355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильям Александров » Чужие и близкие » Текст книги (страница 7)
Чужие и близкие
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:17

Текст книги "Чужие и близкие"


Автор книги: Вильям Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Я молча киваю головой и продолжаю долбать его подлый потолок. Ишь ты, у него еще кухня есть. Он еще «вы» мне говорит!

Он надел пальто и фетровую шляпу, повязал горло теплым шарфом и ушел, пожелав мне успехов. А я тут же перешел на середину потолка и стал выдалбливать главную лунку, ту самую, на которой должна держаться люстра. Я трудился долго, минут сорок, а может, и час, пока, наконец, образовалось крошечное углубление, такое, что в него можно было с трудом вмазать самый маленький шуруп. Я сделал спираль из тонкой проволоки и сбоку оставил небольшие усики, совсем маленькие, чтобы спираль могла только-только зацепиться за алебастр.

Затем я развел в блюдечке раствор и наспех вмазал в лунку шуруп со спиралью.

Ну, все. Пусть теперь даже возвращается обратно, пусть приходит теперь Медведь и смотрит мне в руки – ничего он не сможет сказать: шуруп вмазан, люстра будет висеть. А какой он глубины – этот шуруп, – никто не узнает. Теперь я спокойно долбал лунку под второй шуруп – тот, что должен был стоять возле стены. Этот я делал не торопясь, на совесть.

Потом я поставил ролики, натянул провод, подвесил и присоединил люстру. Честно говоря, пока я успокаивал раскачавшуюся люстру и стекляшки тихо позванивали под моими руками, мне вдруг стало жаль этой люстры и этих стекляшек и даже этого доктора. Но потом я вспомнил, кто он такой, и жалость моя улетучилась.

Я опустил руки. Люстра висела. Она тихо позванивала под потолком, и никому бы в голову не пришло сейчас, что судьба ее решена, что не пройдет и нескольких дней, как от нее останутся одни осколки. Единственное, что меня волновало сейчас, – не упала бы она раньше времени. Но нет, кажется, пока ничего.

Я спрыгнул с табурета, который был поставлен на стол, затем слез на пол и стал собираться. Я отскабливал руки обратной стороной ножа, укладывал в сумку инструмент, и тут я обратил внимание на снимок, который стоял в другом углу комнаты, на маленьком столике. Это была небольшая фотография, примерно девять на двенадцать, в черной деревянной рамке под стеклом. Три человека – все в рабочих комбинезонах и кепках – глядели, смеясь оттуда. Одного, крайнего слева, я узнал сразу. Это был доктор. Помоложе, конечно, не с таким пухлым лицом, но это был, без сомнения, он. Крайний справа был какой-то очень худой, с запавшими глазами человек. Он держал сжатую в кулак левую руку поднятой вровень с головой. А тот, что был посредине – широколицый и скуластый, – кого-то очень напоминал мне, но я никак не мог вспомнить, кого. Я еще долго глядел на этих троих, и мне отчего-то стало не по себе. Я быстро собрался и, сказав женщине, что я кончил, тут же ушел.

А через несколько дней, когда мы с Мишей отправились на базар продавать одну на двоих пайку хлеба (все-таки решили, наконец, последовать опыту Синьора), я вдруг увидел доктора. Он стоял боком ко мне, у весов покупал что-то и не замечал нас. Я хотел тут же улизнуть, потянул Мишу за рукав, по не успел ничего объяснить – доктор обернулся, увидел меня и подошел.

Я сжался весь внутренне, но он смотрел приветливо, даже улыбнулся, положил мне руку на плечо и спросил, почему я ушел тогда, не получив за работу.

– Там бетон, – бормотал я что-то несуразное, – бетон на потолке. Я не знал, трудно сделать глубокую лунку…

– Бетон? – удивился он. – Тем более. Это ж адский труд долбить бетон. Когда-то я имел такой опыт, в тюрьме. Мы тайник делали. Пятнадцать человек трое суток подряд долбили.

– А где вы сидели в тюрьме? – быстро спросил я, радуясь, что вот, наконец, я поймал его и вот сейчас выведу на чистую воду.

– В Германии, – сказал он, и острая тоска прозвучала в его голосе. – Когда Гитлер пришел, нас всех посадили.

Мы переглянулись с Мишей. Уставились на него, как будто он по крайней мере с луны свалился.

А он опустил голову и стоял так, сгорбившись, словно мешок взвалили ему на плечи. Потом он поднял голову, улыбнулся, и лицо его опять стало таким же пухлым и розовым. Трудно было представить его за тюремной решеткой.

– И долго вы сидели?

– Один год. Потом бежал из лагеря, эмигрировал. Потом опять сидел… Но это уже в другом месте…

Он опять замолчал, задумался, потом тряхнул головой и сказал невесело: – Ладно, соловья, как говорится, баснями не кормят. Пойдем ко мне.

Я стал отказываться, но Миша довольно выразительно толкнул меня в бок, и я понял, что от повторного визита в докторский дом не отвертеться. У него в кульке, видимо, были какие-то продукты, Миша, конечно, представил себе обед у водопроводчика, а тут уж бороться было трудно.

Мы пришли быстро, доктор открыл ключом свою дверь, пропустил нас вперед, и я со страхом посмотрел вверх, на люстру. Она висела! Висела как ни в чем не бывало!

– Садитесь, ребята, – сказал доктор. – Сейчас мы что-нибудь сообразим.

Он ушел на кухню, а я опять подошел к этому снимку. Чем-то он привлекал меня, не давал мне покоя.

Посмотри, Миша, – позвал я его. – Взгляни на этого. Он никого тебе не напоминает?

Миша взял в руки фотографию, и в это время доктор вошел. Он увидел снимок у нас в руках и сказал:

– Посредине Тельман. Эрнст Тельман. Мы с ним работали вместе.

Он подошел к нам, взял снимок из Мишиных рук, что-то отодвинул сзади, на рамке, и вынул фотографию. На обороте, на слегка пожелтевшей фотобумаге, было размашисто написано что-то по-немецки зеленоватыми, уже выцветшими от времени чернилами.

«Дорогому Генриху – товарищу по нашей борьбе», – прочитал доктор и сказал: – Это его рукой написано. И подпись его.

Мы с Мишей стояли вконец подавленные. Мы совсем забыли, что была Германия Тельмана и Либкнехта, что были там коммунисты и простые рабочие, что мы сами пели в школе «Заводы, вставайте» и «Бандьера росса». Ведь было все это, было.

Вот же стоит перед нами человек, который сам, лично, знал Тельмана, и вот я держу в руке фотографию, на которой рукой Тельмана написано слово «борьба».

Куда же все это делось? Неужели ж ничего не осталось там, кроме фашистских песен и флагов со свастикой?! А слова Тельмана можно встретить теперь только на пожелтевшей бумаге?!

Доктор, как видно, понял, о чем мы думаем. Он тяжело опустился на стул. Так он сидел несколько мгновений, упершись лбом в кулак, где была зажата фотография.

Иногда мне тоже кажется, что ничего этого не было. Что все это приснилось. Что там всегда были концлагеря и факельные шествия и больше ничего…

– Скажите, доктор, – собрался я с духом, – а отчего так получилось? Ведь могло быть иначе?

Он поднял голову, посмотрел мне прямо в глаза, и я вдруг увидел, что у него совсем не пышущее здоровьем лицо, что у него мешки под глазами, и что где-то глубоко-глубоко в его взгляде запрятана давняя горечь.

Могло быть иначе? Да, конечно. Могло. И должно было быть иначе. Ведь мы были сильнее, нас было больше. За нами, а не за ними шли рабочие, шли заводы и фабрики. А их… Их вообще никто всерьез не принимал.

Он встал, прошелся по комнате, потом опять сел, сплел над столом руки, и я обратил внимание на то, какие у него костлявые сильные пальцы.

– Вы еще слишком молоды, – сказал он, поглядывая на нас с Мишей, – многого не поймете… Да и много тут было причин. Но вот о чем я все время думаю. Представьте себе, что в одном доме живут очень разные люди. Они по-разному смотрят на жизнь, по-разному ищут счастья и часто спорят до хрипоты, злясь друг па друга и доказывая свою правоту. Но, в общем, и те и другие – люди, каждый из них имеет право на жизнь, а значит, и на свои взгляды, на свои мысли. И вот теперь представьте себе, что в этот дом лезет бандит. Ему плевать на их споры, на их убеждения, он признает только одно право – свой нож. Что надо делать? Прежде всего объединиться, всем вместе обезоружить его, вышвырнуть вон, а потом уже выяснить свои отношения… Горе тому, кто сделает наоборот.

– С кем же выяснялись отношения?

– С социал-демократами, – сказал доктор. – А когда хватились, было уже слишком поздно. Пользуясь нашим расколом, нацисты получили большинство в рейхстаге, Гитлер при поддержке монополий пришел к власти, и мы могли продолжать свои глубокомысленные споры, сидя в одних и тех же камерах и концлагерях…

Доктор судорожно вздохнул, встал и ударом ладони выбил наружу форточку – ему, видно, не хватало воздуха.

– В рейхстаге? – удивился Миша. – Разве гитлеровцы имели депутатов в рейхстаге? Я слышал, был путч, ночь длинных ножей?

– Было, – сказал доктор. – Все было. Но были и выборы, и у них оказалось относительное большинство в рейхстаге.

Не понимаю, вот это я никак не понимаю, – заволновался я. – Ну, военный путч, переворот, террор —. я понимаю. Захватили они власть – на то они фашисты. Но почему голосовали за них, почему выбирали фашиста-депутата – это вы объяснить можете?

– Объяснить я могу, – горько сказал доктор. – По от этого людям не станет легче. И мне от этого не легче.

Он чиркнул зажигалкой, затянулся махорочным дымом и опять пошел к окну. Он стоял, повернувшись к нам своей широкой, мощной спиной, а мне казалось, что я вижу его искаженное лицо, когда он заговорил каким-то чужим, сдавленным голосом:

– Бывают минуты – мне страшно выйти на улицу. Мне кажется, они сейчас узнают, что я немец… узнают и растерзают вот тут, на месте. И будут правы.

Он долго молчал, и я набрался храбрости.

– Так почему же люди голосовали за фашизм?

Потому что они наобещали народу… Ну, как это говорится у вас – золотые горы. А методы не рекламируются. Методы выявляются потом…

Уходили мы от доктора поздно вечером. Он накормил нас хлебом с патокой, потом поил каким-то самодельным кофе. А затем, когда мы совсем уже разомлели от тепла и сытости, он играл на губной гармошке немецкие революционные песни и мы подпевали ему, как могли.

– Заходите, ребята, когда будет желание, – проводил он нас до порога. – Я вам всегда буду рад.

– Обязательно, – пообещал Миша и потащил меня на дорогу. И тут я вспомнил про люстру – она же висела, можно сказать, на честном слове. Я кинулся обратно в дом, сбросил свои деревянные ботинки, быстро залез на стол, потом еще на табурет. Миша, наверно, решил, что я с ума сошел. Но я не сошел с ума. Я потрогал ролик. Он держался. Потянул еще сильней – он держался и, кажется, не собирался выпадать. Теперь я немного успокоился.

– Если вдруг чего такое, вы меня позовите, – сказал я доктору. – Знаете, всякое может случиться. Все-таки – бетон…

– Хорошо, – сказал он. – Но вы лучше просто так приходите, ладно?

Когда мы с Мишей вышли на нашу дорогу и, хлюпая по жидкой грязи пошли в сторону городка, он оглянулся и лишь тогда спросил полушепотом то, что, по-видимому, давно вертелось у него на языке:

– Послушай, как ты думаешь, не шпион – этот доктор?

– Скажешь тоже! С чего ты взял?

Ну, знаешь, шпионы – они ведь во всех картинах такие. Песенки поют, конфетами угощают.

– А фотография? А подпись Тельмана?

– В том-то и дело. Если он бежал из концлагеря, как могло остаться у него это фото?

8

Сегодня мы пускаем цех. Уже проверены все моторы, и трансмиссии, и ткацкие станки, и наладчики заканчивают свою работу. Сюда, в наш цех, перебросили самых лучших ткачих, потому что цех мощный, да и ткань пойдет только специальная – каркас – для парашютов.

Миша и Синьор бегают там в другом конце, меняют предохранители на распределительном – пусковой ток не выдержали, сгорели. Миша сегодня в начищенных сапогах, намазал их солидолом, а Синьор выстирал я просушил свой комбинезон, он у него стал почти совсем как новый – вот если еще убрать с него две здоровенные, чем-то напоминающие китайские пагоды заплаты серого цвета, да подшить бы мотню, которая болтается у него между ногами – то это был бы совсем отличный комбинезон. И все-таки Синьор сегодня выглядит тоже как-то – празднично, необычно. А, да он ведь еще побрился ради этого события. Очень тщательно побрился, и поэтому лицо его выглядит совсем респектабельно и солидно. Все-таки, что ни говори, а сказывается происхождение.

Махмуд тоже помогает им там чего-то. А я здесь караулю, возле огромного японского мотора. Мощность его сорок киловатт, он будет вертеть три самых тяжелых трансмиссии, и пускать его надо через реостат. Когда подадут сигнал, я начну проделывать все пусковые манипуляции, а пока ждут начальство. Говорят, директор придет, и Гагай, конечно, должен опять прийти.

Настроение у всех хорошее, на фронте дела прекрасные, наши в течение декабря освободили много подмосковных городов и деревень, сейчас приближаются к Калуге.

Я стою возле мотора, жду появления начальства. А рядом у крайнего станка возится с ремизом Паня Голубенко, девушка из сновального, ее недавно перевели на станок, и я вижу, никак не ладится у нее, не может она провести нить.

Я оглядываюсь, Бутыгина поблизости, кажется, нет еще. Иду к станку, захожу с обратной стороны, с той, где основа.

– Давай, Паня, крючок, – говорю я ей, – давай помогу.

Она вскидывает на меня свои чуть раскосые казацкие глаза и благодарно кивает головой. У псе тонкое смуглое лицо с какими-то пронзительными шальными глазами. Она это чувствует и все время прячет глаза, но когда глянет – сердце останавливается.

У нас с Папой давнишнее и очень странное знакомство.

Я еще только начал работать на комбинате, возвращался как-то поздно вечером, был уже на середине дороги, и вдруг слышу в темноте кто-то, задыхаясь, со слезами в голосе кричит:

– Уйдите! Уйдите, я прошу вас, уйдите с дороги, я кричать буду, пустите меня!

И тут же рядом я услыхал тяжелое, сопящее мужское дыхание.

Еще не различая ничего в темноте, я наугад бросился на голос, заорал неестественно хриплым басом:

– А ну!..

И замахнулся своей торбой с хлебом.

Это получилось само собой, я даже сам не успел сообразить, что я делаю, но тот, что сопел, побежал по дороге, я услышал его тяжкий, хлюпающий по жидкому снегу топот. Он бы, наверно, прибил меня одним ударом, если б увидел, но он бежал, не оглядываясь, а девушка уцепилась за мою руку вздрагивающими пальцами и говорила, судорожно всхлипывая:

– Спас и бочки вам! Ой, какое большое спасибочки вам! Он уж совсем схватил меня и давай тащить туды за арык…

– А кто он, чего ему надо? – строго спросил я, чувствуя себя храбрым рыцарем, которому ничего не стоит расправиться с подлым бандитом.

Он?.. Та… Та разве ж я знаю? Иду себе, иду. И вдруг – ну прямо навпоперечь меня. Я сюды – он сюды. Я туды – он туды. И мовчит. Я кричу, прошу: пустите, говорю, а он свое… Ой, что б я делала, когда б не вы!..

После таких слов у меня, конечно, голова закружилась от гордости, и я сказал, что все это ерунда, ничего бы он не сделал, здесь, на этой дороге, все время люди.

Ну да! – быстро возразила девушка. – Рот зажмет, потащит вон туда в кусты, а потом нож тебе в бок – и все, поминай как звали.

Она уже немного успокоилась, говорила бойко, убежденно, даже, я бы сказал, со знанием дела.

Вы на комбинате работаете? – спросил я.

– Ага. В сновальном цехе. На смену я. Только всегда мы вместе ходим, с нашими женщинами. А тут я задержалась, братишка маленький заболел, а мама тоже совсем плохая… Потом все же одна пошла. Только я теперь не пойду, ни за что не пойду! – вдруг с силой восклицает она. – Пусть прогул будет, пусть судят – не пойду дальше. Я лучше с вами в город вернусь. А одна ни за что не пойду!

Я сказал, что мне торопиться некуда, свое я отработал, повернул обратно и проводил ее до комбината.

С тех пор мы виделись иногда. В сновальный я попадал очень редко, но Паня иногда приходила по каким-то делам в ткацкий. Несколько раз она разговаривала с Бутыгиным и даже брала у нас по вечерам обед из бутыгинского котла, – видно, прав был Миша, не мог Медведь остаться равнодушным к горячим глазам Пани.

Увидев меня, она всегда подходила, ласково разговаривала со мной, называла своим спасителем, и ребята стали даже подтрунивать.

А недавно перешла она в ткацкий, на станок. Теперь я видел ее каждый день, но ко мне она больше не подходила – чувствовалось, присутствие Бутыгина смущает ее.

– Подавай нить, я подхвачу – говорю я ей, и когда она проталкивает сквозь ремиз свой крючок, снимаю с него нить с другой стороны.

– И вот здесь еще, – шепчет, чуть не плача, Паня. – И вот здесь… Рвет основу. Я говорю наладчику, а он хоть бы что. К другим побежал.

– Не угодила ты ему, видно, чем-то?

– Угодишь ему! Только и знает, что лезет своими лапами.

На мгновение она распахивает черные цыганские глазища, и я вижу, что они полны слез.

– А ну-ка, проверни станок пару раз, я погляжу, где цепляет.

Я теперь уже кое-что смыслю в ткацких станках, недаром все время присматривался к их умным, почти человеческим движениям.

Паня толкает батан, но у нее не хватает силы, я помогаю ей, тоже берусь за батан с другой стороны, и наши руки касаются. Я чувствую рядом со своей рукой ее теплые, чуть огрубевшие от работы пальцы, и мне кажется, что они ласково притрагиваются к моим.

– Паня, – чуть слышно говорю я, – почему ты перестала подходить ко мне? Бутыгина боишься?

Она не отвечает, только еще ниже склоняет голову, и я вижу, как смуглое лицо ее становится еще темнее, заливается краской.

– Послушай, – говорю я, – а чего ом тебе? Какое ему до тебя дело! Гони ты его в шею, как начнет тебе указывать, я ведь вижу, на каждом шагу тебе наставления дает. А боишься – так мы с ребятами это сделаем, хочешь?

Она испуганно вскидывает голову и косит на меня шальными зрачками.

– Нет, ист, что вы, не надо! Он же родственник мне..

– Родственник?!

Вот это новость! Верзила Бутыгин, наш Медведь… Нет, это совсем невероятно. Мне трудно представить себе, что он вообще чей-то родственник, не говоря уже о смуглянке Пане. Нет, это просто в уме не укладывается.

– Какой же он тебе родственник, Паня?

– Дядя он мне. По матерной линии.

– Ну, по матерной, это, конечно, это на него похоже.

Она снова полыхает в мою сторону черным огнем своих глаз, и я вижу, как в них опять мгновенно закипают слезы..

– Прости меня, Паня, я просто так ляпнул. Я не хотел…

– Та, ничего. – Она быстро смахивает ладонью сбежавшую слезу и старается улыбнуться. – Он помогает нам с мамой. Когда обед нальет. А когда и денег даст.

Вот что… Теперь многое понятно. Теперь понятно почему Паня так покорно выслушивает все его наставления, отчего она терпелива и вежлива с ним.

– Как твоя мама, Паня?

– Сейчас лучше. Питаться мы стали. Обеды я приношу, хлеба шестьсот, да и зарплата теперь побольше И братишка поправился, весёлый опять стал.

Лицо ее прояснилось.

– Ну-ка, Паня, давай еще попробуем.

Мы вместе с ней, в четыре руки, толкаем батап и прокручиваем станок. Раз, другой, третий…

– Ой, хорошо как. Не рвет. Ей-богу, не рвет.

– Ну, это ты погоди еще радоваться. Вот пустим мотор, тогда узнаешь.

– Да нет же, вижу я, не цепляет теперь спасибочки вам.

– На здоровье. Когда надо, ты зови, не стесняйся. Я помогу, если сумею.

Она радостно кивает головой.

– Вы всегда мне помогаете. Если б не вы тогда…

– Слушай, когда ты перестанешь мне «вы» говорить?

– Н-не знаю…

Она виновато втягивает голову в плечи, и глаза ее черной молнией сверкают из-под прищуренных ресниц.

Вот чудачка. Тебе сколько лет?

– Семнадцать скоро.

– Вот видишь. И мне столько же, – вру я – мне стыдно сказать ей, что мне еще шестнадцати нет. – Так что говори мне «ты», пожалуйста. Ладно?

– Ладно, постараюсь.

– А ты скажи – и все тут. Главное первый раз сказать.

– А чего сказать?

– Что хочешь. Ну, скажи: «Слава, пойдем сегодня вместе домой».

– Это я не могу сказать, – печально говорит она.

– Почему, Паня? Ведь опять в темноте пойдешь.

– Я не одна.

– С подружками, что ли?

Она молчит.

– Или он тебя провожать будет, дядя твой?

– Ага, – почти беззвучно произносит она и снова склоняется над станком.

– Вот тоже – заботливый родич нашелся! А ты что, не можешь отстать от него? Или как-нибудь уйти одна?

– Нет, Славочка, я не могу.

– А завтра?

– Завтра? – Она тихонько вздыхает. – Завтра, наверно, тоже не смогу.

– Ну что ж…

Я отхожу к мотору. В который раз придирчиво оглядываю щит, реостат, провода, клеммы на корпусе мотора, замыкающее кольцо и ручку. Все в полном порядке, все подготовлено к пуску, проверено и опробовано. Но на душе муторно – то ли от этого разговора, то ли от того, что знаю, сейчас примчится Бутыгин и обязательно к чему-нибудь придерется – это уж как пить дать. Незаметно поглядываю в сторону Пани. Она стоит ко мне спиной, прислонилась плечом к железной станине, глядит куда-то в сторону. Нет, ну что я ей! Забыла, наверно, уже про меня. Она ведь рассудительная такая и такая вежливая. Дяде своему она отказать не может. Ну как же! Да и опасно это. Он может обидеться. А я… Ну что я! Улыбнется она мне ласково, обдаст меня ночными своими глазами – и все, я полезу тут же под станок, чинить его, или стремянку буду волочить на себе, карабкаться под потолок, чтоб заменить лампочку, чтоб ей светлее было работать. Вот ведь как! Я решаю: больше к ней не подойду – будь что будет. Пусть она глядит на меня сколько хочет своим смертельным взором, пусть там все нити к чертям оборвутся на ее станке, и вообще пусть он сам разлетится на части – не подойду!

Но в следующее мгновение мне кажется, что плечи ее вздрагивают. И сердце мое тут же проваливается куда-то.

Я чувствую себя совершенно беспомощным, и если она сейчас обернется, то я, конечно, снова полезу под станок, под потолок, куда угодно, только бы она успокоилась.

Но она не оборачивается. Стоит вот так, прислонившись к станине, глядит куда-то в пространство, и плечи ее вздрагивают. Или это только кажется?

А вот и Гагай, и Маткаримов, и та рыжая женщина – идут они со стороны старого корпуса, видно, прошли по работающим цехам, посмотрели, как там дела, – и к нам.

А следом за ними Бутыгин ковыляет – рука у него до сих пор на перевязи. Там, наверно, давным-давно уж ничего нет, но он упорно не снимает повязку и каждый раз, видно, заботливо перебинтовывает – она у него всегда белоснежная, так и бросается в глаза на фоне черной спецовки.

Они быстро идут по цеху, оглядывают все вокруг, осматривают, здороваются со всеми. Что-то у них лица веселые, не такие, как в прошлый раз, когда в старом здании митинг проводили. Наверно, хорошее что-то Маткаримов скажет.

– Товарищи, – он влез на станину и виден сейчас со всех сторон. – Сегодня у нас добрый день. Только что радио сообщило – сегодня, в последний день года, наши войска освободили Калугу. Поздравляю вас с этой победой, товарищи, поздравляю вас с наступающим Новым годом!

Захлопали в ладоши в разных концах цеха. Захлопали и смолкли. Я вижу – плачут. Стоят женщины у своих А станков – и плачут, слезы текут по щекам.

Чего ж они плачут? Сдавали города – не плакали, стояли бледные, только губы сжимали – и не плакали. А тут – на тебе! Маткаримов тоже, видно, растерялся, не ожидал такого, даже голос у него дрогнул, когда он сказал:

– Дорогие женщины, не плачьте. Не надо плакать сегодня, пусть враги не видят наших слез! Я понимаю, конечно, трудно в этот час не вспоминать свой дом, своих родных и близких, нашу счастливую мирную жизнь и прошлый новый год. Но я вам даю слово – поверьте мне – следующий новый год мы будем встречать совсем не так, как сегодня. Мы будем за праздничными столами в своих родных домах. Но для этого надо работать, надо до последней капли отдать все свои силы для победы – только тогда мы достигнем ее. Сегодня мы пускаем новый цех. Мы построили его своими руками, своими руками поставили эти станки и подвели к ним электричество. Сейчас мы включим моторы и пойдет новая ткань для парашютов. Помните: каждый удар вашего челнока – это еще одна пуля по врагу! Пусть же не останавливаются ваши челноки, пусть они день и ночь, день и ночь бьют по проклятым фашистам. Огонь!

Он выкрикнул последнее слово так, как, наверно, кричал его на фронте, лицо его перекосилось, и рука со сжатым кулаком взлетела вверх.

И в ту же секунду Миша включил мотор. Это был короткозамкнутый мотор, он тяжело, с низким воем набирал скорость, потом гул его стал выше, выровнялся, и вот уже он работает на какой-то одной ровной звенящей ноте, и мы все слышим, как быстро и размеренно шлепают ремни трансмиссии, которую он приводит в движение.

Потом я услышал, как Синьор включил второй мотор, стоящий вверху, на консоли. Тогда и я всадил рубильник и стал выводить реостат.

Громадный японец начал вращаться почти беззвучно. Он набирал скорость медленно, без натужного воя, только под конец, когда реостат был уже почти выведен полностью, он как бы рванул немного, прыгнул, что-ли, но легко и мощно – и тоже застыл на своих, положенных ему оборотах.

И тогда я услышал, как настойчиво застучал первый танок. Это Паня пустила его. Несколько секунд он работал один, отсчитывая первые удары челнока и словно бросая вызов остальным. Потом наперебой с ним заработал другой – в противоположном конце, затем третий. Шум нарастал, ширился, заполнял все вокруг плотным, бьющим в уши и щеки грохотом, и вот уже сплошной грохочущий вал катится из конца в конец нашего цеха, и я вижу, как, улыбаясь до ушей, говорит мне что-то Гагай, как кричит что-то Миша, как орет изо всех сил Синьор. Я только вижу все это, потому что услышать невозможно и перекричать тоже невозможно. Но мы говорим, говорим, говорим, и смотрим друг на друга, и стараемся по губам угадать, какие слова произносит другой.

Потому что отныне начинается новая жизнь нашего цеха – наполненная грохотом и гулом, и мы должны привыкать к этой жизни, как привыкают на фронте, когда грохочет, наконец, своя артиллерия, а это значит, что теперь-то, без сомнения, мы пойдем вперед…

*

Гагай попросил нас остаться сегодня в цехе хотя бы до конца второй смены: первый день работы – мало ли что может случиться.

Вы ведь, кажется, просили оставить вас мотористами, – сказал он. – Вот и привыкайте пока.

– Но ведь праздник, Новый год… – попробовал возразить Синьор.

Вы торопитесь на банкет, Синьор? – галантно осведомился Миша. – Мы вас можем отпустить. Вот только фрак вам придется подшивать немного – чуть-чуть мешком сидит…

И деревянные подошвы немного подвернуть шурупами, – добавил я. – Вот как раз подходящий есть, – протягиваю я ему огромный семидесятимиллиметровый шуруп. – А так ничего, все нормально, хоть сейчас на бал, – утешаю я и заботливо отряхиваю его немыслимый – совершенно бесформенный и протертый – комбинезон.

Пше прошу, пани…

Да нет, я разве ж… я просто так сказал. Я буду вместе, в цеху так в цеху… Мне ведь все одно… Только хотел на базар побежать успеть.

– Ну это ты успеешь, Синьор, ей-богу. Смотри – только четыре часа. Беги сейчас, продавай хлеб, покупай урюк, встречать новый год будем.

Урюк – не нада. Есть урюк, – вмешивается Махмуд.

Ага, урюк не надо. Значит, хлеб продаешь – каймак покупаешь, – советую я.

Каймак продаешь, яички покупаешь, – подхватывает Миша.

Яички продаешь – хлеб покупаешь, – заключает под хохот Махмуд. И мы все вчетвером ид ем провожать Синьора. А поздно вечером, в закутке под лестницей, мы уселись вокруг старого деревянного ящика из-под шпуль. На него выставили все – что у кого было. Миша где-то раздобыл несколько печёных картофелин. Махмуд принес сушёную дыню и урюк, я приберег с обеда кисель – слил его в котелок, да еще тетя Маруся налила мне пару стаканов. Я сказал ей, что не приду сегодня домой, буду на комбинате всю ночь в новом цеху за моторами следить, попросил сказать бабушке, чтоб не волновалась.

– Больно тебе надо, – сказала тетя Маруся. – Отработал же свою смену, шел бы домой. Я тут кое-что припасла, передал бы к празднику.

– Не могу, теть Маруся. Только пустили цех, моторы два месяца в эшелонах ехали, отсырели, кто их знает, как они поведут себя.

– Ну как знаешь, как знаешь, – обиженно сказала она. – Вечно тебе больше всех надо. – И налила в котелок два половника какого-то химического цвета киселя. Могла бы, конечно, побольше. Хотел я сказать ей, что мы все вчетвером в цехе ночуем, что надо нам на четверых, да зло взяло. Не хочешь, ну и черт с тобой. Не подойду к тебе больше.

Так и унес я в цех этот котелок, а в нем стакана три, от силы четыре, киселя, видно, из порошка какого-то сделан. И все ж – кисель, чуть сладковатый. Сахару бы в него – эх, цены бы ему не было.

Составили мы все это на ящик, и тут Синьор достает откуда-то из глубин своего невероятного комбинезона бутылку с какой-то темной жидкостью и банку американской свиной тушенки.

Последовал, конечно, взрыв восторга, после чего банка стала переходить из рук в руки. Мы только слышали, что американцы шлют нам такие банки, но видеть вблизи, а тем более держать в руках еще не приходилось.

– Ну, Синьор! Ну, Синьор! – тараторил в восторге Миша и со всех сторон рассматривал эту банку, принюхивался к ней, казалось, что он сейчас лизнет ее. – Достал ведь все-таки, смотри ты, достал ведь такую банку, такую тушенку, это ж, можно сказать, особый паек, это ж через океан привезли…

Синьор сидел, скромно потупив глаза, но чувствовалось, что он счастлив.

– Послушай, Синьор, так, может, это тебе по знакомству прислали, может, там у тебя парочка друзей-капиталистов есть. Пускай пришлют еще чего-нибудь, а? – не унимался Миша.

– Пускай танк шлют. Самолет пускай шлют, – хмуро говорит Махмуд. Он не проявляет особого восторга по поводу тушенки.

– Может, прав Гагай, – говорю я. – Будут они нам слать тушенку, печенку вместо снарядов, вместо солдат?

– Читай, – сует мне банку Синьор. – Вот тут читай.

– Ну что? «Послано по ленд-лизу». Ну и что?

– А от тож. Ленд-лиз, знаешь, что значит? Государственное обязательство. Понимаешь?

– Понимаю Так они, может, обязались слать нам тушёнку – и все.

– Как же можно! – восклицает Синьор. – Америка великая страна, она всегда становится на сторону того, кто есть прав…

– И кормит его тушенкой, – мрачно сказал я.

– Не хочешь, не кушай, мы тебя заставить не будем, – говорит Синьор, протыкая банку заточенным в виде лезвия ножовочным полотном.

– Нет, отчего же, есть буду. Хоть попробую, что это такое.

– Вот увидите, – твердил Синьор, взрезая жесть, – вот скоро увидите. Ударят по немцам с другой стороны. Сегодня или завтра ударят.

– Скажешь! Об этом ничего и духом не слыхать.

– Именно поэтому и думаю. Предчувствие имею. Ты знаешь предчувствие?

– Знаю, – говорю я невесело. И принимаюсь обдирать картофельную шелуху.

– Ладно, – примирительно сказал Миша.

– Выпьем еще раз за второй фронт. Может, поможет. Тогда ведь помогло. Выпили за нашу победу – и пошли. Пошли наши. Известия-то какие, а? Ну, ребята!

Он разливает по нашим мискам (стаканов нет) красную бурду из бутылки и подозрительно морщится.

– Что это ты принес, Синьор?

– Не бойся, во всяком случае – получше, чем ты тогда нас угощал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю