355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильям Александров » Чужие и близкие » Текст книги (страница 4)
Чужие и близкие
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:17

Текст книги "Чужие и близкие"


Автор книги: Вильям Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Мы переглядываемся, прячем глаза, но Медведь не сдается, даром, что ли, он рычал на нас! И тут же с ходу начинает ругать за то, что мы по соседству зацементировали трубу, втянув в нее предварительно лишь стальной трос, а не провода.

– А ну как оборвется, когда вытягивать будете? Опять пол раздалбывать? Все заново поднимать?!

Тут он прав. Мы зацементировали трубу с тросом, рассчитывая, что втянуть провода можно будет потом, но ведь действительно недолго и оборвать – тем более, что труба длинная, три сгиба, да еще крутых, под прямыми углами. Сплоховали мы тут с Мишей… Провода еще не было, что ли, и мы хотели выиграть время.

Мы молчим, потупив глаза, а Бутыгин, довольный, нащупав слабинку, заливается соловьем:

– Ах, туды ж твою в качалку, разнеси господи, – изощряется он, – подкинули же мне на старости лет помощничков, вот вас, едри вашу мать, на фронт, посмотрел бы я, что б там с вами сделали в первый же день, на шматки бы вас изорвало да выбросило…

– Посмотрел бы я, что б там сделали с тобой, – едва слышно ворчит Миша себе под нос, но я разбираю его слова, потому что думаю о том же.

Медведь, видно, тоже уловил интонацию Мишиного бормотанья.

– Чего? – грозно насторожился он. – Ты чего там бормочешь?

– Ничего, – говорит Миша. – Думаем, не оборвется.

– Думаете! Слишком много вас тут развелось, философов. Все думают. А работать так некому! Ну-ка, собирай манатки и марш на митинг, сам главный втирание делать будет!

Он уносится так же стремительно, как появился, а мы молча собираем инструмент, сгребаем щебень. На душе муторно. И надо же! Все было так хорошо… Сделали мы свое дело, кажется, неплохо сделали. Сидели, разговаривали по душам. Так нет же! Надо было ему налететь, как коршуну с ясного неба. И все испортить, Ну да ладно, все равно скоро все это кончится. Мы с Мишей твердо решили – при первом же удобном случае убегаем на фронт. Хватит нам здесь ерундой заниматься, стены к долбать.

– Скорей пойдем, – мрачно напоминает Миша, – скорей, говорю, пойдём. Начали там, кажись…

В огромном ткацком цехе необычно тихо, даже уши закладывает от этой тишины, только слышно, как шлепают ремни трансмиссий. От мотора к мотору бегает очкастый Горик, выключает рубильники, чтоб не жечь вхолостую, электроэнергию (вот тоже нашел же работенку, ходи себе от мотора к мотору, включай, выключай). Люда собрались вокруг бетонного возвышения. Па нем установлен большой конусообразный мотор, вращающий несколько трансмиссий, они приводят в движение целую ткацкую секцию. Сюда, на это возвышение., обнесенное металлической оградой, обычно поднимаются, когда надо сделать какое-то объявление. Сейчас там стоят три человека: начальник цеха, парторг и новый директор комбината – он только что из госпиталя – правая рук у него на перевязи и половина лица обгорела. Он высокий, плотный, в кителе и сапогах, стоит чуть сгорбившись, взявшись левой рукой за ограду, губы его скорбно сжаты, а глаза – темные, как две черные впадины, неподвижно смотрят вниз, туда, где столпились люди. А они все, подняв головы, смотрят на него. Они – это женщины. Молодые и старые, маленькие и высокие – они все смотрят на него одинаковыми глазами, ждут, что он скажет. Его фамилия, кажется, Маткаримов.

Он посмотрел на женщину-парторга, и та кивнула головой.

– Немцы под Москвой, – сказал он тихо, но я увидел, как вздрогнули люди, словно хлестнули их кнутом. – Сейчас, в эти дни, – продолжал он, все повышая голос, – там, под Москвой, решается судьба всей страны, решается наша с вами судьба…

У него был не очень звонкий, скорее глуховатый голос, как будто после простуды, но говорил он сильно и твердо, четко выговаривая каждое слово. Я еще подумал, что там, на фронте, ему, наверно, приходилось выступать перед бойцами.

Он обвел своими запавшими глазами людей, замерших внизу, и продолжал:

– Сейчас решается – быть всем нам фашистскими рабами или быть советскими людьми. Я не скажу, что мы жили так уж… богато, я не скажу, что все было гладко… И очереди были, и горести были… Но мы своими руками строили свою жизнь, и была бы она прекрасна, если бы не напали на нас, не захотели бы задушить нас… – Ваши братья, ваши мужья и сыновья стоят сейчас насмерть там, под Москвой. Они поклялись, что скорей умрут, чем пропустят врага. Но без нашей с вами работы они не выстоят. Фронту нужны не только пушки и танки. Фронту нужно еще очень многое, и в том числе парашюты. Вы знаете, что их делают из нашей ткани – больше никакая ткань на парашюты не годится. И кто знает, может быть, завтра ваш брат или сын спустится в тыл врага на парашюте, который сработан на вашем станке, вашими руками…

Он замолчал, и я услышал, как рядом со мной сдавленно всхлипывает, зажав рот платком, пожилая работница.

– На днях, – он повысил голос, – с комбината удрали три человека – один поммастера и два слесаря. Их задержали в поезде за Ташкентом. Они заявили, что решили бежать на фронт… Я понимаю… Я понимаю их желание. Многие из нас взяли бы сейчас в руки оружие, чем стоять тут, за станками. Но фронту нужны не только стрелки, фронту нужны еще боеприпасы и оружие, одежда и парашюты, продовольствие и техника. Без этого победить нельзя. Мы с вами делаем ткань для парашютов, обмоточный материал для электрических механизмов, для электрооборудования самолетов, танков – это для вас но секрет. Вот почему нас держат здесь, вот почему мы работаем по десять часов, вот почему каждый из нас считается мобилизованным и бегство с комбината является дезертирством. Они бежали на фронт, а их будут судить по законам военного времени. Да… Их будут судить как дезертиров, и я тут ничего не могу сделать, так как законы военного времени неумолимы…

Он замолчал, и стало совсем тихо, только слышно было, как работает вхолостую какой-то мотор и шлепает ремень на сшивках – новых ремней давно не было, и приходилось старье все время сшивать.

– Зачем мотор зря гоняете, – негромко сказал начальник цеха, – выключите.

– Не надо, – остановил его Маткаримов. – Сейчас кончим. – Он снова обвел всех нас своими запавшими глазами и чуть приподнял раненую руку. – Я обращаюсь ко всем тем, кто думает, что мы здесь ерундой занимаемся, шелк мотаем, а там, на фронте идет борьба, Ко всем, кто, может быть, тоже хочет не сегодня-завтра взять котомку и влезть в тамбур поезда. Я обращаюсь ко всем вам – поймите, на войне каждый должен делать дело, которое ему поручено. И если каждый станет сам переходить туда, где ему больше нравится, ничего не выйдет. Не будет ни армии, ни тыла. Подойдет ваша очередь, позовут и вас на фронт. Но не раньше, чем заменят здесь кем-то другим… А иначе нельзя – война! Понятно? – Он снова замолчал и посмотрел в нашу сторону, казалось, на нас с Мишей. Мы переглянулись и опустили головы.

– Скажу по секрету, гг проговорил он совсем уж неофициальным, дружеским тоном. – Я из госпиталя тоже просился на фронт… И сейчас прошусь. Но мне говорят – пока нет. Находитесь там, куда вас поставили. И я буду здесь, с вами. Потому что я солдат. И вы все тоже солдаты, ясно?

Потом выступала женщина-парторг, она говорила о том, что сейчас решается судьба нашей страны и поэтому каждый должен отдать Родине все, что может. Придется временно перейти на десятичасовой рабочий день, так как мощность комбината расширяется, а людей не хватает. Но ее плохо слушали – в нашем цехе уже давно работали по десять часов и никакой новости тут для нас не было. А для фронта мы и так все отдаем, больше уж, наверно, невозможно. Больше – это надо уходить самим на фронт, но вот какое странное дело – тогда тебя судить будут как дезертира.

Все давно уже разошлись, уже Горик опять носится от мотора к мотору – включает их по очереди, а мы с Мишей стоим возле нашей клетушки, как в воду опущенные. Даже Бутыгин, видно, что-то заметил, подозрительно поглядел на нас и молча прошел мимо. Значит, конец нашим мечтам, конец всем нашим приготовлениям, долбай себе свои дыры в стене с утра до вечера, долбай и не думай ни о чем. А после можешь пойти и получить из потных рук Бутыгина талон на столовскую баланду, а может, и два талона он тебе даст, если будет у него хорошее настроение…

–.. Вот так, Миша, – говорю я, и поднимаю брошенную у двери кувалду. – Не хочешь ли ты подолбать еще одну канавку? Там от стены до мотора всего метров десять-пятнадцать будет.

– К черту, – мрачно сплевывает Миша, – пускай Медвед сам долбает. Наелся вот так…

– А ты небось на фронт поедешь?

– И поеду.

– А не хочешь ли ты за решетку? Как дезертир трудового фронта?

– Не трави. И так тошно.

– Да нет. Я ничего. Просто так… Самому тошно.

Мимо нас прошел очкастый Горик с книжкой в руке, пальцем ее заложил, видно, оторвали его от чтения.

– Ото бы нам такую деятельнощь, – вздыхает Синьор, – включил моторы и сиди себе, читай книжечки…

– Обещал же тебе Медведь, как пустим новый цех, останемся в нем мотористами. Так что, Синьор, долбай побольше, посильней долбай, – советую я, – чем быстрей все дыры пробьем, тем быстрей с книжками будем сидеть!

– Так он тебе с книжкой дал сидеть, вот так он и дал! Он тебе покурить не даст – это ж Медвед – не человек…

И только Миша успел произнести эти слова, как, словно из-под земли, появился Бутыгин.

Рядом с ним мы увидели стриженого парнишку в белой холщовой рубахе навыпуск, перетянутой в поясе цветастым платком. В одной руке он держал полотняную котомку, другой зажал под мышкой телогрейку. Он смотрел на нас широко раскрытыми угольно-мерными глазами и растерянно ворочал по сторонам своей круглой стриженой головой.

Вот вам еще электрик, – хрипло сказал Бутыгин, – покажите ему, как молоток держать и зубило. И хватит лясы точить – отправляйтесь на место.

Мы подбираем инструмент и угрюмо бредем через цех, а за нами, испуганно озираясь, идет стриженый парнишка и тащит за собой свою котомку и телогрейку.

Вот остается сзади пронзительный визг крутильных машин, мы уже в новом цехе, в том самом, который мы выдолбили вдоль и поперек. Он пристроен к зданию, и когда идет новичок, ему кажется, что все это один и тот же цех. Но мы с закрытыми глазами знаем, когда переходим этот невидимый порог. Тут ведь и воздух другой, кажется, он насыщен кирпичной пылью от выдолбленных нами стен. И мы все трое, как по команде, вздыхаем. И садимся у нашего последнего мотора, у того самого, который мы заливали с утра.

– И как не завалится, – зло говорит Миша, оглядывая исковерканные стены. – Ведь все насквозь продолбали!..

– Не волнуйся. Стоит и еще лет двадцать будет стоять.

– Да… Плохой наше дело… Так, видно, будем тут ковырят до самого конца. Синьор, ну чего ты жуешь на глаза – аж в голове гудит, есть охота.

– Так то ж остатки. Жмых то верблюжий…

Синьор скребет по своим бездонным карманам и ссыпает в полусогнутую ладонь какие-то табачно-желтые комки, завалявшиеся изюмины – грязные, с налипшей пылью, и мы жадно выбираем все это из его рук – все-таки что-то съедобное. У него всегда в карманах что-нибудь найдется. Он половину пайки хлеба меняет на изюм, потом изюм на жмых, а жмых еще черт знает на что – у него целая теория на этот счет есть, каждый день новая комбинация, но во всяком случае всегда он чего-то жует… Ну рот, и мы поживились. Может, и вправду позаимствовать опыт – мы ведь раз в день едим фактически, а у него раз пять получается… Нет, эта желтая прессованная жвачка по зубам разве что действительно верблюду. Она ведь для него и приготовлена…

– Миша, может, в шестеренках ее размолоть?

– Ты брось, машину сломаешь! Машина тебе не человек, она режим знает…

И тут я слышу: кто-то дергает меня за рукав.

– На, кушай!..

Что такое? Это новенький. Развязал свою торбу и протягивает нам. А там? Глазам своим не верим – мясистый ароматный урюк – почти свежий, немного подвяленный. Спарак – называется этот сорт, от него аромат душистый идет, аж голова кружится…

Мы переглядываемся, нерешительно трогаем мешочек…

Мы и забыли про новичка, сидим себе, вздыхаем, а он послушал-послушал, да и развязал свой мешок. Нехорошо получилось.

– Ты, это… Спрячь. Дома ругать будут… – говорит Миша. А у самого слюни бегут, я вижу, как он глотает и отворачивается.

– Дома кишлак еще есть, – говорит парень и обнажает свои большие – лопатками – зубы. – Ты давай кушай! – говорит он еще настойчивей, и мы торопливо суем руки в его мешок, пока он не передумал. А он улыбается радостно и, видя, что мы наконец решились, подбадривает: – Давай кушай: Завтра еще принесу.

– Тебья как зовут? – спрашивает Синьор, набивая полный рот медовым, восхитительным урюком.

– Махмуд.

Кажет ей, он славный парень – этот Махмуд.

5

И вот нас уже четверо – Миша, Синьор, я и Махмуд. Он ничего еще не умеет – стриженый парень с темными, как сливы, глазами: ни зубило держать, ни бетон заливать, даже по лестнице лазит он еще неуклюже и робко.

Но он старается. Слушает, что ему говорит Миша, и согласно кивает своей круглой стриженой головой. Потом он слушает, что ему Синьор говорит, и тоже кивает головой. Особенно почтительно слушает он Синьора, видимо считает его старшим среди нас – ведь Синьор объясняет все очень обстоятельно, целые лекции ему читает по электричеству. Кроме того, Синьора мы не пускаем тяжести поднимать, он всегда стоит в стороне, когда мы крячим какой-нибудь двадцатикиловаттный мотор, чтобы поставить его на фундамент. Стоит в стороне, заглядывает вниз, под мотор, и командует:

– Лево… Лево еще… Чуть-чуть вправо… Хорошо… Опускай.

Ну а раз командует да еще сам не таскает, значит – начальник. Мы с Мишей посмеиваемся, когда Синьор с видом профессора рассказывает Махмуду про напряжение, силу тока и мощность.

– Напряжение – это, ну, как бы сказать… Это есть скорость, давление… Ну вот, скажем, вода из шланга. Тонкий шланг, а вода летит с большой силой. А другой шланг толстый, но вода идет слабо. В общем, за секунду идет одинаково…

Махмуд благоговейно глядит, поблескивает своими черными глазами, почтительно кивает головой. А Синьору это, видно, очень нравится: он входит в роль и чертит отверткой по бетонному полу схему подключения вольтметра и амперметра.

Зато моторы таскать стало гораздо легче – Махмуд хоть и небольшого роста, а крепкий парень, и выкладывается он, как может, уж тут-то он показывает, на что способен – нам даже приходится охлаждать его пыл иногда. Теперь сто килограммов приходятся на троих —, это все-таки ничего. Берем мы мотор с трех сторон, поднимаем над фундаментом, а Синьор болты в салазках быстро направляет, чтоб в дыры попали. У него руки тогда под мотором – и тут уж хоть умри, но не бросай, – покалечишь человека, и мы держим, краснеем от напряжения, сопим, наконец Миша не выдерживает, кричит:

– Руки! Не могу больше, сейчас бросаю, руки к дьяволу убирай!

– Момент… Один момент… – галантно восклицает Синьор, как фотограф, который успокаивает клиента. – Все! – кричит он и отдергивает руки. В тот же миг мы опускаем мотор, он становится точно на болты.

– Фу ты!.. – утирает Миша лицо рукавом. – Думал, все… Сейчас, думал, отпущу… Аж глаза темно стало.

– На, покушай, – протягивает ему мешочек Махмуд. Миша запускает в мешок руку, вытаскивает пригоршню урюка, раздает всем нам, а сам садится здесь же рядом, кладет за щеку и сосет сладкий, тающий, как сахар, сушены и плод… На этот раз Махмуд принес другой сорт. Он твердый, крошится, как халва, и тут же тает – сахару в нем много…

– Вот то ж урюк! – аж всхлипывает от наслаждения Синьор. – Хотя один раз такой на базаре попался. Это как называется?

– Кантай, – говорит Махмуд. – Сахарный…

– Да… – вздыхает Миша. – Вот уж действительно сахарный… Ты когда последний раз сахар ел? – оборачивается он ко мне.

– Не помню. Кажется, в эшелоне. У нас хлеб кончился, а сахар остался. Мы его чайной ложкой ели.

– И я тоже. В августе последний раз, кажется…

Поздней ночью, когда вся наша карусель затихла, мне показалось, что к ровной приглушенной воркотне арыка добавился еще какой-то странный звук – словно камни время от времени падают в воду, и она булькает за каждым разом.

Я выглянул в окно – весь двор был залит холодным лунным светом, он дробился в крученых потоках воды, и казалось, ни одной живой души нет поблизости, но там, где лежала запруда, я увидел маленькую фигурку, застывшую неподвижно возле камней. Она отбрасывала, короткую тень, словно обрубленное дерево, и я никак не мог понять, что это. Потом она шевельнулась, вздрогнула и я услышал тот самый всхлип. И тут же понял: Женька сидит и плачет.

Я влез в бабушкины галоши, накинул телогрейку и вышел. Женька даже не обернулась. Сидела неподвижно на камне, нахохлившись, будто маленькая птица, и судорожно всхлипывала, глядя на воду.

– Ты чего? – Я тронул ее за плечо.

Она пригнулась еще больше, потом вдруг выпрямилась и сказала, глядя в сторону:

– Знаешь, Славка, мне жить совсем не хочется.

Она сказала это тихо и очень спокойно, а у меня мурашки побежали по спине. Я еще не слышал, чтоб кто-то вот так говорил об этом.

– Ну что ты, Женька! Вот скоро второй фронт откроют, все сразу переменится. Вот увидишь. Пойдем в комнату. Холодно.

– Ты иди. Иди… А я посижу еще.

– Ты же простудишься, сидишь у воды, а холод, гляди какой, аж пар идет. Слышь?

– Слышу… Только… Лучше бы я заболела. Или совсем умерла.

– Ну что ты болтаешь, что ты говоришь. Вбила себе в голову – заболела, умерла. Если бы все так рассуждали, знаешь, что получилось бы! Это ведь не трудно – заболеть или умереть во время войны. Ты вот выдержать сумей, как они там на фронте.

– Выдержать! Да я что хочешь выдержу – на завод пойду, окопы рыть пойду, у нас ведь рыли – я, знаешь, как работала! На фронт, если надо, пойду и не испугаюсь, честно тебе говорю…

Она подняла на меня свои большущие светло-серые глаза, полные слез, и я поверил – она действительно пойдет, куда хочешь, и сделает, что хочешь.

– Послушай, Жень, пойдем-ка к нам на комбинат. В крутильном», знаешь, как люди нужны, и в ткацком тоже… Только в ткацком труднее, там учиться надо… Пойдешь?

– Я пошла бы куда угодно. В кочегарку пошла бы… – Мама не пускает, не хочет, чтоб я на заводе работала.

–. А что же?

– Завтра утром тетя Поля придет, я с ней в кишлак за Продуктами должна ехать… А я не хочу ехать. Не хочу я ехать! – Голос ее сорвался, и я снова услышал тот же булькающий звук.

Я молчал, не зная, что отвечать, не зная, чем ее утешить. Потом посоветовал:

– А ты не езжай. Не езжай – и все. Плюнь ты на эту тетю Полю. Никто тебя заставить не может…

– Не может! – с горечью повторила она. – Поговорил бы ты с моей мамой… Она меня все время отцом попрекает: что он такой, мол непутевый – шофером простым остался, все жены аттестаты получают, только мы вот бедствуем… А он хороший. Он очень хороший, Славка.

– Ладно. Завтра поговорю с твоей матерью, слышишь? Вот приду с работы и поговорю, – я и сам удивляюсь такому своему покровительственному тону, но это у меня как-то само собой последнее время получается, и даже беру ее за руку и чувствую, что она подчиняется мне, как взрослому.

– А теперь пойдем. Пойдем в дом – простудишься…

Но поговорить с Софьей Сергеевной мне так и не пришлось. Когда я пришел с работы вечером, Жени уже не было – она отправилась все-таки с тетей Полей.

ЖЕНЬКА

Они вышли на рассвете. Выбрались на большую дорогу и пошли быстрым шагом по направлению к станции со старинным русским названием Гучково. Было еще совсем темно, только далеко впереди чуть брезжило слабым, мерцающим светом – то ли от железнодорожных огней, то ли от занимавшейся зари.

Быстрее надо, – сказала тетя Поля, – как рассветёт – проходящий будет. Там у меня кондуктор есть…

Женька едва поспевала за ней. Она никак не ждала такой прыти от рыхлой тети Поли. Та шла привычным прыгающим шагом, легко перебрасывая свое массивное тело, и у Женьки явилась даже шальная мысль отстать незаметно и спрятаться где-нибудь на время, но тетя Поля нет-нет да оглядывалась и ждала, когда Женька нагонит ее.

Шевелись, шевелись, – покрикивала она своим басом, а когда Женька нагоняла ее, пропускала вперед. – Привыкай ходить, дочка, привыкай, волка ноги кормят.

Это была, как видно, ее любимая поговорка. Она потом повторяла ее не раз, и темные усики на ее верхней губе рывком подергивались в разные стороны, что, по-видимому, означало улыбку.

Уж потом, когда они влезли в какой-то страшный, облезлый вагон и прятались на полу, под полками, пока не пройдет контрольная бригада, тетя Поля рассказывала Женьке, как ноги кормят и выручают ее всю жизнь, как они не раз спасали ее и от смерти, и от облавы. Наконец, утихли голоса и свистки, с поезда сняли всех, кого удалось выловить без пропуска, ударил станционный звонок, и они поехали. Тетя Поля тут же привычно забралась на третью багажную полку, потом втащила туда Женьку, – пристроила ее козле себя, потому что соседняя полка была занята, и достала из-за пазухи какой-то сверток. Она зашуршала бумагой в темноте, отделила что-то и протянула Женьке..

– На, ешь, теперь не страшно. Теперь уж. доедем..

Женьке было горько и стыдно, что она должна брать еду у этой тети Поли, но есть хотелось нестерпимо, она протянула руку, нащупала в темноте кусок хлеба, стала жевать и тогда поняла, что на хлебе лежит ломоть сала. Она сидела, скорчившись, поджав под себя ноги, жевала хлеб с салом, глядела вниз, туда, где в рассветном сумраке видны уже были бегущие за окном серые зимние поля, и вдруг подумала, что не так уж все страшно, что, в общем, может быть, даже хорошо, что она поехала с тетей Полей, и не такая уж она плохая, как это казалось вначале. По крайней мере, мать не будет вздыхать все время и поминать ее, Женькиного, отца за то, что он не оставил ей аттестата. И вообще посмотрит она на других людей, увидит, как живут в других местах. Ну а продукты… Неприятно это, конечно, что придется помогать ей возить продукты, но ведь не ворованные они, не похищенные где-то на базе. И ничего тут, наверное, особо страшного нет. И люди в кишлаках живут такие же, как везде. С этими мыслями Женька успокоилась и уснула под мерный, баюкающий стук колес. А когда проснулась, слышны были какие-то тревожные голоса, свистки, над головой что-то тяжело грохало, как будто на железную крышу кидали грузные мешки.

– Бандитов ловят, – сказала тетя Поля, зевая. – Бегают по крышам, окаянные. И все их сюда тянет, в Азию, со всей России сюда зимой бегут. Места им там, видишь, мало!

– Места в России, тетенька, теперь и впрямь мало, – отозвался снизу хриплый мужской голос. – А эти, на крыше, ну какие ж то бандиты! Пацаны, от дому отбились, все на войну хотят попасть, думают, уйдет она от них – война-то…

Женька попыталась заглянуть в окно, но ничего не увидела, только заметила чьи-то ноги в немыслимых, совсем развалившихся сапогах, подвязанных веревкой. Сапоги, видно, болтались на худеньких ногах, они с трудом переваливались, хлюпая по станционным лужам, а сзади что-то кричали, свистели, улюлюкали…

«А ведь он, наверно, прав, – подумала Женька. – Никакие это не бандиты».

Но тетю Полю такой вывод почему-то не устраивал, она стала доказывать с такой горячностью, словно от этого зависела по крайней мере ее судьба. Она с большим увлечением стала рассказывать, как ее чуть не ограбили на разъезде, еле она ноги унесла, а уж продукты – и думать было нечего – все забрали. Потом она вдруг смолкла, толкнула в бок Женьку и стала поспешно собираться – видно, сообразила, что наболтала лишнее, и испугалась, как бы теперь чего не вышло.

Они стали пробираться к выходу, перешагивая через чьи-то ноги, перебираясь по мешкам, чемоданам, каким-то кастрюлям. Наконец они выбрались в тамбур и стояли здесь, ожидая, когда поезд замедлит ход на полустанке. Тетя Поля с тревогой следила за бегущими под вагонными ступенями краями насыпи. Вдруг тетя Поля хлопнула себя по бедрам, всколыхнулась и заголосила негромко, раскачиваясь, будто хоронила кого-то:

– Ох ты ж, господи! Ведь не остановится! Ей-богу, проскочит, вот те крест – проскочит! Ах ты ж беда какая, ах ты ж, господи!

Женька сначала испугалась, потом ей стало смешно – тетя Поля напоминала курицу, которая кудахчет вокруг яйца, – но смешного, конечно, ничего не было. Поезд вез их все дальше и дальше и неизвестно, сколько еще он провезет, а потом ведь придется пешком тащиться обратно, и кто его знает, сколько придется им топать по размокшей, только что освободившейся от снега земле.

Прошло пять минут, потом десять, и не похоже было, что он вообще собирается останавливаться. Промелькнули какие-то строения, несколько белых домиков, затем длинный серый барак, обнесённый полуразвалившимся забором, и снова потянулась голая степь.

– Ну, все, – сказала тетя Поля с каким-то безнадежным спокойствием и со стоном вздохнула, – ничего теперь не поделаешь, теперь уж до самого Чинбулака потащит… Не догадалась я машинисту сальца подбросить…

Ну что вы, тетя Поля, – засмеялась Женька, – какой же машинист станет из-за сала поезд останавливать где не положено?!

– И-и-и, милая, много ты понимаешь. Человек, он не только что поезд, он жизнь остановить может за шматок сала, коли подопрет. Своими глазами видела, так что поверь, не заради красного словца говорю. Человек – это, милая моя, самый лютый зверь на земле, ты его только на приманку и взять можешь. Кого силой, кого лаской, а приманку все одно – вынь да положь. Без этого ничего не будет – ты уж поверь, знаю, что говорю!

Пока тетя Поля произносила ату тираду, поезд стал потихоньку сбавлять ход и наконец остановился.

– Ну, все, – проговорила тетя Поля и стала проворно спускаться с подножки. Женька передала ей кошелку, свёртки которые они везли с собой, только собралась спускаться сама, как поезд дернулся и двинул дальше.

– Прыгай! – закричала тетя Поля и побежала за подножкой, уцепившись за поручень. А Женька стояла на верхней ступеньке, глядела вниз, и ей совсем не хотелось прыгать. Она вдруг подумала: «Останусь! Пусть идет себе поезд, пусть бежит за мной эта тетя Поля, а я останусь, никуда не буду прыгать, уеду себе, куда поезд привезет – и дело с концом. Пускай тогда ищут…». Но так она думала только одно мгновение, в следующее ей стало страшно, она спустилась на самую нижнюю подножку и прыгнула в сторону хода поезда, как объяснял ей когда-то отец.

И поезд ушел. Остались они с тетей Полей вдвоем на полупустынной станции, а вернее – полустанке каком-то.

– Фу ты, господи, – тетя Поля утирала пот со лба. – Я уж думала: все, пропала девка, поминай как звали…

– Почему пропала? Сама бы нашла дорогу.

– Ты это брось. Тут знаешь, какой народ!. Мигом подхватят – только тебя и видели, поняла?

– Чего?

– Чего-чего! Не маленькая – сама понимать должна. Девка ты симпатичная, глазищи вон какие… Они таких страсть обожают. Надают подарков, вином напоят, а там уж поздно будет. Одну такую нашли потом в колодце.

Женька с ужасом посмотрела на тетю Полю, и та, видимо, довольная, покровительственно тронула ее за плечо.

– Так что ты смотри, от меня ни на шаг. А со мной не пропадешь, не бойся. Поняла?

Они пошли по вязкой отмерзающей дороге в сторону небольшого поселка, и тетя Поля все время рассказывала Женьке, как ей повезло, что она поехала с ней, с тетей Полей, что ей никого не надо бояться, ни о чем не надо беспокоиться, потому что тетя Поля всех знает, и ее все знают, и с ней никто еще не пропадал – такого еще не случалось.

Земля под ногами была податливая, как тесто, и чем дальше они шли, тем больше отмерзала глинистая почва, припорошенная тающим снежком и тем глубже увязали ноги. Их приходилось вытаскивать с трудом, и Женька вскоре устала..

Далеко еще? – спросила она.

Да нет, тут вон за поворотом. Раз, уж завез в Чинбулак, сюда и пойдем. Благо у меня повсюду знакомые имеются. Может, оно и лучше обернется, кто знает.

Они прошли еще немного, и вдруг тетя Поля остановилась.

– Послушай, – сказала она, – есть тут один вредный человек – вдруг с ним встретимся… Ты вот это лучше всего на себе держи, а как надо будет, у тебя возьму.

Она вытащила из сумки сверток, сняла бумагу. Там был туго свернутый отрез полосатого шелка – Женька знала, такой шелк делали на ручных станках в их городке, в разных артелях, и он очень ценился у местного населения. Назывался он ханатлас.

– На вот, спрячь-ка лучше у себя. За пазуху сунь. А еще лучше в штаны. Ну чего смотришь – штаны, говорю, самое милое дело. Это проверено. Или намотай на живот. Сюда вот, под кофту.

Она заставила Женьку снять телогрейку, поднять старую потрепанную кофту, которую отдала ей мать, когда собирала ее в этот необычный поход, и намотать вокруг туловища материю.

– Ну вот, теперь другое дело. Теперь нам никакой начальник не страшный, плювали мы на его фуражку.

– Какую фуражку?

– Да… Ходит тут один, воображает из себя…

Они пришли в станционный поселок, и тетя Поля стала стучаться в дома, предлагать шелк взамен продуктов. Шелк всем нравился, его щупали, смотрели на свет, радовались его полосатым ярким, сверкающим узорам, женщины прикладывали его к щеке, и на губах их блуждала мечтательная улыбка. Он, видно, напоминал им мирное время, напоминал, что есть еще счастье на земле и, видимо, будет еще после войны… Каждой хотелось иметь хоть кусок этого блестящего, струящегося под руками материала. Тетя Поля улыбалась вместе с ними, расхваливала товар и хозяйку, поглаживала шелк своей шершавой ладонью, и он потрескивал под ее грубой рукой…

– А до чего ж к лицу, милочка, до чего ж к лицу! Ну прямо как по заказу сделанный для вас! Вон перед вами одна примеривалась, так глядеть тошно, не в обиду будь ей сказано. А на вас – так прямо глядеть любо-дорого! Ей-богу, грешно упускать. Я-то его где хочешь продам, да вот вы его ведь не достанете, просто обидно за вас…

То же самое дословно тетя Поля говорила и в следующем доме, и через дом, и почти каждая женщина хотела купить хоть кусок, хоть лоскут ханатласа. Но тетя Поля на деньги не продавала. Как ни уговаривали ее, она была непреклонна – только продукты. Она, видно, знала хорошо, зачем сюда ехала. Так, переходя из дома в дом, она набирала – то пару яиц, то мешочек рису, а кое-где даже муку выменивала. У нее была твердо выработанная такса, и от нее она не отступала ни на шаг. А кое-где отказывались, ничего не брали, хотя материал и нравился – видно, не было никаких продуктов. Уходя из такого дома, тетя Поля обязательно плевалась у порога и потом по пути честила хозяев как только могла. Они и скряги, и живоглоты, и припрятано у них в заначке – уж она-то знает таких. Целый час голову морочили, за это время можно было еще в два дома сходить.

В такие минуты Женька ненавидела тетю Полю, в душе накипала горечь и злость, и чем дальше они шли от дома, тем меньше испытывала Женька первоначального страха и тем больше стыда и злости на себя испытывала она. Когда приходилось раздеваться и сматывать с себя по куску материю, а делала это тетя Поля почти перед каждым новым домом, Женька готова была провалиться сквозь землю. А однажды тетя Поля заставила ее раздеваться в сенях какого-то дома, где жили, видимо, ее знакомые, которым она доверяла. Женьке пришлось совсем снять с себя кофту, чтоб было удобнее, и тут она заметила, что сквозь занавеску наблюдает за ней какой-то мальчишка. У Женьки слезы выступили на глазах, она прикрыла грудь руками, опустила голову, а тетя Поля даже глазом не мигнула, только усмехнулась своими усиками и продолжала сматывать материю. Она смотала ее всю до конца, пощупала Женькину грудь и сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю