Текст книги "С кем ты и ради кого"
Автор книги: Виктор Тельпугов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Когда выгорела вся нефть в баржах, кончились, видно, и силы у немецких летчиков. На четвертые сутки они не прилетели. Иссякли остатки сил и у тех, кто все это время работал под бомбами.
Слободкин еще не знал во всех подробностях о размерах разрушений, причиненных заводу и поселку. С тяжелым сердцем шел он с Зимовцом от пепелища к пепелищу, поднимал с земли дымящиеся головешки, подбрасывал их высоко и зло. Несмотря на то, что он вместе с другими все эти ночи и дни только тем и занимался, что гасил огонь, растаскивал бревна и доски, к нему опять вернулось проклятое чувство беспомощности. И еще он злился оттого, что поймал вдруг себя на мысли: больше всего жаль ему… сгоревшей дотла конторы. В этом стыдно признаться даже Зимовцу, но в то же время это так, черт побери!.. Снова станет он обузой для людей, которым, ей-богу же, не до него, – своих забот у них больше, чем нужно. А Устименко теперь не поймать – бегает от землянки к землянке, от одного разоренного барака к другому. Наводит порядок, расселяет погорельцев. Вот уже где-то слышится его голос – осипший, усталый и тоже злой.
– Устименко сейчас не до тебя, – сказал Зимовец, когда комендант пронесся мимо них с охапкой досок-горбылей. – Ему теперь на неделю аврала хватит. Ты знаешь, что я придумал?
– Землянку рыть?
– Это было бы самое лучшее, но больно долгая песня. Давай, Слобода, по-солдатски спать – на одной койке. А? Другого выхода нет. Соглашайся.
То ли оттого, что вконец измучился, то ли потому, что доводы Зимовца были действительно вескими, Слободкин спорить с другом не стал.
3
По-разному подействовали последние события на людей. Кое-кто смалодушничал, опустил руки. Другие еще настойчивей стали работать. Таких было больше. Они продолжали задавать тон на заводе.
Слободкин опять горько задумался. Парашютист. Специально обученный, тщательно подготовленный для борьбы с врагом. Сидит здесь, ждет, когда прибьет его немец – за станком или ночью в бараке, под кавалерийской шинелью…
По его ли характеру такая жизнь? Все друзья, как люди, воюют. А он – тыловик. На военном заводе, для фронта работает? Но разве это работа? Какой он к шуту токарь? Ученик! Это Каганов так, чтоб утешить, сказал, будто ему за двухзаходную седьмой разряд полагается. Ерунда! И резал-то он совсем не так, как нужно было. А завтра принесут работу посложней – тогда что?
Весь день Слободкин был в самом мрачном настроении. Поговорить с Зимовцом? Посмеется. Свой брат фронтовик, а намекал уже как-то на то, что натура у него, Слободкина, дескать, слишком чувствительная. С Кагановым посоветоваться? Этот войдет в положение, но скажет, конечно, о долге завода и всего коллектива перед армией, перед страной. И по-своему, разумеется, прав будет.
К Савватееву попробовать сунуться? Идея! Этот может, по крайней мере, решить: кадры!
Слободкин стал искать подходящего случая, чтоб повидаться с кадровиком. Через несколько дней снова появился возле двери, обитой черной клеенкой. Дверь была на замке. Слободкин постоял несколько минут, не зная, что делать, куда идти, вдруг откуда ни возьмись – Савватеев:
– Ты ко мне?
– К вам…
– Что случилось?
Савватеев открыл дверь, пропустил вперед Слободкина, спросил, как дела в цехе, как устроился. Слободкин отвечал, но никак не решался сказать о главном, о том, что заводская жизнь оказалась не по душе.
Савватеев неожиданно сам помог ему. Глянул вдруг на Слободкина хитровато и сказал:
– А я ведь все знаю!
– Про цех? Про барак?
– И про цех, и про барак, и про то, зачем пожаловал, тоже. Хочешь, скажу?
– Скажите…
– И скажу, не постесняюсь. Труханул ты, товарищ фронтовик! Да! Точно знаю. Сырого теста испугался. И еще барака нетопленного. Пожара. Трудностей, одним словом. Комсомолец называется! Ну, другие на фронт просятся, им простительно – незакаленный народ, слабый. Думают, для них на фронте все припасено – и хлеб, и сахар, и тушенка еще. Черта лысого! Ты же сам испытал.
– Испытал. Только я другое хочу сказать…
– И про другое знаю. Врага своими руками бить мечтаешь? Так вот запомни: войны выигрывают не одни солдаты. Рабочий класс еще есть на земле. Без него ни пехота, ни танки шагу не шагнут. Это ты можешь понять?
– Все понимаю, товарищ Савватеев, но я тоже человек. Все работают, все на месте, а я вроде подручного в цехе.
– Вот, вот, вот! Именно: «Все на месте!» – ухватился Савватеев за слово. – По радио слышал во время тревоги: «Все по местам!»? Смысл уловил? Или просто так, решил, для красного словца, мол, лозунг придуман?
– Уловил. Я и хочу по смыслу. Там мое место, – Слободкин выпрямился, встал перед Савватеевым по стойке «смирно».
Залюбовавшись выправкой Слободкина, Савватеев невольно перешел на военный язык:
– Отставить! Я такими разговорчиками вот как сыт! Будешь на заводе работать Все. Кру-гом…
Слободкин повернулся через левое плечо.
– Постой. Садись. Давай поговорим спокойно.
Они сели друг против друга. Помолчали. Слободкин заговорил первым:
– Товарищ Савватеев, трудно мне здесь, но не в том смысле, как вы думаете! Иждивенцем быть у вас не хочу.
– У кого – у вас?
– Ну, у вас, у всех…
– А ведь верно говорят, что умные головы иногда дуракам достаются. Баденков им доволен, Каганов и подавно, а он весь в сомнениях-рассуждениях! Вот что, Слободкин, я громких слов не люблю, не буду много говорить, все сам понимаешь. Скажу только, что фронт не исключен. Позовут – все там будем, и ты, и я, все до одного человека. У меня вот план один есть, но тебе сейчас разве до планов! Мозги набекрень.
– Какой план?
– Для серьезных людей.
– Скажите.
– Говорю: для серьезных людей.
Слободкин вздохнул. Савватеев посмотрел на него уже не так строго, даже миролюбиво посмотрел.
– Можно бы собрать человек десять-двадцать таких вот, рвущихся в бой.
– И что? – оживился Слободкин.
– И готовить их помаленьку. Как твое мнение?
– Я думаю, было бы здорово…
Савватеев вырвал из блокнота лист бумаги, подсел поближе к Слободкину.
– Хочешь, парашютистов готовь, хочешь – пулеметчиков.
– Я?
– Ну не я же. В мое время десантов не было и пулеметы были не те. Так как, возьмешься? Подумай-ка. А ребят я тебе подберу, сколько хочешь. Каждый день ко мне ходят.
– А материальная часть?
– Все обеспечу. И парашют достану, и самолет будет. Со временем.
– Согласен!..
Савватеев оказался человеком дела. Не прошло и двух дней, как Слободкин снова переступил порог знакомого кабинета. Только на этот раз по распоряжению Баденкова. Начальник цеха подошел к Слободкину во время работы, посмотрел на его худую, сгорбившуюся над станком фигуру и сказал с сожалением:
– Не дают человеку к месту прижиться.
Слободкин удивленно покосился на Баденкова.
– Савватеев сейчас звонил. Пришлите, говорит, вашего новенького после работы ко мне. Смекаешь?
Слободкин молча пожал плечами.
– Ну, а я воробей битый, сразу смикитил. Только пустой это номер. До директора, до парторга ЦК дойду, если потребуется, но ни одного человека из цеха не отдам. Тем более…
Он хотел, видно, еще что-то добавить, но сердито махнул рукой и, уже уходя, как бы невзначай бросил:
– Ты тут не последняя пешка.
Начальник отдела кадров поднялся навстречу Слободкину:
– Думаешь, я забыл? Поговорили, и ладно? А я всех военпредов на ноги поставил, все телефоны оборвал за эти дни. И вот, полюбуйся!
Савватеев распахнул перед Слободкиным дверцы шкафа, из глубины которого сверкнуло ярко-красное кольцо парашюта.
– Запасной! – воскликнул Слободкин.
Савватеев смутился:
– Что? Не годится?.. Сказали, подойдет – летчицкий…
– Да что вы, что вы! – восторженно заговорил Слободкин. – Как раз то, что надо!
– Ну, слава тебе, господи! Угодил, значит?
– Угодили. – Слободкин осторожно вынул парашют из шкафа, положил его на стол Савватеева и сильно, наотмашь, дернул кольцо.
Белая пена шелка бесшумно заполнила все пространство стола. Слободкин запустил в нее пальцы, поднес на ладонях к лицу, зажмурился.
– Чем пахнет? – серьезно спросил Савватеев.
– Белоруссией пахнет. Лесом, солнцем, полем, травой! И еще первой ротой…
– Вот теперь вижу – действительно угодил.
Слободкин вздохнул, помолчал, поворошил еще раз шуршащий шелк, потом стал укладывать парашют с такой тщательностью, будто готовил его к прыжку.
Савватеев внимательно следил за каждым движением Слободкина. Улучив момент, попробовал помочь разгладить одну из складок.
Слободкин удивленно посмотрел на Савватеева – ему показалось вдруг, что начальник только притворяется, будто ничего не смыслит в этом, а на самом деле прекрасно понимает, что к чему.
– Вы что, прыгали когда-нибудь?
– С печки на лавку. Но сын у меня два года в аэроклуб ходил до войны. Вечерами нам с матерью, бывало, уроки давал. Про всякие стропы, тросы и люверсы. Правильно называю?
Слободкин взглянул на Савватеева с еще большим удивлением.
– Правильно, люверсы.
Без всякого перехода Савватеев спросил:
– Ну, как приняли в цехе? Баденков? Каганов? А Устименко? Ты в случае чего прямо ко мне заходи. Запросто.
Слободкин поблагодарил. Хотел намекнуть, что Баденкову не очень-то понравился этот звонок из отдела кадров. Савватеев опередил его:
– А сейчас шагай в цех. Баденкову скажи: посадил, мол, Савватеев анкету переписывать. Не по форме, дескать, была. Понял? Не будем раньше времени шум поднимать. Да и дела на заводе сейчас такие, что каждая пара рук на самом строгом счету. И уберем от лишних глаз до поры нашу технику.
Парашют скрылся за дверцей шкафа. Савватеев запер замок, протянул руку Слободкину:
– Держи.
А в дверях еще раз Сергей услышал простуженный голос начальника:
– Так строго между нами!
Поздно вечером Слободкин добрался до барака и пристроился на койку рядом с Зимовцом. Смертельно хотелось есть и спать. Зимовец окликнул его:
– Наломался?
– Было дело.
– Я тебя весь вечер жду. Не курил даже.
Слободкин услышал в темноте сладкий запах махорки.
Они закурили, по очереди затягиваясь одной цигаркой. Малиновый огонек медленно переходил из рук в руки, пока не прикипел к пальцам.
Слободкин сперва хотел рассказать своему дружку о сегодняшнем разговоре с Савватеевым, потом решил не торопиться с этим. На душе было тревожно, в голову лезли мысли, одна мрачней другой. Сергей гнал их прочь, стараясь сосредоточиться на чем-нибудь таком, чем можно было бы поделиться с приятелем.
Зимовец почувствовал это, сам спросил:
– Что у тебя?
– Ничего. Думаю.
– О чем?
– О том, например, что обобрал тебя с ног до головы. Полкойки оттяпал, кисет весь выпотрошил.
Зимовец сердито повернулся с боку на бок так, что Слободкин чуть не слетел на пол.
– Поаккуратней, – проворчал Сергей. – Пустил жильца, теперь терпи, не сталкивай.
– Я человека пускал, а не скотину, – буркнул Зимовец.
– Ладно, не злись. Пошутил.
– То-то. Думающее, стало быть, существо. Ну, а раз так, то думай, когда говоришь.
– Ладно.
– Думаешь?
– Думаю.
– О чем? Кошки, что ли, скребут?
– Откуда ты взял?
– Говори, уж коли начал.
– Я не начинал.
– Вот и попался. «Не начинал» – значит, мог бы начать, да не перед кем душу вывертывать. Так, что ли, тебя понимать?
Слободкин промолчал. Зимовец обиделся:
– А еще друг называется.
«Может, сказать ему об Ине? Если мы действительно друзья, то рано или поздно все равно надо будет все выложить».
Слободкин рассказал Зимовцу, как впервые увидел Ину в предвоенном Клинске. Как написал ей письмо. Как писал потом каждый день и ежедневно получал ответы. Как вся рота переживала за него, а он думал, что никто ни о чем не догадывается. Как ездил в Клинск из Песковичей, в которых служил в воздушно-десантной бригаде, как нелегко было получать увольнительные. Как потом разом все оборвалось. Не стало коротких встреч, длинных писем – все кончилось. Потерялся где-то на дорогах войны след человека, незаметно ставшего самым дорогим, с которым связалось все – настоящее, будущее, жизнь…
Слободкин сказал еще, что дальние родственники Ины жили до войны, кажется, где-то на Волге и что у них можно было бы при случае попробовать навести справки.
Приятели проговорили долго. Махорки больше не было, и малиновый огонек не мелькал между ними, но Слободкин и Зимовец не чувствовали ни голода, ни холода, ни усталости. Сама война, казалось, отошла куда-то и не напоминала о себе ни выстрелом зенитки, ни взрывом бомбы, ни сиреной – ничем решительно. Только вьюга стонала совсем рядом, за тонкой переборкой барака. Может быть, именно поэтому немец и не прилетел. А может, сама судьба охраняла их, давала возможность развеяться.
Помолчали. После долгой паузы Зимовец вдруг сказал:
– Слушай, а может, я могу помочь разыскать твою Ину? Она комсомолка?
– Говоря по правде, не знаю, никогда почему-то об этом не спрашивал…
– Ну ладно, все равно, мы через обком комсомола попробуем. У меня там секретарь знакомый. Саша Радвогин.
– Тогда на тебя вся надежда. Ни днем, ни ночью забыть ее не могу… А у тебя-то как, Зимовец? Молчишь про себя.
– Нет у меня никого.
– А семья твоя где?
– И семьи нету… Разболтались мы с тобой что-то, а скоро подъем.
Он и не заметил, что сказал по-солдатски, а Слободкин обрадовался:
– Подъем!.. Когда-то я ненавидел даже слово это! А сейчас гаркнул бы его над самым ухом хрипатый Брага – мне и минуты хватило бы, чтоб одеться и встать в строй.
– Да… Все-таки житуха была, скажу тебе. А?
– Спрашиваешь! Гайки туго, конечно, закручивались, до предела, можно сказать. До сих пор стонут все косточки. И намаешься, бывало, – соль на плечах, а все равно хорошо. Кузя, дружок мой, даже в Москву к матери ездил.
И снова заговорили приятели о том далеком, родном, что всегда согревает сердце солдата. Собственно, говорил один Слободкин, Зимовец слушал, изредка перебивая вопросами. Но он готов был слушать сколько угодно, хоть десять ночей подряд. О поездке Кузи домой. О Москве. О том, как шагал по ней Кузя, выполняя поручения ребят и его, Слободкина, поручение. О том, как давно и недавно все это было. О матери Сергея.
– Поседела она перед самой войной, словно чуяло ее сердце. Представляешь? Кузя на порог, в мае это было, в самых последних числах, а она ему навстречу будто в белом платке. Кузя растерялся даже: я ему совсем другой портрет рисовал. Но вида, конечно, не подал. А она фартук к глазам и на кухню скорей: не терпелось ей гонца от сына поскорей за стол усадить. И уже оттуда кричит что-то. Слов Кузя не слышит, идет на ее голос. А она уже справилась со своей слабостью, стряпает что-то, только руки чуть-чуть дрожат и тарелка летит на пол, разбивается в мелкие брызги. «Это к счастью! – смеется и снова подносит фартук к глазам. – Ну, как там сыночек мой? Как?..»
Зимовец слушал Слободкина внимательно, только в конце рассказа вздохнул:
– Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?
– В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?
– А кто ее знает, мне писать некому, – снова вздохнул Зимовец. – Но ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?
– Отец нас оставил до войны. Не знаю, что у них вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне – это, по-моему, слезы материнские.
– Так ведь войны еще тогда не было.
– В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.
– Может, поспим все-таки немного? – спросил Зимовец.
Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона.
– Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить от Ины. Да и от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.
Слободкин с Зимовцом уснули только под самое утро. Усталость все-таки взяла свое.
Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу, до самых дальних углов и продолжали еще там погромыхивать, перекатываясь с боку на бок на суковатых горбушках.
Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму – несколько человек, чтобы скорее согреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова…
Сергей стал тормошить приятеля:
– Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.
– Рота?.. – встрепенулся Зимовец. – Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.
Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку – мысль о первой роте и тут не покидала его. Ребята все до одного возникали перед его взором, выстраиваясь по росту точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Гилевич, Исаев, Дашко… Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого из них, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.
– Ты привык? – спросил он приятеля.
– К чему смотря? – вобрав голову в плечи, отозвался Зимовец.
– К тесту.
– К тесту можно привыкнуть. Хуже, когда и теста нет. Сегодня вроде бог миловал. Чуешь? Так тесто не пахнет!
– Голова даже кружится…
Влекомая запахом свежеиспеченного хлеба, очередь в столовую двигалась быстрее. Все сразу стало выглядеть по-иному.
Уже в цехе, у станка, Сергею сквозь запах горячих металлических стружек долго еще слышался аромат хлеба. И не потому только, что хлеб – это хлеб. От него пахло летом и еще чем-то неуловимо родным и сладким, что не имело названия, но жило в каждой крошке, в каждой трещинке поджаристой черной корки…
Он вспомнил сейчас, как они с Иной уехали однажды за город и заблудились. Они пробирались по ржаному полю и никак не могли выйти на дорогу, ведущую на станцию, на которой Слободкин должен был вскочить на последнюю подножку последнего поезда. Они оба не на шутку испугались, но кто-то из них успел все-таки заметить, как вкусно пахнет рожь – совсем как хлеб из горячей печки. Кто из них сказал это? Она? Или он? Сказала она, кажется, но подумали оба. Да, да, они смеялись потом, какие одинаковые мысли приходят к ним, да еще в одно и то же время.
Так вот, оказывается, чем пахнет хлеб! Счастьем! Как же он сразу не догадался об этом? Самым настоящим счастьем…
Согнувшись над станком, целиком уйдя в работу, Слободкин улыбался своим мыслям. Улыбался так откровенно, несдержанно, что у подошедшего к нему Каганова лицо тоже чуть повеселело.
– Молодец, молодец, нажимай на все педали! – мастер похлопал его по плечу. – Я сразу понял, когда увидел тебя: золотые руки-то. А я к тебе знаешь зачем?
– Зачем?
– С Баденковым разговор у нас был. Готовься, сейчас на твою сознательность давить буду.
– А как это делается?
– Вот слушай. Ты – солдат?
– Годный, обученный, обмундированный. – Слободкин поправил съехавшую набекрень пилотку,
– Без приборов немца нам не разбить.
– Больно вы издалека начинаете. Говорите уж самую суть.
– Надо тебе одного паренька заменить. Заболел. Врачи говорят, надолго. Он у нас в морозилке работал. Заменишь?
– А на станке кто?
– Вот тут-то и начинается нажим на сознательность. От станка мы тебя совсем освободить не можем.
– Как это?
– На станке у нас в цехе никто, кроме тебя, не может, ты знаешь.
Слободкину понравились эти слова. Как ни говори, приятно. Только пришел на завод, а тебя уже ценят. Самое главное – быть нужным. Еще лучше – необходимым. Человеком себя ощущать.
– А где она, морозилка?
– Я знал, что ты согласишься. Но дело сложное, учти.
– Показывайте. Посмотрим, тогда и решим.
Чтобы попасть в «морозилку», надо было пересечь длинный, засыпанный снегом двор и пробраться в каменный сарай. Именно пробраться – тяжелые двери были похожи скорей на ворота. Обе их створки были широко распахнуты, между ними громоздилась целая баррикада свеженаметанного снега.
Каганов и Слободкин перелезли через сугроб, осмотрелись. Низкие, нависшие потолки, через толстый слой инея на стенах едва пробивается краснота кирпича.
Взяв Слободкина за руку, Каганов повел его в самый дальний угол сарая к застекленным сооружениям, изнутри которых сочился слабый электрический свет.
– Вот это и есть камеры для испытания автопилотов на холод. Минус сорок должно быть там во время работы. Только твой предшественник был рабом собственной добросовестности. Он считал, что, чем холоднее вокруг, тем стабильнее режим самих камер. Так что двери сарая всегда у него нараспашку и даже научная база под это подведена. Дескать, чем меньше разница между внешней и внутренней температурами, тем безотказней будут работать камеры. Он прав в конечном счете, но ты представляешь, как тут натанцуешься! А надо еще внутрь установки лазить – там ко всему руку приложить. Словом, от человека до сосульки один шаг. Он тут и заболел, бедолага.
– Простыл?
– Да как еще! Я сто раз говорил ему, чтоб поберегся. Так нет же! Кругом дует, как в аэродинамической трубе, а он знай свое гнет. Вот и допрыгался. Организм слабый, сам понимаешь.
– А научная база, значит, все-таки правильная?
– В принципе да. Чем холодней в этой сараюхе, тем легче поддержать нужный режим в камерах. С этим кто спорит? И все же к черту на рога лезть не надо. Учти печальный опыт. Обмундирование у тебя тоже не полярное.
Каганов объяснил Слободкину, как и зачем испытываются автопилоты на разные температуры.
– Самолет попадает в любые, самые неожиданные условия. Может перегреться в бою, может застыть на аэродроме или во время вынужденной. Самая его чувствительная часть – приборы – должна быть готовой к чему угодно. Вот мы их и «закаляем». И жарим, и студим. Экзаменуем по всем статьям. Самое трудное состоит в том, что твоя морозилка мало приспособлена для испытаний. Часто портится, происходят аварии, устранять которые придется на ходу самому.
Каганов так именно и сказал «твоя морозилка», и это не ускользнуло от внимания Слободкина.
– А еще на заводе есть морозилки? – спросил Слободкин Каганова.
– Разумеется. Мы нарочно рассредоточили их на всякий случай. У нас дублированы все важные позиции и не только в контрольном цехе. Ты это все увидишь еще и поймешь. Все продумано, все учтено, несмотря на то, что жить и работать в таких условиях приходится.
Мастер поглядел на заиндевелые стены сарая, поежился, потом решительно распахнул дверцу одной из камер. Крутые клубы белого воздуха, медленно перекатываясь, стали выползать наружу, мешая смотреть, обжигая холодом лицо. Слободкин с трудом различил в глубине камеры белый столбик термометра. Видимо, он-то и был тут самым важным «фактором».
– Сколько? – спросил Каганов, заметивший, что его подопечный сориентировался правильно.
– Тридцать пять.
– Не годится. Нужно ровно сорок, не меньше. Сейчас начнем регулировать.
Мастер показал Слободкину, как регулируется режим камер.
– Но каждый прибор должен не просто «отсидеть» здесь свои два часа – в течение этого времени все системы его должны быть в работе, как во время полета. В камере есть целый ряд приспособлений, создающих автопилоту соответствующие условия. Вот шланги дутья. Присоединять их надо, когда прибор уже в камере. Вот так, смотри. Действуй быстро, точно, аккуратно. Иначе и сам обморозишься, и весь холод наружу выпустишь, и на всей Волге температура станет еще ниже, чем сегодня, за что нам тоже спасибо не скажут, – улыбнулся собственной шутке мастер.
Загрузив прибор, Каганов захлопнул дверцу и стал внимательно через стекло наблюдать за термометром.
– Вот видишь, что произошло? Вроде бы не больше минуты провозился, а с температурой что?
– Уже тридцать.
– В том-то и дело. Смекаешь, какая капризная штука? Теперь будем загорать тут минут… впрочем, не буду гадать, засекай время.
– Засек.
Каганов подул в замерзшие ладони, постучал ногой об ногу.
– Чувствуешь, как пробирает? Притвори-ка все-таки двери, а то мы оба околеем.
Слободкин подошел к дощатым дверям сарая, с трудом закрыл их, повернул щеколду на ржавом гвозде.
– Ну вот, так-то лучше будет.
Каганов говорил, а сам, не отрываясь, смотрел на термометр.
Прошло не меньше часа, прежде чем ртутный столбик сдвинулся и стал медленно опускаться.
– Наконец-то! – обрадовался Каганов. – Теперь скоро начнем. Еще немного – и сорок.
– Хорошее слово, – сказал Слободкин, – солдатское.
– Какое? – не поняв, спросил Каганов.
– Сорок, говорю, хорошее слово. Неужто не слышали? Если тебе повезло и ты раздобыл щепотку
махорки, – кури, но сорок процентов оставь товарищу.
– Плохая дружба, – Каганов усмехнулся.
– Как плохая?
– Очень просто, плохая. Шестьдесят процентов себе и только сорок товарищу.
– Это только говорится так. На самом деле две затяжки себе – остальное по кругу.
Слободкин вздохнул и сладко зажмурился, так захотелось ему сейчас этих двух затяжек. Одной даже. Половинки хотя бы.
– Был бы табак, я показал бы, как это делается. – Большие пальцы обеих его рук сами поползли вверх по согнутым указательным. – Дьявольски сладко!
– Курить? Или делиться?
– И то и другое.
– Не понимаю, – пожал плечами Каганов.
– Как курят или как делятся?
– Как курят. А поделюсь с удовольствием. Если получу по талону табак – забирай у меня.
Слободкин посмотрел на Каганова недоверчиво:
– Здесь разве дают?
– Обещают. К празднику. Ну, а наши с тобой сорок должны быть железными, – Каганов снова поглядел на термометр, – никаких скидок. Стабильные сорок. Но при этих сорока чтоб работал автопилот, повторяю, без осечки. Все показания вносятся вот сюда. Все, до мельчайших отступлений. Брака в готовой продукции быть не должно. За это два человека в ответе – я и ты. – Каганов подумал и уточнил – Ты и я. С завтрашнего дня приступай. Сегодня я малость тут сам поколдую.
– Значит, брак все-таки бывает? – спросил Слободкин.
– Живые люди над автопилотами спину гнут. Полуживые, точнее сказать. Ты их видел. А работают, не жалуются. На фронте, по-моему, легче человеку. Там хоть можно свинцом на свинец ответить. Мы же тут в общем-то беспомощны. Только сиреной можем подвывать.
– Я понял уже, что у вас тут за житуха, – сказал Слободкин.
– Только теперь уже не «у вас», а «у нас», – поправил его Каганов.
Слободкин помолчал, глубоко вздохнул, потом вдруг спохватился:
– А камеру-то мы с вами упустили! Сорок уже, смотрите…
– Вот ты и начал осваивать новую должность! – обрадовался Каганов. – Хвалю! Давай приступим.
Взяв карандаш в негнувшиеся пальцы, мастер стал неловко записывать показания прибора.
– Можно, я помогу?
– Ну, пиши, пиши. Я диктовать буду. Итак, фиксируй: ротор бьет, самолетик светится плохо… Записал?
Слободкин удивленно поглядел на мастера.
– Бракованный, не волнуйся. Вот, кстати, тебе и еще один ответ на вопрос о браке. Я нарочно из брака взял – для тренировки.
Слободкин разочарованно развел руками, но мастер настоял на том, чтоб испытания были доведены до конца, по всем правилам технологии.
– Тебе ж потом легче будет, солдат. Смотри в оба. Завтра еще малость покручусь тут с тобой, и останешься ты с дедом-морозом один на один. Держись тогда! Поэтому зубри сегодня все наизусть, как таблицу умножения. Потом и спросить будет не у кого. И жнец, и швец, и на дуде игрец. И в цех, к станку бегать будешь, и испытывать тут целыми партиями, и даже носильщиком сам у себя работать. Таскать сюда приборы. И отсюда тоже. Баденков считает, что так даже лучше. Обезлички, дескать, не будет. А то еще трахнет об пол какой-нибудь разиня, и не будем знать, кто именно. Начальник цеха у нас вообще человек осторожный, предусмотрительный, во всем строгий порядок любит. Автопилот, говорит, прибор нежный, чувствительный, носить его надо по одной штуке и только на руках, как ребенка.
Каганов показал, как носить приборы требует Баденков. Спеленав автопилот двумя полами порванного демисезонного пальто, мастер встал перед Слободкиным в неуклюжей позе.
– Ну и правильно, – неожиданно сказал Слободкин, – так надежней. Сподручней. Дайте-ка я попробую.
Он поднял полы шинели, укутал ими автопилот, сделал несколько шагов на месте. Вышагивал так старательно, что слышно было, как хлопают кирзовые голенища по тонким исхудавшим ногам.








