355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Собор Парижской Богоматери (сборник) » Текст книги (страница 15)
Собор Парижской Богоматери (сборник)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:05

Текст книги "Собор Парижской Богоматери (сборник)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 82 страниц)

II. «Крысиная нора»

Теперь мы попросим читателя вернуться с нами на Гревскую площадь, которую мы оставили накануне, чтобы вместе с Гренгуаром последовать за Эсмеральдой.

Было десять часов утра. Вся площадь носила следы минувшего празднества. Мостовая была усеяна обрывками, лентами и тряпками, перьями от шляп, каплями воска от факелов, объедками вчерашнего народного пира. Тут и там еще бродили кучки зевак, шевеля ногами потухавшие угли вчерашних костров и любуясь фасадом Дома с колоннами, который накануне был так роскошно задрапирован, а теперь щеголял одними гвоздями, на которых держалась драпировка. Среди публики сновали продавцы сидра и пива со своими тележками. По всем направлениями площади шли деловые люди, спешившие к своим обязанностям. Торговцы переговаривались, стоя на порогах своих лавок. Толковали о вчерашнем празднике, о фламандских послах, о Коппеноле, о папе шутов. Каждый старался сообщить какой-нибудь курьез и первый смеялся своему рассказу. Вдруг на площади появились четыре конных сержанта и расположились у четырех углов позорного столба. Появление их привлекло со всех концов площади любопытных, тотчас же обступивших позорный столб и добровольно обрекших себя на продолжительную неподвижность и скуку в надежде насладиться зрелищем предстоящего истязания человека.

Если теперь читатель, полюбовавшись шумными, оживленными сценами, происходившими во всех концах площади, перенесет свой взор на старинный дом полуроманской, полуготической архитектуры, известный под названием Роландовой башни и занимающий западный угол площади, то он может заметить на одном из углов фасада этого дома большой требник с роскошно разрисованными страницами. Этот требник защищен от дождя небольшим навесом, а от воров – решеткой, не мешающей, однако, переворачивать листы. Рядом с требником находится небольшое узкое окно стрельчатой формы, перегороженное двумя скрещивающимися железными полосами. Окно выходит на площадь и служит единственным отверстием, пропускающим немного света и воздуха в тесную келью без дверей, проделанную на уровне мостовой в стене старого здания. Глубокая, мертвая тишина, постоянно царящая в этой келье, производит особенно сильное впечатление, потому что тут же, рядом с нею, кипит жизнь одной из самых людных и шумных площадей Парижа.

Эта келья еще около трехсот лет тому назад была прославлена Роландой, владелицей Роландовой башни. Оплакивая своего отца, погибшего в одном из крестовых походов, она приказала вырубить в стене своего дома келью и заперлась в ней навсегда. От всего своего роскошного жилища она оставила себе только эту тесную комнатку, вход в которую приказала замуровать, оставив только небольшое окно; это окно она держала открытым круглый год, летом и зимою. Все свое имущество она раздала нищим. Двадцать лет дожидалась смерти безутешная дочь крестоносца в этой каменной могиле, в которую она заточила себя заживо. Дни и ночи она проводила в молитве, спала на куче золы, не имея даже камня под головою, носила рубище и питалась только хлебом и водою, которые сострадательные прохожие ставили на наружный выступ ее окна. Раздав все, что имела, она сама стала существовать одним подаянием. Перед смертью, прежде чем перейти в вечную могилу, она свою временную могилу завещала тем вдовам или осиротевшим девушкам, которые захотят, в сильной скорби или раскаянии, так же, как она, похоронить себя заживо, чтобы замаливать свои или чужие грехи. На погребение умершей затворницы собралась вся голь и беднота того времени и с честью проводила ее на вечный покой, напутствуя своими слезами и благословениями. Но, к величайшему удивлению и сожалению бедняков, подвижница не была объявлена святой – у нее не было протекции при папском дворе. Те из ее почитателей, которые отличались некоторым вольнодумством, утешались мыслью, что в Царстве Небесном к добровольной затворнице отнесутся лучше, чем в Риме, и довольствовались тем, что усердно молились за нее. Большинство свято чтило ее память и благоговейно хранило остатки ее рубища. Город, со своей стороны, по желанию девицы Роланды прикрепил под фонарем рядом с ее кельей требник. Это было сделано с той целью, чтобы прохожие останавливались в этом месте и читали молитву, которая могла бы навести их на мысль о милостыне затворницам, поселившимся в келье Роланды, чтобы они не умерли с голода, всеми позабытые.

Такого рода могилы посреди городов не были особенной редкостью в Средние века. Очень часто на какой-нибудь людной улице или среди шумного рынка, кишащего народом, чуть не под ногами лошадей и колесами тележек продавцов, можно было заметить замурованную нору, нечто вроде подвала или колодца, с еле заметным оконцем, заделанным железною решеткою. В такой норе добровольно проводило свой век какое-нибудь человеческое существо, оплакивая большое горе или замаливая тяжкое преступление. В наше время подобное зрелище вызвало бы в каждом улыбку сожаления и множество размышлений, но тогда оно действовало на толпу иначе. Эта ужасная нора, служившая как бы промежуточным звеном между домом и гробом, между городом и кладбищем; этот живой покойник, отрешенный навсегда от всякого общения с живыми людьми; эта жизнь, догорающая во мраке, подобно лампе, в которую больше не подливается масла; этот голос, неустанно твердящий слова молитвы в четырех стенах каменного ящика; это тело, заточенное в склепе, и вечное томление духа в своем двойном заключении – все это тогда не замечалось толпой. В те времена благочестивые люди не рассуждали и не вдавались в подробности, когда речь шла о подвиге благочестия. Они брали факт целиком, высоко чтили подвиг самоотречения, преклонялись пред ним, признавали его святым делом, но не анализировали тех страданий, с которыми был сопряжен этот подвиг для того, кто его выполнял, и не особенно плакали над участью добровольного мученика. Время от времени они приносили ему корку хлеба, заглядывали в окошко, чтобы удостовериться, жив ли он еще, но часто не знали даже имени затворника и едва ли могли сказать, сколько лет тому назад он обрек себя на медленную смерть в своей норе. На расспросы посторонних о живом скелете, похороненном в подвале, соседи просто отвечали, что это затворник или затворница, и больше ничего.

В те времена на все явления жизни смотрели без всяких мудрствований, без всяких преувеличений, так сказать, простым, невооруженным глазом. Микроскоп в ту пору еще не был изобретен ни для предметов мира вещественного, ни для явлений мира духовного. К тому же случаи подобного добровольного заточения среди шумной жизни городов были делом самым обыкновенным. Немало было таких келий и в Париже, и все они были почти всегда заняты. Да и само духовенство заботилось о том, чтобы кельи не пустовали, так как это было признаком оскудения веры в народе, и если не оказывалось налицо добровольных подвижников, то в эти норы замуровывали прокаженных. Кроме кельи на Гревской площади другая такая же келья была на Монфоконе, третья находилась близ кладбища «Невинных душ», а четвертая – не помню, где именно, кажется, в стене особняка Клишон. Несколько таких же убежищ было разбросано в разных других местах. Предания о них сохранились до наших дней, хотя сами здания, в которых они были устроены, уже давно не существуют. В квартале Университета тоже были такие же места добровольного заточения. На горе Святой Женевьевы какой-то средневековый Иов целых тридцать лет распевал все семь покаянных псалмов, сидя на гноище, в каком-то колодце. Окончив седьмой псалом, он тотчас же начинал опять первый. Особенно громко он пел по ночам – magna voce per umbras[80]80
  Громким голосом во тьме (лат.).


[Закрыть]
. Еще в наши дни любителю, посещающему улицу Говорящего колодца на горе Святой Женевьевы, мерещится голос этого певца.

Но возвратимся к келье Роландовой башни. В затворницах, желавших занять эту келью, редко бывал недостаток, поэтому она почти не пустовала, а если это и случалось, то ненадолго, самое большее на год, на два. Немало женщин оплакивало в ней своих погибших родных, возлюбленных, детей или свои прегрешения. Парижские сплетники, вмешивающиеся во все, даже и в то, чего им не следовало бы и касаться, утверждали, что менее всего в этой келье перебывало вдов.

По обычаю той эпохи, латинская надпись, вырезанная на стене, указывала грамотному прохожему на благочестивое назначение кельи. Вообще вплоть до середины шестнадцатого столетия еще сохранился обычай пояснять значение зданий коротеньким изречением над его входом. Так, например, во Франции и теперь можно прочесть над калиткою тюрьмы в Турвильском замке надпись: «Sileto et spera»[81]81
  «Молчи и надейся» (лат.).


[Закрыть]
. В Ирландии, на щите, которым украшены главные ворота замка Фортескью, мы читаем: «Forte scutum, salus ducum»[82]82
  «Крепкий щит – спасение вождей» (лат.).


[Закрыть]
. В Англии, над главным входом гостеприимного замка графов Каупер, видим надпись: «Tuum est»[83]83
  «Это твое» (лат.).


[Закрыть]
. И это понятно: ведь в те времена каждое здание выражало собою какую-нибудь мысль.

Так как замурованная келья Роландовой башни не имела двери, то над ее окном были вырезаны крупными романскими буквами следующие два слова: «Tu ora»[84]84
  «Ты молись» (лат.).


[Закрыть]
.

Народ, здравый смысл которого не любит останавливаться на разных тонкостях и который не стесняется переделкой слов Ludovico Magno в «ворота Сен-Дени», прозвал этот темный, мрачный и сырой склеп «Крысиною норой» – «Trou aux rats». Название это если и не так величественно, зато гораздо образнее.

III. Рассказ о маисовой лепешке

В то время, к которому относится наш рассказ, келья Роландовой башни была занята. Если читатель полюбопытствует узнать, кем именно, пусть прислушается к беседе трех почтенных кумушек, которые как раз в ту минуту, когда мы остановили внимание читателя на «Крысиной норе», шли в ее сторону, пробираясь от Шатлэ вдоль реки к Гревской площади.

Две из этих кумушек были одеты так, как подобало настоящим парижским гражданкам. Их тонкие белые шейные косынки, юбки из полосатой, красной с голубым, шерстяной ткани, белые чулки с цветными вышитыми стрелками, красиво облегавшие ноги, желтые кожаные башмаки с квадратными вырезами и черными подошвами, а главное – их головные уборы наподобие рога из блестящей сетки, с которой спускалось множество лент и кружев, – указывали на их принадлежность к разряду богатых купчих, занимающих среднее положение между теми, которых лакеи называют просто женщинами, и теми, которых они величают дамами. На них не было ни золотых колец, ни крестов, но сразу заметно было, что они отказывают себе в удовольствии щеголять такими украшениями вовсе не из бедности, а просто из боязни штрафа. Спутница этих купчих была одета приблизительно так же, как они, но во всем ее наряде и в манерах было что-то, изобличавшее в ней провинциалку. При одном взгляде на ее слишком высоко подтянутый пояс можно было понять, что она очень недавно приехала в Париж. Прибавьте к этому шейную косынку со складками, банты на башмаках, юбку с поперечными, а не с продольными полосами и множество других отступлений от хорошего вкуса.

Купчихи шли той особенною походкою, которая свойственна только парижанкам, показывающим свою столицу приезжей родственнице или знакомой из какого-нибудь провинциального захолустья. Приезжая вела за руку толстого мальчугана, державшего в руке большую лепешку. К великому нашему прискорбию, мы должны сознаться, что, по случаю холодной погоды, он вместо носового платка пользовался своим языком.

Мальчик давал себя тащить non passibus aequis[85]85
  Неровными шагами (лат.).


[Закрыть]
, как выражается Вергилий, и на каждом шагу спотыкался, причем его мать громко вскрикивала. И действительно, он больше смотрел на лепешку, чем себе под ноги. Должно быть, важные причины мешали ему приняться за истребление этой лепешки и заставляли его довольствоваться одним любовным созерцанием ее. Матери следовало бы самой нести лепешку. Было слишком большою жестокостью подвергать этого толстощекого малыша мукам Тантала.

Между тем все три «дамуазели» (так назывались в то время женщины недворянского происхождения, в отличие от дам высшего сословия) без умолка тараторили.

– Однако нам нужно поторопиться, дамуазель Магиета, – говорила, обращаясь к провинциалке, самая молодая и вместе с тем самая толстая из кумушек. – Боюсь, мы опоздаем. Ведь в Шатлэ говорили, что его сейчас же поведут к позорному столбу.

– Ах, что вы, дамуазель Ударда Мюнье! – с жаром возразила другая парижанка. – Разве вы не слыхали, что его продержат тут целых два часа? Времени у нас вполне достаточно… А вы видели когда-нибудь позорный столб, милая Магиета?

– Конечно, у нас в Реймсе, – отвечала провинциалка.

– Ну, какой уж позорный столб может быть у вас в Реймсе! Так, какая-нибудь дрянная клетка, в которой выставляют одних неотесанных крестьян… Есть чем хвалиться!

– Крестьян! – с негодованием повторила Магиета. – Это на Суконном-то рынке, в Реймсе? Ну, нет, вы ошибаетесь, мы видали там очень замечательных преступников, даже таких, которые убивали отца и мать!.. Крестьян!.. Да за кого вы нас принимаете, милая Жервеза?

Очевидно, провинциалка была готова энергично вступиться за честь позорного столба своего родного города. К счастью, благоразумная Ударда Мюнье поспешила свернуть разговор на другую тему.

– Кстати, дамуазель Магиета, – сказала она, – как понравились вам наши фламандские послы? Бывали у вас такие в Реймсе?

– Нет, надо сказать правду, что таких послов можно увидать только в Париже, – согласилась Магиета.

– А заметили вы между ними того высокого и толстого посла, который назвал себя чулочником?

– Да, – сказала Магиета, – он похож на настоящего Сатурна.

– А того толстяка, у которого лицо похоже на голое брюхо? – продолжала Жервеза. – И того низенького, с маленькими глазами и красными веками, растрепанного, как куст репейника?

– Больше всего мне понравились их лошади, – они так красиво обряжены по моде их страны, – заметила Ударда.

– Ах, моя милая! – воскликнула Магиета, в свою очередь принимая вид превосходства. – Что же вы бы сказали, если бы в шестьдесят первом году, восемнадцать лет тому назад, увидали лошадей принцев и королевской свиты у нас, в Реймсе, на коронации? Какие там были попоны и чепраки – просто умопомрачительные!.. У одних из дамасского сукна или из золотой парчи, обшитые соболями; у других – бархатные с горностаевой отделкой; у некоторых так и горели золотом, с толстыми золотыми или серебряными кистями… Каких страшных денег все это должно было стоить… А если бы вы видели, какие хорошенькие пажи сидели на этих лошадях!

– Все это может быть, – сухо сказала Ударда. – А все-таки и у фламандцев лошади очень хороши и богато убраны, да и ужин вчера был задан посольству на славу в ратуше господином купеческим старшиною. Говорят, за столом подавали обсахаренный миндаль, вино с корицей, пряности и другие редкости.

– Что вы, милая соседка! – вскричала Жервеза. – Да ведь фламандцы ужинали у кардинала, в Малом Бурбонском дворце!

– Да нет же! В ратуше.

– Ну, вот опять! Говорю вам, в Малом Бурбонском дворце!

– Нет, они ужинали именно в ратуше! – задорно возразила Ударда. – Еще доктор Скурабль сказал им там прекрасную латинскую речь, которой они остались очень довольны. Мне сказал это мой муж, присяжный книготорговец.

– Нет, – упорствовала Жервеза, – они ужинали в Малом Бурбонском дворце! Я даже могу перечислить вам все, что им представил посланный кардинала: двенадцать двойных бутылок вина с пряностями, белого, розового и красного; двадцать четыре коробки самых лучших раззолоченных лионских пряников; столько же факелов, весом в два фунта каждый; полдюжины белого и красного боннского вина самого лучшего достоинства и много других хороших вещей… Думаю, что я лучше других должна это знать. Мне об этом рассказывал муж, а он, как вам известно, состоит пятидесятником в отряде судебных сержантов. Он сегодня утром сравнивал фламандских послов с послами императора требизондского, которые приезжали из Месопотамии в Париж при последнем короле и носили в ушах кольца.

– А все-таки фламандцы ужинали в ратуше, – продолжала Ударда, нисколько не смущенная доводами Жервезы. – Это так же верно, как и то, что с тех пор, как стоит ратуша, никогда не видали такой пропасти жарких и сластей.

– А я вам говорю, что они ужинали в Малом Бурбонском дворце! – кипятилась Жервеза. – Наверное, вас сбило с толку слышанное от кого-то, что им прислуживал сержант городского управления ле Сек. Вот вы все и спутали.

– Нет, это вы путаете! Они ужинали в ратуше.

– В Малом Бурбонском дворце, моя милая, в Малом Бурбонском! Я даже знаю, что слово «Надежда», которое выбито над главным входом в этот дворец, было иллюминовано разноцветными огнями.

– В ратуше, в ратуше, говорю вам!.. Еще Гюссон ле Вуар играл там на флейте во время ужина.

– Говорю вам – нет!

– А я вам говорю – да!

– Да нет же, нет!

Толстая Ударда собиралась ответить, и спор угрожал перейти в крупную ссору, которая могла кончиться потасовкою, если бы в эту минуту Магиета не воскликнула:

– Смотрите, смотрите, сколько собралось народу в конце моста!.. Там что-то случилось… Видите, как все столпились!

– И то правда, – сказала Жервеза. – Слышите бубен?.. Э, да там, должно быть, маленькая Эсмеральда со своей козой… Ну, милая Магиета, прибавьте шагу да и сынишку заставьте идти попроворнее… Ведь вы приехали, чтобы ознакомиться со всем, что есть интересного у нас, в Париже. Вчера вы видели наших фламандских послов, а сегодня вам надо посмотреть цыганку.

– Цыганку?! – повторила Магиета, энергично прокладывая себе путь локтями и крепко сжимая руку ребенка. – Нет, сохрани меня господи! Она еще украдет у меня мальчика!.. Идем отсюда, Эсташ, – торопила она мальчугана.

Она бегом пустилась вдоль набережной по направлению к Гревской площади и бежала до тех пор, пока мост не остался далеко позади. Наконец Эсташ от усталости упал на колени, и она сама, вся запыхавшись, остановилась. Ударда и Жервеза вскоре догнали ее.

– С чего вам пришло в голову, что эта цыганка может украсть у вас ребенка? – спросила Жервеза. – Какая дикая фантазия!

Магиета задумчиво покачала головой.

– Странно! – заметила Ударда. – Ведь вот и затворница то же самое говорит о цыганках.

– Какая затворница? – спросила Магиета.

– Да сестра Гудула, – ответила Ударда.

– А кто же такая эта сестра Гудула?

– Вот и видно, что вы только что приехали из вашего Реймса! – воскликнула Ударда. – Да ведь это затворница «Крысиной норы».

– Как? – спросила Магиета. – Та несчастная, которой мы несем лепешку?

Ударда утвердительно кивнула головою и сказала:

– Ну да, та самая. Вы сейчас ее увидите у окошечка ее кельи, – оно выходит прямо на площадь… Да, она думает то же, что и вы, об этих египетских бродягах, которые бьют в бубен и предсказывают судьбу. Никто не знает, почему затворница так ненавидит этих цыган. Но вы-то, милая Магиета, почему так испугались одного упоминания о цыганке?

– Ах! – вскричала Магиета, обхватывая обеими руками белокурую головку своего ребенка. – Я не хочу, чтобы со мной случилось то, что было с Пакетой Шанфлери.

– Э, да это, кажется, пахнет целой историей! Вы нам расскажете ее, не так ли, милая Магиета? – проговорила Жервеза, беря приезжую за руку.

– Пожалуй, расскажу, – согласилась провинциалка. – Но вот сейчас видно, что и вы дальше своего Парижа нигде не бывали, если даже ничего не слыхали о Пакете… Так вот… Да что же мы остановились? Разве я не могу рассказывать на ходу?.. Ну, так вот, нужно вам сказать, что Пакета Шанфлери была красивой восемнадцатилетней девушкой как раз в то время, когда я была такою же, то есть восемнадцать лет тому назад. Если из нее теперь не вышло такой же здоровой, цветущей женщины тридцати шести лет, имеющей мужа и ребенка, как я, то она сама виновата… Впрочем, ей уже с четырнадцати лет поздно было думать о замужестве… Отца ее звали Гиберто. Он был реймским судовым менестрелем – тем самым, который имел счастье играть и петь перед самим королем Карлом Седьмым, когда король во время празднества по случаю своей коронации катался в лодке по нашей реке Веле, от Сильери до Мюизона. Сама девственница была вместе с ним в лодке. Старик отец умер, когда Пакета была еще ребенком. У нее, таким образом, осталась только мать, которая была сестрою господина Прадона, мастера медных и котельных изделий, жившего в Париже, на улице Парен-Гарлен. Он умер только в прошлом году. Как видите, жена Гиберто происходила из хорошего рода и вдобавок была доброю женщиною, но, на свою беду, она ничему не научила Пакету, кроме вышивания золотом и бисером разных безделушек. Ну, так вот девочка и росла, а достатка не прибавлялось. Жили они вдвоем с матерью в Реймсе, у самой реки, в улице Фоль-Пен. Запомните это: мне думается, что от этого и произошло все несчастье Пакеты. В шестьдесят первом году, когда наш король Людовик Одиннадцатый – да хранит его Бог! – вступил на престол, Пакета была такая хорошенькая и веселенькая резвушка, что ее прозвали Шанфлери[86]86
  Цветущая.


[Закрыть]
. Бедняжка! Зубы у нее были точно жемчуг, и она то и дело смеялась, чтобы похвастаться ими. А это уж известно, что когда девушки много смеются, значит, готовят себе ручьи слез в будущем. Красивые зубы погубят красивые глаза. Так вот какая была эта Пакета Шанфлери… Жить им с матерью было очень трудно. Менестрель-то им ничего не оставил. Своими безделушками они зарабатывали не больше шести денье в неделю, стало быть, меньше двух лиардов каждая. Разве такие были у них средства при жизни Гиберто? Он во время коронации одними своими песенками заработал двенадцать парижских су… Итак, вот в одну очень холодную зиму… это случилось как раз в шестьдесят первом году… у них не было ни одной хворостинки, чтобы протопить себе печку. От холода у бедной Шанфлери так зарумянились щеки, что мужчины больше прежнего стали на нее заглядываться. Тут-то и стряслась беда. В эту самую зиму она и сгубила себя… Эсташ, ты никак собираешься приняться за лепешку? Смотри у меня!.. Мы тогда же все сразу поняли, что она пропала, когда она в одно воскресенье пришла в церковь с золотым крестиком на шее. Это в четырнадцать-то лет, а? Началось с виконта де Кормонтрёля, у которого есть замок в трех четвертях лье от Реймса. Потом на его место явился мессир Анри де Трианкур, королевский всадник. После него она перешла к сержанту Шиару де Больону. Потом она начала опускаться все ниже и ниже и попала сначала к Гери Обержону, который был лакеем при королевском столе, затем к Масэ де Фрепюсу, цирюльнику дофина; потом сошлась с Тевененом ле Муэном, королевским поваром, пока наконец, переходя все к более старым и менее благородным, не попала в руки Гильома Расина, менестреля-сказочника, а уж от него прямо к фонарщику Тьери де Меру. Вообще, бедняжка в конце концов пустилась, как говорится, во все тяжкие и дошла до того, что во время коронации нашего благочестивого короля попала вовсе на улицу… вы понимаете?.. И все это в один год!

Магиета вздохнула и утерла слезы, навернувшиеся у нее на глаза.

– Ну, это история самая обыкновенная, – заметила Жервеза. – Мы думали, вы нам порасскажете что-нибудь о цыганках, которые воруют детей…

– Погодите, – продолжала Магиета, – дойдет и до этого. В нынешнем месяце, в день святого Павла, будет ровно шестнадцать лет, как Пакета родила девочку. Это, стало быть, случилось в шестьдесят шестом году… Бедняжка была ужасно рада этому, потому что давно уже желала иметь ребенка. Мать ее, эта простушка, которая всю свою жизнь только и умела, что закрывать на все глаза, уже умерла. Пакете некого было больше любить, да и ее не любил никто. Со времени ее первой беды прошло пять лет. Жизнь ее была так плоха, что и сказать нельзя. Она осталась на свете одна как перст. Все только и знали, что срамить ее. На улицах ей не давали прохода, городская стража ее колотила, мальчишки бросали в нее грязью и насмехались над нею. И потом ей ведь стукнуло уже двадцать лет, а это для таких женщин, как она, уже старость. От своего уличного промысла она получала не больше того, что в прежнее время зарабатывала иголкою. Каждая лишняя морщинка на лице убавляла ее заработок. Зимою она постоянно дрожала от холода, потому что нечем было топить печь, есть тоже приходилось не каждый день; у нее часто не было даже корки хлеба. Работать она больше не могла, потому что, пустившись гулять, обленилась… Впрочем, вернее будет сказать, что она и загуляла-то оттого, что всегда была ленива… Священник церкви Сен-Ромен говорит, что такие женщины в старости больше других страдают от холода и голода…

– Все это прекрасно, – перебила Жервеза, – но где же цыганки?

– Ах, какая вы нетерпеливая! – воскликнула более степенная Ударда. – Дайте же ей рассказать все по порядку. Не с конца же начинать вам… Продолжайте, Магиета, вы так интересно рассказываете… Бедная Шанфлери!

Магиета продолжала:

– Она никак не могла выбиться из нужды и плакала так, что ее щечки избороздили потоки слез. Но среди своего одиночества, срама и позора ей казалось, что она не будет такой одинокой, опозоренной и отверженной, если кого-нибудь полюбит чистой любовью и такой же любовью будут отвечать ей. И ей захотелось иметь ребенка, который, по своей ангельской невинности, мог бы дать ей эту любовь. Она поняла это после того, как сошлась с одним вором, единственным человеком, который мог ее пожелать. Но через некоторое время она заметила, что даже вор ее презирает… А между тем именно таким несчастным женщинам и необходима какая-нибудь сильная привязанность, чтобы наполнить их сердце: если не любовник, то хоть ребенок. Без этого им уж слишком тяжело жить. Не находя верного любовника, она горячо стала желать ребенка, а так как она всегда была набожною, несмотря на свою грешную жизнь, то постоянно просила Бога послать ей хотя это утешение. И вот Господь сжалился над нею и послал ей дочку. Трудно описать, как она была рада этому. Бедняжка чуть не зацеловала и не заласкала до смерти своего ребенка и обливала его слезами радости. Она сама стала кормить свою дочку и наделала ей пеленок из своего единственного старенького одеяла. От счастья она не чувствовала ни холода, ни голода; она даже опять похорошела. Это, впрочем, всегда так: даже старая девушка бывает молодой матерью. Опять нашлись ухажеры, да еще такие, которые стали ей хорошо помогать. Но она почти все деньги, добытые грехом, тратила на шелковые шапочки, переднички с кружевцами, хорошенькие платьица и разные другие безделушки для своей дочки, а сама так и оставалась без одеяла. Так вот… Эсташ! Я уж говорила тебе, чтобы ты не смел есть этой лепешки!.. Так вот, маленькая Агнеса… Так звали ребенка, а фамилии у самой Шанфлери давно уже не было… Ну вот, я и говорю, что маленькая Агнеса всегда была нарядна, как принцесса. Между прочим, у девочки была пара таких башмачков, каких, я думаю, не было и у самого короля Людовика Одиннадцатого в детстве. Мать сама их сшила из розовой шелковой материи и украсила разными блестками и золотыми шнурочками, словно покров Богоматери. Обойди, кажется, весь свет, а лучших башмачков не найдешь. Величиною они были не длиннее моего большого пальца, а девочке приходились как раз впору. Можно себе представить, какие крошечные ножки были у Агнесы! А как они были хороши, просто загляденье! Пухленькие и розовенькие, так что их даже трудно было отличить от розовых башмачков… Когда у вас будут дети, милая Ударда, вы поймете, что нет ничего прелестнее детских ручек и ножек…

– Ах! – со вздохом произнесла Ударда. – Я только и мечтаю о ребенке, но мой муж, господин Анри Мюнье, не желает иметь детей.

– Но у дочки Пакеты, – продолжала Магиета, – были хороши не одни ножки. Я видела ее, когда ей было всего четыре месяца, и могу сказать, что она казалась настоящим ангелочком. Глаза у нее были больше ротика, а головка покрыта тонкими черными вьющимися волосиками. Шестнадцати лет она была бы такой красавицей, что другой подобной ей не сыскать было на всем свете. Мать с каждым днем все больше и больше сходила с ума по своей дочке. Только и знала, что возиться с девочкою: мыла, чесала, наряжала, кормила, ласкала и баловала ее по целым дням. От счастья она не знала, как благодарить Бога. Особенно восхищалась она розовыми ножками дочки: никак не могла на них налюбоваться и беспрестанно их целовала, чуть не готова была съесть их. Сто раз в день она то обувала, то разувала эти ножки, восторгалась ими, разглядывала их на свет и едва не плакала от жалости, когда девочка начала пробовать переступать ими по постели. Одним словом, счастливая мать не поленилась бы, кажется, всю жизнь простоять на коленях перед ножками дочери, точно перед какою-нибудь святыней, и все время обувать, разувать и целовать их…

– Все это очень хорошо, – проворчала снова Жервеза, – а цыганок-то я все-таки еще не вижу.

– Погодите, сейчас будут и они, – сказала рассказчица и продолжала: – В один прекрасный день в Реймс прибыли какие-то странные всадники, не то нищие, не то бродяги, шлявшиеся по стране под предводительством своего герцога и своих графов. Лица у них были смуглые, волосы – курчавые, а в ушах блестели большие круглые серебряные серьги. Женщины их были еще хуже мужчин: почти совсем черные, в драных юбчонках и каких-то дерюгах на плечах. Волосы у них были распущены по плечам на манер лошадиной гривы. Детей их, цеплявшихся за подолы матерей, испугались бы и обезьяны. Словом, это была настоящая шайка нехристей. Как мы потом узнали, вся эта нечисть пожаловала в Реймс прямо из Египта, через Польшу. Говорили, что они были на исповеди у Папы и тот наложил на них епитимью, чтобы они семь лет подряд странствовали по белу свету и во все это время не спали ни одной ночи в постели. Поэтому они сами называли себя кающимися, и от них ужас как несло какою-то вонью. Кажется, они когда-то были сарацинами и поэтому, конечно, должны были верить в Юпитера… Вдобавок они брали по десяти турских ливров со всех архиепископов, епископов и аббатов, имевших митры и кресты. Говорили, что это им было разрешено Папой. В Реймс они притащились затем, чтобы предсказывать судьбу от имени алжирского короля и германского императора. Так как им было воспрещено пребывание в самом городе, то вся их ватага расположилась станом за стенами города, у Бренских ворот, на пригорке, где стоит мельница, рядом со старыми каменоломнями, где когда-то добывали мел. Понятно, что чуть не весь Реймс устремился к этим предсказателям. Они глядели людям на руки и предсказывали всякие чудеса. Кажется, сунь им сам Иуда-предатель свою нечестивую ручищу, они и ему предсказали бы, что он будет Папой. Это, впрочем, все было бы еще ничего, но про них ходила дурная молва: поговаривали, будто они похищают детей и воруют у ротозеев кошельки и едят человеческое мясо. Благоразумные люди говорили дуракам: «Не ходите», а сами украдкою бывали у них. Все словно очумели… Впрочем, это было неудивительно: они предсказывали всем такие вещи, что любой кардинал и тот бы потерял голову. Все матери совсем рехнулись от гордости, после того как цыганки вычитали на руках их деточек всякие умопомрачительные вещи, написанные будто бы на детских ручках по-язычески и по-турецки. У одной сыночку суждено, вишь, быть императором, у другой – Папой, у третьей – великим полководцем. Несчастную Шанфлери тоже разобрало любопытство: захотелось и ей узнать, не сделается ли ее хорошенькая дочка когда-нибудь армянской императрицею или чем-нибудь в этом роде. Вот и она бросилась со своей девочкой к цыганкам. Те восхищались ребенком, ласкали его, целовали своими черными губами. Ножки и башмачки девочки, которой тогда еще не было и года, хитрые цыганки нашли такими восхитительными, каких, по их словам, не было ни у одного ребенка в свете, да и не будет. Девочка что-то лепетала, заливалась смехом, глядя на мать, и хлопала ручонками. При этом она была такая пухленькая, румяная и быстроглазая и корчила такие уморительные гримаски, что на нее и правда нельзя было достаточно налюбоваться. Наконец, девочке сделалось скучно или страшно от обступивших ее со всех сторон цыганок: она громко заплакала. Но мать живо успокоила ее поцелуями и ушла с нею, не помня себя от радости, когда ворожеи предсказали ей, что ее девочка будет невиданной красавицей, умницей, королевой. Бедная Шанфлери, сама не своя от гордости, что несет на руках будущую королеву, не помнила, как вернулась в свою бедную каморку в улице Фоль-Пен. На другой день она улучила минутку, когда Агнеса спала на ее кровати, куда она всегда клала ее, и побежала к соседке на улицу Сешри похвалиться, что настанет день, когда ее Агнесе будут прислуживать за столом даже такие лица, как английский король и эфиопский эрцгерцог, и кучу разных других чудес. Возвращаясь и не слыша крика ребенка, Пакета подумала, что девочка все еще спит, и была очень этим довольна. Ее удивило только то, что дверь каморки оказалась отворенною более широко, чем она ее оставила. Она поспешно вошла в каморку и бросилась к кровати. Кровать оказалась пустою: вместо ребенка на ней лежал один из его розовых башмачков. Как безумная, она бросилась вон из дому, вихрем слетела с лестницы и стала колотиться головой об стену, крича: «Дитя мое… У кого мое дитя? Кто взял мое дитя?» В доме в это время не было ни души. Пакета побежала по улице и стала там кричать то же самое; но улица была пуста, и никто не мог ей сказать, куда девалась ее девочка. Несчастная мать обегала весь город, заглядывала во все встречные дворы, совалась во все двери и окна, как разъяренная тигрица, у которой отняли детеныша. Растрепанная, с искаженным лицом, задыхающаяся, с сухими горящими глазами, она была страшна. Она останавливала встречных и кричала: «Где моя дочь?.. Отдайте мне мою девочку… Кто мне вернет мою дочь, я буду его слугою… даже слугою его собаки… Если нужно, я свое сердце отдам на съедение этой собаке!..» Встретив священника церкви Сен-Реми, она сказала ему: «Господин кюре, я готова голыми руками копать землю, только верните мне мою девочку!» Это было ужасно, уверяю вас, Ударда. Даже прокурор Понс Лакабр и тот заплакал, глядя на обезумевшую от горя мать, а уж на что, кажется, он был черств сердцем… Только поздно вечером вернулась она домой и узнала от соседки, что, пока она бродила по городу, в ее каморку потихоньку пробрались две цыганки, одна из них несла в руках какой-то сверток. Немного погодя эти цыганки торопливо спустились вниз и, как только вышли на улицу, исчезли, словно провалились сквозь землю. После этого из каморки Пакеты стал слышаться писк ребенка. Выслушав это, Пакета радостно засмеялась, взлетела на лестницу словно на крыльях, одним ударом распахнула дверь и вошла… Ах, милая Ударда, страшно даже сказать, что она там увидела. Вместо вымоленной у Бога своей красавицы дочки, этой беленькой, румяной и пухленькой девочки с громадными ясными глазами и кудрявыми волосами, на полу ползал какой-то безобразный уродец, кривой, горбатый, колченогий, – вообще такое страшилище, что и вообразить себе трудно… Пакета закрыла глаза от ужаса. «Господи! – кричала она. – Неужели злые колдуньи обратили мою девочку в этого страшного звереныша?..» Прибежали соседки и поскорее унесли уродца: они боялись, что Пакета сойдет с ума, глядя на него… Все поняли, что это отродье самого нечистого и какой-нибудь цыганки. На вид уродцу было года четыре, и он все бормотал что-то непонятное, – знать, на чертовском языке. Пакета бросилась на башмачок – все, что оставалось ей от того, что она любила. Долго она лежала ничком на кровати, не шевелясь, молча, даже без слез и точно не дыша. Думали уж, не умерла ли она. Вдруг она задрожала, поднялась и, не переставая осыпать поцелуями башмачок, так принялась голосить, что у нас сердце разрывалось на части. Я была при этом, и мы все плакали навзрыд. Она повторяла: «Дочка моя! Милая моя, дорогая девочка! Где ты?» А у нас мороз так по коже и пробежит. Я и сейчас готова плакать, как только вспомню об этом… Ведь дети-то наши – мозг наших костей. О мой милый Эсташ, что бы я стала делать без тебя?.. Если бы вы знали, какой он у меня умник! Вчера еще говорит мне: «Мама, я хочу быть жандармом…» Ах ты, ангелочек мой славный! Никуда я тебя не отпущу! Так вот, Пакета… Вдруг она вскочила и выбежала на улицу. Там она принялась кричать отчаянным голосом: «Бежим в цыганский табор… Зовите сержантов! Нужно сжечь этих проклятых ведьм!» Но цыган уже и след простыл. Наступила ночь, и такая темная, что хоть глаз выколи. Разыскивать колдунов нечего было и думать. На другой день неподалеку от Реймса, на пустоши между Гё и Тиллуа, нашли следы от большого костра, ленточки от наряда Агнесы, капли крови и козий помет. Накануне была суббота, поэтому все догадались, что цыгане справляли на этой пустоши свой шабаш и сожрали дочку Пакеты в компании с Вельзевулом, как это водится у магометан. Когда Пакета узнала про все эти ужасы, она не проронила ни одной слезинки, а только все шевелила губами, словно хотела что-то сказать. На другое утро она оказалась вся седая, а на третий день исчезла…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю