355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Собор Парижской Богоматери (сборник) » Текст книги (страница 62)
Собор Парижской Богоматери (сборник)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:05

Текст книги "Собор Парижской Богоматери (сборник)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 62 (всего у книги 82 страниц)

Рассудок порою подвергается нашествию. У души есть свои вандалы – дурные мысли, совершающие опустошительные набеги на нашу добродетель. Тысяча самых противоположных мыслей одна за другой овладевали Гуинпленом, иногда они обрушивались на него все сразу. Затем все в нем успокаивалось. Тогда он сжимал голову руками, мрачно прислушиваясь к тому, что происходило в нем, точно созерцая ночной пейзаж.

Вдруг он заметил, что уже ни о чем не думает. Размышляя, он постепенно дошел до того черного провала, в котором все исчезает. Он вспомнил, что давно пора вернуться домой. Было около двух часов ночи.

Он положил письмо, доставленное пажом, в боковой карман, но, сообразив, что так оно будет лежать прямо у сердца, вынул послание обратно, небрежно смяв, сунул его как попало в карман штанов и направился к гостинице. Он бесшумно вошел, не разбудив Говикема, который, ожидая его, заснул у стола, подложив руки под голову; запер дверь, зажег свечу о фонарь харчевни, задвинул засовы, повернул ключ в замке, машинально принимая все предосторожности человека, поздно возвращающегося домой, затем поднялся по лесенке «Зеленого ящика», прокрался в старый возок, служивший ему теперь спальней, посмотрел на спящего Урсуса, задул свечу, но не лег.

Так прошел целый час. Наконец, усталый, воображая, что постель и сон одно и то же, он, не раздеваясь, положил голову на подушку и, уступая темноте, закрыл глаза; но буря чувств, волновавших его, не унималась ни на минуту. Бессонница – это насилие ночи над человеком. Гуинплен очень страдал. В первый раз за всю свою жизнь он был недоволен собой. К его удовлетворенному тщеславию примешивалась тайная боль. Что делать? Наступило утро. Он так и не нашел покоя. Он слышал, как поднялся Урсус, но глаз не открывал. Он думал. Слова письма снова возникали перед ним в хаотическом беспорядке. При сильном душевном смятении наша мысль становится похожей на волну. Она бурлит, куда-то рвется, порождая звуки, напоминающие глухой рокот моря. Прилив, отлив, толчки, водовороты, временами задержка у подножия утеса, град и дождь, тучи, в просветы которых прорывается луч, жалкие брызги никому не нужной пены, безумные взлеты, за которыми следует немедленное падение, огромные, попусту затраченные усилия, угроза кораблекрушения, со всех сторон мрак и гибель – все, что мы видим в морской пучине, можно наблюдать и в душе человека. Такую бурю переживал Гуинплен.

И вот, когда терзания его достигли высшего предела, Гуинплен, все еще лежавший с закрытыми глазами, услыхал близ себя сладостный голос:

– Ты спишь, Гуинплен?

Он сразу открыл глаза и присел на постели; дверь его каморки была приотворена, и на пороге стояла Дея. Ее глаза и губы улыбались неизъяснимо прелестной улыбкой. Она возникла очаровательным видением, окруженная лучезарным ореолом, о котором сама и не догадывалась. Это было божественное мгновение. Гуинплен пристально всматривался в нее и, ослепленный ею, затрепетал и очнулся. Очнулся от чего? От сна? Нет, от бессонницы. Это была она, это была Дея! И вдруг он почувствовал в глубине своего существа не выразимое никакими словами внезапное успокоение бури и дивное торжество добра над злом; взгляд, устремленный на него с неба, совершил чудо; кроткая носительница света, слепая одним только своим присутствием рассеяла мрак, царивший в его душе; туманная завеса, застилавшая его духовный взор, упала, точно сорванная невидимой рукой, и – о, священный восторг! – Гуинплен почувствовал, как возвращаются к нему утраченные ясность и спокойствие. Благодаря этому ангелу он снова стал сильным, добрым, невинным Гуинпленом. В человеческой душе, как и во всем мироздании, бывают такие таинственные столкновения противоположностей. Оба молчали: она – свет, он – бездна; она – благая тишина, он – умиротворение; и над бурным сердцем Гуинплена, словно звезда морей, неизъяснимым блеском сияла Дея.

2. От сладостного к суровому

Как просто иногда совершается чудо. В «Зеленом ящике» настало время завтрака, и Дея просто пришла узнать, почему Гуинплен не идет к столу.

– Ты?! – воскликнул Гуинплен, и этим все было сказано.

Для него уже не существовало никаких других горизонтов, ничего другого, кроме неба, где была Дея.

Кто не видел улыбки моря, непосредственно следующей за ураганом, тот не может представить себе картину такого умиротворения. Ничто не успокаивается быстрее, чем пучина. Это объясняется легкостью, с какою она все поглощает. Таково и человеческое сердце. Впрочем, не всегда.

Стоило появиться Дее, как все, что было светлого в душе юноши, устремилось к ней, и все призраки бежали прочь от ослепленного Гуинплена. Какая великая сила любовь!

Несколько мгновений спустя оба сидели друг против друга, Урсус между ними, Гомо – у их ног. Чайник, над которым горела лампочка, стоял на столе. Фиби и Винос были чем-то заняты во дворе.

Завтракали, так же как и ужинали, в среднем отделении фургона. Узенький стол был расположен таким образом, что Дея сидела спиною к окну, служившему также и входной дверью «Зеленого ящика». Гуинплен наливал Дее чай. Колени их соприкасались.

Дея грациозно дула в свою чашку. Вдруг девушка чихнула. Это произошло как раз в то мгновение, когда над лампой рассеивался дымок и что-то вроде листка бумаги рассыпалось пеплом. От этого-то дымка и чихнула вдруг Дея.

– Что это? – спросила она.

– Ничего, – ответил Гуинплен.

И улыбнулся.

Он только что сжег письмо герцогини.

Совесть любящего мужчины – ангел-хранитель любимой им женщины.

Уничтожив письмо, Гуинплен почувствовал странное облегчение. Он ощутил свою честность, как орел ощущает мощь своих крыльев.

Ему показалось, что с этим дымком улетучивается и соблазн, что вместе с клочком бумаги обратилась в пепел и сама герцогиня.

Путая свои чашки, беря одну вместо другой, они без умолку говорили. Лепет влюбленных – чириканье воробышков. Ребячество, достойное Матушки-Гусыни и Гомера. Беседа двух влюбленных сердец – вершина поэзии, звук поцелуев – вершина музыки.

– Знаешь что?

– Нет.

– Гуинплен, мне снилось, будто мы звери и будто у нас крылья.

– Раз крылья – значит, мы птицы, – шепотом произнес Гуинплен.

– А звери – значит, ангелы, – буркнул Урсус.

Разговор продолжался.

– Если б тебя не было на свете, Гуинплен…

– Что тогда?

– Это значило бы, что нет бога.

– Чай очень горячий. Ты обожжешься, Дея.

– Подуй на мою чашку.

– Как ты сегодня хороша!

– Знаешь, мне надо так много сказать тебе.

– Скажи.

– Я люблю тебя!

– Я обожаю тебя!

Урсус бормотал про себя:

– Вот славные люди, ей-богу!

В любви особенно восхитительны паузы. Как будто в эти минуты накопляется нежность, прорывающаяся потом сладостными излияниями.

Помолчав немного, Дея воскликнула:

– Если б ты знал! Вечером во время представления, когда я дотрагиваюсь до твоего лба… – о, у тебя благородное чело, Гуинплен! – в ту минуту, когда я чувствую под своими пальцами твои волосы, меня охватывает трепет, я испытываю неизъяснимую радость, я говорю себе: в этом мире вечной ночи, окружающей меня, в этой Вселенной, где я обречена на одиночество, в необъятном, мрачном хаосе, в котором я нахожусь и где все так обманчиво-зыбко во мне и вне меня, существует только одна точка опоры. Это он, – это ты.

– О, ты любишь меня, – промолвил Гуинплен. – У меня тоже нет на земле никого, кроме тебя. Ты для меня все. Потребуй от меня чего угодно, Дея, и я сделаю. Чего бы ты желала? Что мне надо сделать для тебя?

Дея ответила:

– Не знаю. Я счастлива.

– О да, – подхватил Гуинплен, – мы счастливы.

Урсус строго повысил голос:

– Ах так! Вы счастливы? Это почти преступление. Я уже предупреждал вас. Вы счастливы? Тогда старайтесь, чтобы вас никто не видел. Занимайте как можно меньше места. Счастье должно забиваться в самый тесный угол. Съежьтесь еще больше, станьте еще незаметнее. Чем незначительнее человек, тем больше счастья перепадет ему от Бога. Счастливые люди должны прятаться, как воры. Ах, вы сияете, жалкие светляки, – ладно, вот наступят на вас ногой, и отлично сделают! Что это за дурацкие нежности? Я не дуэнья, которой по должности положено смотреть, как целуются влюбленные голубки. Вы мне надоели, в конце концов. Убирайтесь к черту!

И, чувствуя, что его суровый тон все смягчается, становится почти нежным, он, скрывая свое волнение, заворчал еще громче.

– Отец, – сказала Дея, – почему у вас такой сердитый голос?

– Это потому, – ответил Урсус, – что я не люблю, когда люди слишком счастливы.

Тут Урсуса поддержал Гомо. У ног влюбленной пары послышалось рычанье волка.

Урсус наклонился и положил руку на голову Гомо.

– Ну вот, ты тоже не в духе. Ты ворчишь. Вон как ощетинилась шерсть на твоей волчьей башке! Ты не любишь любовного сюсюканья. Это потому, что ты умен. Но все равно молчи. Ты поговорил, ты высказал свое мнение. Теперь – ни гу-гу.

Волк снова зарычал.

Урсус заглянул под стол.

– Смирно, говорю тебе, Гомо. Ну, не упрямься, философ.

Но волк вскочил на ноги и, глядя на дверь, оскалил клыки.

– Что с тобой? – спросил Урсус и схватил Гомо за загривок.

Дея, не обращая внимания на ворчанье волка, вся погруженная в собственные мысли, наслаждалась звуком голоса Гуинплена и молчала в том свойственном одним лишь слепым состоянии экстаза, порою дающего им возможность слышать пение, которое звучит у них в душе и заменяет им какой-то неведомой музыкой недостающий свет. Слепота – мрак подземелья, откуда слышна глубокая, вечная гармония.

В то время как Урсус, уговаривая Гомо, опустил голову, Гуинплен поднял глаза.

Он поднес ко рту чашку чая, но не стал пить ее; с медлительностью ослабевшей пружины он поставил ее обратно на стол, его пальцы так и остались разжатыми, он весь замер и, не дыша, устремил глаза в одну точку.

В дверях, за спиною Деи, стоял какой-то человек.

Незнакомец был одет в длинный черный плащ с капюшоном. Его парик был надвинут до самых бровей, в руках он держал железный кованый жезл и короной на обоих концах. Жезл был короткий и массивный.

Вообразите себе Медузу, просунувшую голову между двумя ветвями райского дерева.

Урсус почувствовал, что кто-то вошел; не выпуская Гомо, он поднял голову и узнал страшного гостя. Он задрожал всем телом.

– Это жезлоносец, – шепнул он на ухо Гуинплену.

Гуинплен вспомнил.

Он чуть было не вскрикнул от удивления, но удержался. Железный жезл с короной на концах был iron-weapon.

Это тот знаменитый жезл, на котором городские судьи, вступая в должность, приносили присягу и от которого прежние полицейские в Англии получили свое название.

Позади человека в парике вырисовывалась в полумраке фигура перепуганного хозяина гостиницы.

Человек, не произнося ни слова и как бы олицетворяя собой немую Фемиду древних хартий, протянул правую руку над головой улыбающейся Деи и, дотронувшись железным жезлом до плеча Гуинплена, в то же время большим пальцем левой руки указал на дверь «Зеленого ящика». Двойной этот жест, казавшийся еще повелительнее благодаря молчанию жезлоносца, означал: «Следуйте за мной».

«Pro signo exeundj, sursum trahe»[213]213
  По знаку встань и выйди (лат.).


[Закрыть]
, – говорится в нормандском своде монастырских грамот.

Тот, на кого опускался железный жезл, терял все права, кроме права повиноваться. Никаких возражений против безмолвного приказания не разрешалось. Английское законодательство грозило ослушнику самыми беспощадными карами.

Почувствовав на себе суровую длань закона, Гуинплен вздрогнул, потом сразу точно окаменел.

Сильный удар по голове оглушил бы его не больше, чем это простое прикосновение железного жезла к плечу. Он видел, что ему приказано следовать за полицейским. Но почему? Этого он не понимал.

Урсус, тоже как громом пораженный, все-таки довольно ясно отдавал себе отчет в происшедшем. Он думал о своих конкурентах, фиглярах и проповедниках, о доносах на «Зеленый ящик», о преступнике-волке, о своих препирательствах с тремя бишопсгейтскими инквизиторами и – как знать? – последнее было ужаснее всего – о непристойных и крамольных словах Гуинплена насчет королевской власти. Он был сильно испуган.

А Дея улыбалась.

Ни Гуинплен, ни Урсус не проронили ни слова. У обоих возникла одна и та же мысль: не тревожить Дею. Волк, должно быть, решил поступить так же, ибо перестал ворчать. Правда, Урсус продолжал держать его за загривок.

Впрочем, Гомо в некоторых случаях соблюдал осторожность. Кому не приходилось замечать, как сдержанно проявляется иногда беспокойство у животных?

Быть может, в той мере, в какой волк способен понимать людей, Гомо чувствовал себя преступником.

Гуинплен встал.

Он знал, что сопротивляться немыслимо, он помнил слова Урсуса, что никаких вопросов задавать нельзя. Он вытянулся перед представителем закона во весь рост.

Пристав снял с его плеча железный жезл и повелительным жестом простер его вперед; в те времена этот жест полицейского был понятен всякому и означал:

«Этот человек один пойдет со мною. Все остальные пусть остаются на своих местах. Ни звука».

Вопросов не допускалось. Полиция во все времена с особым рвением пресекала праздные разговоры. Этот вид ареста назывался «секвестром личности».

Пристав одним движением, точно заводная кукла, вращающаяся вокруг собственной оси, повернулся спиной и важным, размеренным шагом направился к выходу. Гуинплен посмотрел на Урсуса.

Урсус ответил ему сложной мимикой: поднял плечи, прижал локти к бокам и, отставив руки, взметнул кверху брови, что должно было означать: «Покоримся неведомой судьбе».

Гуинплен взглянул на Дею. Она о чем-то задумалась; Улыбка застыла на ее лице.

Он приложил пальцы к губам и послал ей невыразимо нежный поцелуй.

Как только пристав повернулся к Урсусу спиной, тот, набравшись смелости, воспользовался этим мгновением, чтобы шепнуть на ухо Гуинплену:

– Если тебе дорога жизнь, не открывай рта, молчи, пока не спросят.

Стараясь не производить ни малейшего шума, как человек, находящийся в комнате больного, Гуинплен снял со стены шляпу и плащ, завернулся в него до самых глаз, а шляпу низко надвинул на лоб; так как накануне он лег не раздеваясь, на нем был рабочий костюм и кожаный нагрудник; он еще раз взглянул на Дею; пристав, дойдя до наружной двери «Зеленого ящика», поднял кверху жезл и стал спускаться по откидной лесенке; Гуинплен пошел за ним, точно тот тащил его на невидимой цепи; Урсус посмотрел вслед уходящему Гуинплену; в эту минуту волк принялся жалобно выть, но Урсус сразу призвал его к порядку, шепнув: «Он скоро вернется».

На дворе Никлс, видимо желая угодить полицейскому, гневным жестом велел замолчать вопившим от ужаса Винос и Фиби: с отчаянием смотрели они, как человек в черном плаще и с железным жезлом уводит Гуинплена.

Девушки стояли словно каменные, словно вдруг обратились в сталактиты.

Ошеломленный Говикем, вытаращив глаза, глядел в полурастворенное окно.

Пристав, не оборачиваясь, шел на несколько шагов впереди Гуинплена с тем ледяным спокойствием, которое дается человеку сознанием, что он олицетворяет собою закон.

В гробовом молчании они прошли через двор, затем через зал кабачка и вышли на площадь. Перед дверью гостиницы толпилась кучка прохожих, и стоял наряд полиции во главе с судебным приставом. Пораженные зрелищем зеваки, не проронив ни звука, расступились перед жезлом констебля с дисциплинированностью, свойственной каждому англичанину; пристав направился узкими переулками, которые тянулись вдоль Темзы; Гуинплен, конвоируемый с обеих сторон отрядом полицейских, бледный, не делая никаких движений, кроме тех, которых требует ходьба, закутавшись в плащ, точно в саван, медленно удалялся от гостиницы, безмолвно шествуя за молчаливым человеком, подобно статуе, которая сопровождала бы призрак.

3. Lex, rex, fex – Закон, король, чернь

Арест без объяснения причин, который сильно удивил бы нынешнего англичанина, был приемом весьма частым в полицейской практике тогдашней Великобритании. К нему прибегали еще в царствование Георга II, невзирая на habeas corpus, особенно в тех щекотливых случаях, в каких во Франции пускали в ход тайные повеления об арестах, так называемые lettres de cachet; одно из обвинений, предъявленных Уолполу, заключалось в том, что он допустил или даже сам распорядился задержать Нейгофа именно таким образом. Обвинение это было, по всей вероятности, недостаточно обосновано, ибо Нейгоф, корсиканский король, был посажен в тюрьму своими кредиторами.

Безмолвные аресты, нашедшие себе широкое применение в практике фемгерихта, допускались германским обычаем, легшим в основу доброй половины английских законов, и в некоторых случаях поощрялись обычаем нормандским, дух которого сказывается в другой их половине. Начальник дворцовой стражи Юстиниана именовался «императорским блюстителем молчания» – silentiarius imperialis. Английская магистратура, прибегавшая к подобным арестам, опиралась на многочисленные нормандские тексты: Canes latrant, sergentes silent. – Sergenter agere, id est tacere[214]214
  Собаки лают, служители закона безмолвствуют. Служить закону – значит молчать (лат.).


[Закрыть]
. Она ссылалась на параграф 16 статута Ландульфа Сагакса: Facit imperator silentium[215]215
  Император водворяет безмолвие (лат.).


[Закрыть]
. Она цитировала хартию короля Филиппа от 1307 года: Multos tenebimus bastonerios qui, obmutescentes, sergentare valeant[216]216
  Мы будем содержать многих жезлоносцев, которым надлежит молча исполнять свои обязанности (лат.).


[Закрыть]
. Она приводила выдержки из главы LIII статута Генриха I, короля Англии: Surge signo jussus. Taciturnior esto. Hoc est esse in captione regis[217]217
  Встань по приказу, данному знаком. Будь безмолвен. Так должно вести себя при задержании по королевской воле (лат.).


[Закрыть]
. Особенно охотно пользовалась она предписанием, которое рассматривалось ею как одна из наиболее старинных феодальных привилегий Англии и которое гласило: «Под началом виконтов состоят военные сержанты, каковые обязаны карать по всей строгости законов всех вступивших в злонамеренные общества, всех обвиненных в каком-либо тяжком преступлении, людей беглых и однажды присужденных к изгнанию… обязаны применять столь внушительные меры тайного устрашения, чтобы мирное население продолжало жить спокойно, а злоумышленники были обезврежены…» Быть задержанным на основании этого постановления значило быть схваченным вооруженной стражей (Vetus Consuetude Normanniae, MS.[218]218
  Древний нормандский статут в рукописи (лат.).


[Закрыть]
, часть I, раздел I, глава II). Юрисконсульты, кроме того, приводили главу о servientes spathae из Charta Ludovici Hutini pro normannis[219]219
  Служители меча – из хартии Людовика Восьмого о норманнах (лат.).


[Закрыть]
. Servientes spathae по мере приближения вульгарной латыни к современному разговорному языку превратились в sergentes spadae[220]220
  Сержанты шпаги (лат.).


[Закрыть]
.

Безмолвные аресты были противоположностью крику «Держи его» и указывали на то, что надлежит соблюдать молчание, покуда не будут выяснены некоторые обстоятельства.

Они были предупреждением: никаких вопросов!

Когда полиция производила такие аресты, это указывало, что они производились по государственным соображениям.

К арестам этого рода прилагался правовой термин private, то есть «при закрытых дверях».

Именно таким образом, по свидетельству некоторых историков, Эдуард III подверг Мортимера задержанию в постели своей матери Изабеллы Французской. Впрочем, этот факт отнюдь не бесспорен, ибо есть сведения, что Мортимер выдержал в своем городе целую осаду, прежде чем его захватили.

Уорик, «делатель королей», охотно пользовался этим способом «привлечения людей к суду».

Кромвель тоже применял его, особенно в Коннауте: именно так, соблюдая молчание, был арестован в Кильмеко родственник графа Ормонда – Трейли-Аркло.

Личное задержание по молчаливому знаку представителя правосудия являлось скорее вызовом в суд, нежели арестом.

Иногда оно было всего-навсего способом производства дознания, и в самом молчании, налагаемом на всех присутствующих, проявлялось стремление оградить в какой-то мере интересы арестованного.

Однако народу, плохо разбиравшемуся в таких тонкостях, эти безмолвные аресты представлялись особенно страшными.

Не следует забывать, что в 1705 году, и даже значительно позднее, Англия была не та, что теперь. Весь ее внутренний уклад был крайне сумбурен и порою чрезвычайно тягостен для населения. В одном из своих произведений Даниэль Дефо, который на собственном опыте узнал, что такое позорный столб, характеризует общественный строй Англии словами: «железные руки закона». Страшен был не только закон, страшен был произвол. Вспомним хотя бы Стиля, изгнанного из парламента; Локка, прогнанного с кафедры; Гоббоа и Гиббона, вынужденных спасаться бегством, подвергшихся преследованиям Чарльза Черчилля, Юма и Пристли; посаженного в Тауэр Джона Уилкса. Если начать перечислять все жертвы статута seditious libel, список окажется длинным. Инквизиция проникла во все углы Европы; ее приемы сыска стали школой для многих. В Англии было возможно самое чудовищное посягательство на основные права ее обитателей; пусть вспомнят хотя бы о «газетчике в панцире». В середине восемнадцатого века, по приказу Людовика XV, на Пикадилли хватали неугодных ему писателей. Правда, и Георг III арестовал во Франции в зале Оперы претендента на престол. Это были две чрезвычайно длинные руки: рука французского короля дотягивалась до Лондона, а рука английского короля – до Парижа. Такова была свобода.

Прибавим, что власть охотно прибегала к казням в стенах тюрьмы; к казни примешивался обман. То был омерзительнейший способ действий, к которому Англия возвращается в наши дни, являя тем самым всему миру чрезвычайно странное зрелище: в поисках лучшего эта великая держава избирает худшее и, стоя перед выбором между прошлым, с одной стороны, и прогрессом, с другой, – допускает жестокую ошибку, принимая ночь за день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю