцы и англичане высадились в Нормандии. А я шел к своему цеху и думал, что надо будет менять ввод – он слишком слабо натянут и замыкает при сильном ветре. Кроме того, надо делать профилактику «японцу» – давно его не чистили, и еще не мешало бы сменить головной подшипник у того, на консоли.
Я прошел через цех, открыл решетчатую дверь нашей клетки и застыл пораженный – на ящике у верстака сидел коренастый человек в черной морской робе, с наградными колодками на груди.
Одна нога его, прямая, как стержень, лежала на деревянной палке, которую он подложил так, что одним концом она упиралась в ящик, а другим – в пол. Когда Я открыл дверь, он повернул голову, и я увидел старый шрам, Пересекавший все его лицо.
– Здорово, – сказал он приветливо и, не вставая, протянул мне руку. – Ты тут всем этим заворачиваешь?
– Пока – да, – сказал я, всматриваясь в это неповторимое лицо. – Нет у нас пока начальника.
– Вот меня и прислали. – Он протянул мне какую-то бумажку и пытливо посмотрел мне в глаза, видимо, желая понять, какое впечатление произвели на меня его олова.
– Это очень хорошо, – сказал я. – Замучился я тут один…
– Сколько ж ты здесь работаешь?
– Скоро три будет.
– Три года? – Он опять внимательно посмотрел на меня. – А сколько ж тебе лет?
– Семнадцать… Почти…
– Так… – Он медленно покачал головой.
И тут я спросил его. Я спросил совсем безразличным голосом, а сердце мое бухало так, что, я думал, он сейчас услышит:
– А вы… На Черном море служили, да?
– Да, – сказал он слегка удивленно и медленно поднял на меня глаза. Он, видимо, искал что-то в своей памяти, но, так и не найдя, спросил:
– А ты откуда знаешь?
– Так… Подумал почему-то.
Он посидел еще немного, потом встряхнулся и сказал:
– Ну что ж, пойдем, показывай свое хозяйство.
Мы пошли с ним по цеху. Он двигался медленно, сильно припадая на левую ногу, опираясь на ту самую короткую палку. Мы останавливались у моторов, и я рассказывал ему историю каждого, как мы ставили их, как волокли сюда, на эти консоли: рассказывал, когда у них горели подшипники, когда меняли щетки…
Потом мы пришли в новый ткацкий, и он стал оглядывать стены. Они были сплошь изрезаны серыми полосами замазанных пазов.
– Это когда? – спросил он, указывая палкой на полосы.
– Это в сорок втором. Вот эти я долбал. А эти вот Миша. А здесь, в полу, – это мы вместе с Синьором и Махмудом.
Он как-то странно посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом мы вышли из цеха, чтобы осмотреть ввод, он пошел по линии, стал уже возвращаться и вдруг обернулся.
– А это зачем? – спросил он меня, указывая на мраморный щиток, прибитый к столбу.
– Это… Это так просто. Память. Можно снять, если мешает.
Он опять внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал. Мы вернулись в цех, вошли в нашу клетку, и он тут же тяжело опустился на ящик. Он уложил свою ногу на палку, достал махорку, насыпал мне и себе.
– Кури, – сказал он тихо. – Помогает.
Мы сидели с ним, курили и молчали. И какие-то странные глаза были у него – очень суровые и очень ласковые. А дым солдатской махорки вытягивался сквозь решетку и длинными космами плыл по цеху – над станками, над машинами, над головами людей – туда, к открытым настежь окнам, за которыми уже сияло солнце.
1967
Оглавление
Чужие – близкие
Часть первая
1
2
3
4
5
6
7
8
Часть вторая
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
Эпилог