Текст книги "Собор Парижской Богоматери (сборник)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 82 страниц)
Он еще раз приподнял шапку и продолжал, все еще погруженный в свои мысли, тоном охотника, науськивающего и спускающего свою свору:
– Хорошо, мой народ! Отлично! Сокрушай этих самозваных властителей! Делай свое дело. Ату их! Грабь их, вешай, разоряй!.. А! Вы захотели стать королями, господа! Бери их, народ, бери!..
Тут он вдруг оборвал речь, закусил губу, как бы желая вернуть чуть было не вырвавшуюся наружу мысль, окинул своим проницательным взглядом каждого из пяти окружавших его вельмож и вдруг, схватив обеими руками шапку и глядя на нее, сказал:
– О, я бы сжег тебя, если б ты знала, что у меня в голове!
Затем, еще раз оглядевшись внимательным и тревожным взглядом лисицы, тайком пробирающейся в свою нору, он докончил:
– Ну, все равно! Мы окажем помощь господину судье. К несчастью, у нас здесь мало войска сравнительно с такой массой черни. Надо подождать до завтра. Порядок будет восстановлен, а кого захватят, без разговоров повесят.
– Кстати, государь, – сказал кум Куаксье, – с перепугу я забыл доложить, что стража захватила двоих бродяг из шайки. Если вашему величеству угодно будет видеть этих людей, они здесь.
– Угодно будет их видеть! – закричал король. – Клянусь Пасхой! Как ты забыл такую вещь? Оливье, беги скорей за ними!
Мэтр Оливье вышел и через минуту вернулся с двумя арестантами, окруженными конвоем королевских стрелков. У первого из арестантов было толстое, глупое, удивленное лицо пьяницы. Он был одет в рубище и шел, сгибая колени и волоча одну ногу. Второй был человек с бледной улыбающейся физиономией, уже знакомый читателю.
Король смотрел на них с минуту, не говоря ни слова, затем вдруг, обращаясь к первому из приведенных, спросил:
– Как тебя зовут?
– Жьефруа Пенсбурд.
– Твое ремесло?
– Бродяга.
– Зачем ты ввязался в этот проклятый бунт?
Бродяга смотрел на короля, качая руками с глупым видом. Это была одна из тех несуразных голов, где уму так же удобно помещаться, как огню под гасильником.
– Не знаю, – отвечал он. – Другие пошли, и я пошел.
– Вы шли нападать и грабить вашего господина, председателя суда?
– Я знаю, что хотели нападать на что-то, захватить кого-то. Вот и все.
Один из солдат показал кривой нож, найденный у бродяги.
– Ты узнаешь это оружие? – спросил король.
– Да, это мой нож. Я виноградарь.
– А в этом человеке признаешь своего товарища? – спросил Людовик XI, указывая на второго арестанта.
– Нет, я его не знаю.
– Довольно, – сказал король, делая знак личности, молча стоявшей у двери, на которую мы уже обратили внимание читателя. – Кум Тристан, бери, он твой.
Тристан Пустынник поклонился. Он тихим голосом отдал приказание двум стрелкам, и они увели несчастного бродягу.
Между тем король подошел ко второму арестованному, с которого градом катился пот.
– Как тебя зовут?
– Пьер Гренгуар, государь.
– Твое ремесло?
– Философ, государь.
– Как ты смеешь, негодяй, восставать против нашего друга, господина председателя суда, и что скажешь об этом бунте черни?
– Государь, я в нем не участвовал.
– Как это? Разве не захватила тебя, грабителя, стража в той толпе?
– Нет, государь, тут недоразумение. Это злой рок. Я пишу трагедии. Умоляю, ваше величество, выслушать меня. Я поэт. Людей моей профессии меланхолия иногда заставляет выйти ночью на улицу. Со мной это случилось сегодня. Несчастная случайность! Меня задержали напрасно. Я не принимал участия в бунте. Ваше величество видели, что бродяга не узнал меня. Умоляю, ваше величество…
– Замолчи, – приказал король, глотнув своего отвара, – от твоей болтовни голова трещит…
Тристан Пустынник подошел и, указывая на Гренгуара пальцем, спросил:
– Государь, и этого можно повесить?
Это были первые слова, произнесенные им.
– Пхэ! – небрежно ответил король. – Не имею ничего против…
– Зато я имею, – сказал Гренгуар.
Наш философ был в эту минуту зеленее оливки. По холодному и безучастному лицу короля он увидал, что спасения можно искать в каком-нибудь очень патетическом эффекте. Он бросился к ногам Людовика, восклицая с отчаянными жестами:
– Ваше величество, сделайте милость, выслушайте меня! Государь, не тратьте ваши громы на такое ничтожество, как я. Гром Божий не поражает латука. Государь, вы могущественный, августейший монарх, сжальтесь над несчастным, но честным человеком, которому было бы труднее подстрекать кого-либо к бунту, чем льдине дать искру! Милостивый государь, милосердие – добродетель льва и короля. Увы! Строгость только запугивает умы. Бешеным порывом ветра не сорвать плаща со странника; солнце же, пригревая его своими лучами, мало-помалу так разгорячает его, что заставляет остаться в одной рубахе. Государь, вы – солнце! Уверяю вас, мой государь, господин и повелитель, что я не бродяга, не товарищ этих безумных воров. Бунт и разбой не пристали свите Аполлона. Не такой я человек, чтоб броситься в эти грозные тучи, которые разражаются мятежом. Я верный подданный вашего величества. Подобно тому как муж дорожит честью своей жены, а сын дрожит при мысли навлечь на себя гнев отца, так верноподданный дорожит славой своего короля. Он должен жить единой мыслью о благополучии королевского дома, об усилении своей преданности. Всякая иная страсть, берущая верх над этим чувством, – заблуждение. Вот, государь, мои политические правила. Не смотрите же на меня как на бунтовщика и грабителя, видя мое вытертое на локтях платье. Если вы меня помилуете, я протру его на коленях, молясь денно и нощно за вас. Увы! Правда, я не очень богат и даже несколько бедноват, но это не сделало меня порочным. Это не моя вина. Всем известно, что литературными трудами не накопишь большого богатства и что у тех, кто зачитывается хорошими книгами, не всегда бывает яркий огонь зимою. Одна только адвокатура склевывает все зерна, оставляя мякину прочим научным профессиям. О дырявом плаще философов есть сорок прекрасных пословиц. О государь, милосердие – единственный свет, способный осветить глубины великой души. Милосердие создает любовь подданных, которая является лучшей охраной личности государя. Что в том вашему величеству, ослепляющему всех вашим могуществом, если на свете будет больше одним человеком – одним философом, который будет продолжать плестись во мраке бедствий с пустыми карманами, перекликающимися с его пустым желудком? К тому же, государь, я ученый. Великие государи увеличивают славу своего венца, покровительствуя ученым. Геркулес не пренебрегал титулом покровителя муз. Матвей Корвин покровительствовал Жану Монроялю, украшению математиков. Плохое же было бы покровительство наукам, если бы ученых вешали. Какое пятно наложил бы на себя Александр, если б велел повесить Аристотеля! Этот поступок не был бы мушкой для украшения его лица, но зловредным наростом, который бы испортил его лицо. Государь, я написал очень удачную эпиталаму для принцессы Фландрской и августейшего дофина. Разве мог бы сделать это мятежник? Ваше величество, вы изволите видеть, что я не полуграмотный босяк, что я прекрасно учился и обладаю природным талантом. Помилуйте меня, государь. Этим вы угодите Пресвятой Деве, и клянусь вам, меня очень пугает мысль о виселице!
При этом Гренгуар в отчаянии целовал туфли короля, а Гильом Рим говорил шепотом Коппенолю:
– Хорошо делает, что валяется у его ног. Король все равно что критский Юпитер, – у него уши только в ногах.
А чулочник, не думая о критском Юпитере, отвечал с мрачной улыбкой, смотря на Гренгуара:
– О! Превосходно! Мне кажется, что это канцлер Гюгоне снова молит меня о пощаде.
Когда наконец Гренгуар умолк, еле переводя дух, он, дрожа, поднял глаза на короля, который ногтем отчищал пятно на коленях своих панталон. Затем его величество начал медленно пить свой отвар из кубка. Он не говорил ни слова, и это молчание было пыткой для Гренгуара. Наконец Людовик взглянул на него.
– Вот так болтун, – проговорил он.
Затем, обращаясь к Тристану Пустыннику, приказал:
– Отпусти его!
Гренгуар так и присел, не помня себя от радости.
– Отпустить! – проворчал Тристан. – Ваше величество, не подержать ли его немножко в клетке?
– Неужели ты думаешь, кум, что мы строим клетки, обходящиеся нам по триста шестидесять семь ливров восемь солей три денье, для таких птиц, как он? Отпусти этого развратника! – (Людовик XI очень любил это слово, которое вместе с «клянусь Пасхой» всегда употреблял в веселые минуты.) – Вытолкать его отсюда пинком!
– Ах! – воскликнул Гренгуар. – Вот великий король!
Опасаясь, чтобы король не взял назад своего приказания, он бросился к двери, которую Тристан отворил ему довольно неохотно. Солдаты последовали за ним, подталкивая его кулаками, что Гренгуар перенес, как подобает истинному философу-стоику.
Хорошее расположение, овладевшее королем с той минуты, как ему сообщили о бунте против председателя суда, сквозило во всем. Это необычайное милосердие было немаловажным признаком. Тристан смотрел из своего угла свирепо, точно дог, видевший кость и не получивший ее.
Людовик XI между тем весело барабанил по ручке своего кресла марш Пон-Одемера.
Король был очень скрытен, но умел гораздо лучше скрывать свое огорчение, чем свою радость. Эти внешние проявления удовольствия при каждом хорошем известии заходили иногда очень далеко; так, при известии о смерти Карла Смелого он дал обет построить серебряную балюстраду в храме Святого Мартина Турского, а при своем восшествии на престол он даже забыл распорядиться похоронами отца.
– Да, государь! – вдруг спохватился Жак Куаксье. – Что сталось с острым приступом болезни, ради которого вы меня вызвали?
– Ох, кум, я и в самом деле очень страдаю, – отвечал король. – В ушах шум, и грудь раздирает словно железными когтями.
Куаксье взял руку короля и стал считать пульс с ученым видом.
– Посмотри, Коппеноль, – шепотом обратился Рим к своему товарищу. – Вот он теперь между Куаксье и Тристаном. Это весь его штат. Врач – для него, палач – для других.
Ощупывая пульс короля, Куаксье становился все озабоченнее.
Людовик XI начал посматривать на него несколько тревожно. Лицо Куаксье явно омрачилось. У бедняка не было другого средства пропитания, кроме плохого здоровья короля. Он извлекал из него всю выгоду, какую мог.
– Да, да, – пробормотал он наконец, – с этим шутить нельзя.
– Правда? – с беспокойством спросил король.
– Pulsus creber, anhelans, crepitans, irregularis[146]146
Пульс частый, прерывистый, слабый, неправильный (лат.).
[Закрыть], – продолжал врач.
– Клянусь Пасхой!
– При таком пульсе через три дня может не стать человека.
– Пресвятая Дева! – воскликнул король. – Какое же лекарство, кум?
– Подумаю, государь.
Он заставил Людовика XI показать язык, покачал головой, сделал гримасу и посреди этих кривляний неожиданно сказал:
– Кстати, государь, я должен сообщить вам, что освободилось место сборщика коронных регалий, а у меня есть племянник.
– Даю место твоему племяннику, кум Жак, – отвечал король, – только избавь меня от этого огня в груди.
– Я надеюсь, ваше величество, что при вашем милосердии вы не откажете мне немного помочь при постройке моего дома в улице Сент-Андрэ-дез-Арк.
– Гм! – ответил король.
– Мои финансы истощились, – продолжал врач, – а ведь жаль оставить дом без крыши. Не из-за дома – он у меня самый простой – буржуазный, а из-за живописи Жегана Фурбо, украшающей стены. Там есть одна мчащаяся Диана, такая прекрасная, такая нежная, изящная, жизненная, с головкой, украшенной полумесяцем, с кожей такой белой, что, кажется, она способна соблазнить каждого, кто на нее поглядит слишком пристально. Есть еще Церера. Красивая богиня! Она сидит на снопе в венке из козельца и других цветов. Ничто не может быть обольстительнее ее глаз и округленнее ее ног, благороднее ее фигуры и изящнее складок ее одежды. Это одна из совершеннейших и самых чистых красавиц, когда-либо вышедших из-под кисти художника.
– Палач! – ворчал Людовик XI. – К чему ты ведешь свою речь?
– Все эти картины нуждаются в крыше, и хотя это недорого стоит, однако у меня совсем нет денег.
– Что будет стоить крыша?
– Крыша… медная, с резьбой и позолотой – не больше двух тысяч.
– Ах, убийца! – закричал король. – За каждый выдернутый зуб ему приходится платить бриллиантом.
– Будет у меня крыша? – спросил Куаксье.
– Да! И убирайся к черту, только вылечи меня.
Жак Куаксье низко поклонился и сказал:
– Государь, вот отвлекающее средство, которое спасет вас. Мы вам поставим на поясницу целебный пластырь из воска, армянского болюса, яичного белка, оливкового масла и уксуса. Вы будете продолжать пить свое питье, и мы отвечаем за жизнь вашего величества.
Горящая свеча привлекает не одну мошку. Мэтр Оливье, видя, что король в щедром настроении, и считая минуту удобной, приблизился в свою очередь:
– Государь…
– Что еще? – спросил Людовик.
– Государь, вам известно, что Симон Раден умер?..
– Ну, и что же?
– Он состоял королевским советником в суде казначейства….
– Ну так что же?
– Государь, его место освободилось…
Во время этого разговора на высокомерном лице Оливье надменное выражение сменилось низкопоклонным. Это единственная перемена, на которую способно лицо придворного. Король очень пристально взглянул ему в лицо и ответил сухо:
– Понимаю.
Затем продолжал:
– Мэтр Оливье, маршал Бусико говорил: «От кого ждать подарка, как не от короля, где ждать богатого улова, как не в море». Я вижу, ты разделяешь мнение Бусико. Ну, теперь послушай, что я скажу. У нас память хорошая. В шестьдесят восьмом году мы возвели тебя в должность камердинера; в шестьдесят девятом – назначили тебя комендантом замка близ моста в Сен-Клу с жалованьем в сто турских ливров (ты желал парижских). В ноябре семьдесят третьего года рескриптом, данным в Жержоле, мы отдали тебе должность привратника в Венсенском лесу вместо оруженосца Жильбера Акля. В семьдесят пятом году сделали тебя лесничим в Руврэ-ле-Сен-Клу вместо Жака ле Мэра. В семьдесят восьмом году мы указом за двумя висячими восковыми зелеными печатями соблаговолили предоставить тебе и жене твоей право взимать ренту в десять парижских ливров за места с торговцев, торгующих близ Сен-Жерменской школы. В семьдесят девятом году мы назначили тебя лесничим Сенорского леса вместо бедняги Жегана Диаца, затем комендантом замка Лош, потом губернатором Сен-Кантена, потом комендантом Мёланского моста, и с этого времени ты стал называться графом. Из пяти солей, которые платит каждый цирюльник, бреющий в праздник, три достаются тебе, а мы уж получаем остальное. Мы соблаговолили переменить твою фамилию Le Mauvais[147]147
Плохой, урод (фр.).
[Закрыть], прекрасно подходившую к твоей физиономии. В семьдесят четвертом году мы, к великому неудовольствию нашего дворянства, даровали тебе разноцветный герб, который делает твою грудь похожей на грудь павлина. Клянусь Пасхой! Не хватил ли ты лишнего? Не слишком ли хорош и необычаен улов? Смотри, как бы лишняя рыбка не опрокинула твою ладью! Тщеславие погубит тебя, куманек. За гордостью всегда идут по пятам разорение и позор. Прими это во внимание и молчи!
Эти сурово произнесенные слова вернули лицу мэтра Оливье его нахальное выражение.
– Ладно, – пробормотал он почти вслух, – видно, что король сегодня болен. Все только для врача.
Людовик вовсе не рассердился на такую дерзость, а, напротив, сказал довольно кротко:
– Постой, я еще забыл, что дал тебе пост посланника в Генте, при дворе герцогини Марии. Да, господа, – обратился король к фламандцам, – он был посланником. Ну, куманек, не обижайся, – продолжал он, обращаясь к мэтру Оливье, – ведь мы старые друзья. Однако уже очень поздно; мы кончили работу. Побрей меня.
Читатели, несомненно, не догадывались до сих пор, что мэтр Оливье был не кто иной, как тот страшный Фигаро, которого судьба, эта великая сочинительница драм, так искусно заставила играть роль в длинной кровавой комедии царствования Людовика XI. Мы не станем останавливаться здесь подробно на описании этой оригинальной личности. У этого королевского брадобрея было три имени. При дворе его из вежливости звали Оливье ле Дэн, в народе – Оливье Дьявол. Настоящее же его имя было Оливье Урод.
Оливье Урод стоял неподвижно, сердясь на короля, и косился на Жака Куаксье.
– Да, да, все врачу! – бормотал он сквозь зубы.
– Ну да, врачу! – повторил Людовик с необычайным добродушием. – Врач пользуется большим кредитом, чем ты. И это очень понятно. Он господин всей нашей особы, а ты держишь в своих руках только наш подбородок. Погоди, мой бедный брадобрей, и на твоей улице будет праздник. А что бы ты стал делать и на что бы тебе послужило твое ремесло, если бы я, как король Хильперик, имел привычку держаться за бороду рукою?.. Ну, куманек, принимайся за свои обязанности и выбрей меня. Принеси все, что нужно.
Оливье, видя, что король все обратил в шутку и что даже не было возможности рассердить его, отправился ворча исполнять его приказание. Король встал, подошел к окну и вдруг, распахнув его, в необычайном волнении воскликнул, захлопав в ладоши:
– О! Над городом зарево! Это горит дом председателя суда! Сомнений быть не может. Ах, мой добрый народ! Наконец-то ты поможешь мне уничтожить феодалов. – Обращаясь к фламандцам, он сказал: – Посмотрите, господа. Это зарево, не правда ли?
Оба гентца подошли.
– Сильный огонь! – сказал Гильом Рим.
– О, это напоминает мне сожжение дома сеньора д’Эмберкура! – прибавил Коппеноль, глаза которого вдруг сверкнули. – Восстание, должно быть, серьезное.
– Вы так думаете, мэтр Коппеноль? – Взгляд Людовика XI стал почти так же весел, как взгляд чулочника. – Трудно будет противиться ему!
– Клянусь Богом! Вашему величеству придется пожертвовать не одной ротой солдат…
– Ах, мне… Ну, это другое дело… Если б я захотел…
Чулочник смело продолжал:
– Если это восстание таково, как я предполагаю, то тут мало захотеть вашему величеству…
– Двух рот моего конвоя, кум, да одного залпа картечи будет достаточно, чтобы обуздать это мужичье, – ответил Людовик XI.
Чулочник, несмотря на знаки, которые ему делал Гильом Рим, по-видимому, решился не уступать королю:
– Государь, и швейцарцы были мужичье! Герцог Бургундский был знатный вельможа и с презрением относился к этой черни. В битве при Грансоне, государь, он кричал: «Канониры! стреляйте в этих негодяев!» – и клялся святым Георгием. Но Шарнахталь бросился на великолепного герцога со своей палицей и своим народом, и от натиска толстокожих мужиков блестящая бургундская армия разлетелась, как стекло от удара камнем. Немало рыцарей пало от руки крестьян, а сеньора Шато-Гюона, самого знатного вельможу Бургундии, нашли мертвым с его серой лошадью в небольшом болотце.
– Вы говорили, любезный, о битве, а тут бунт. Я с ним справлюсь, когда только мне вздумается нахмурить брови.
Коппеноль отвечал невозмутимо:
– Очень может быть, государь. Это будет означать, что час народа еще не наступил.
Гильом Рим счел нужным вмешаться:
– Мэтр Коппеноль, вы говорите с могущественным королем.
– Знаю, – серьезно отвечал чулочник.
– Пусть себе говорит, мой друг Рим, – сказал король. – Я люблю, когда говорят так свободно. Отец мой, Карл Седьмой, говорил, что правда больна. Я же думал, что она умерла и не нашла себе духовника. Мэтр Коппеноль доказал мне, что я ошибаюсь. – И, положив ласково руку на плечо Коппеноля, он обратился к нему: – Итак, мэтр Коппеноль, вы сказали…
– Я сказал, государь, что вы, быть может, правы, что час народа еще не пробил.
Людовик XI посмотрел на него своим проницательным взглядом:
– А когда этот час наступит, мэтр?
– Вы услышите бой часов.
– Каких часов, нельзя ли узнать?
Коппеноль со своей спокойной, безыскусственной сдержанностью подвел короля к окну.
– Послушайте, государь! Здесь есть башня, дозорная вышка, пушки, горожане, солдаты. Когда вышка ударит в набат, когда пушки загрохочут, когда башня рухнет со страшным шумом, когда горожане и солдаты с ревом начнут убивать друг друга, – это и будет бой часов.
Лицо Людовика омрачилось. Он задумался и несколько минут молчал, затем похлопал рукой, как ласкают круп коня, по толстой стене башни.
– Ну, нет, не так-то легко ты обрушишься, моя добрая Бастилия, – сказал он. И вдруг, обратившись резким движением к смелому фламандцу, спросил: – А вам, мэтр Жак, случалось видеть бунт?
– Я сам принимал в нем участие, – отвечал чулочник.
– Как же вы устраивали бунт? – спросил король.
– Ну, – ответил Коппеноль, – это дело нехитрое. На это есть сто способов. Прежде всего необходимо, чтоб в городе существовало недовольство. Это не редкость. Затем – характер жителей. Жителей Гента на бунт поднять нетрудно. Они всегда на стороне наследника, на стороне правителя – никогда. Так вот, скажем, в одно прекрасное утро в мою лавку входят и говорят: «Отец Коппеноль, так-то и так-то, Фландрия хочет спасти своих министров», или еще что-нибудь в этом роде, – это не важно. Я бросаю работу, выхожу из лавки на улицу и кричу: «Грабь!» Тут же всегда находится какая-нибудь бочка с выбитым дном. Я влезаю на нее и начинаю громко говорить все, что взбредет мне в голову, все, что у меня на сердце; а когда происходишь из народа, государь, на сердце всегда что-нибудь лежит. Люди собираются, кричат, бьют в набат, народ вооружается оружием, отобранным у солдат, к толпе присоединяются торговцы, и все двигаются в путь. И так будет всегда, до тех пор, пока будут сеньоры в поместьях, буржуа в городах, крестьяне в селениях.
– Против кого же вы бунтуете? – спросил король. – Против ваших судей? Против ваших сеньоров?
– Иногда. Это – смотря по обстоятельствам. Иногда и против герцогов.
Людовик XI снова сел и сказал, улыбаясь:
– У нас пока принимаются еще только за судей.
В эту минуту вернулся Оливье ле Дэн в сопровождении двух пажей, несших принадлежности королевского туалета. Но короля поразило то, что вместе с ним появились парижский префект и начальник ночной стражи, по-видимому сильно перепуганные. У коварного брадобрея вид был тоже перепуганный, но вместе с тем на лице его проглядывало злорадство. Он заговорил первый:
– Государь, я прошу ваше величество простить меня за печальную новость, которую я вам приношу.
Король быстро повернулся, царапая ножками кресла циновки на полу.
– Что такое?
– Государь, – начал Оливье с злобным выражением человека, радующегося, что может нанести жестокий удар, – народ восстал не против председателя суда…
– Против кого же?
– Против вас, государь!
Старый король вскочил и выпрямился во весь рост, как юноша.
– Говори ясней, Оливье! Говори ясней! Да смотри, обдумай свои слова, куманек, клянусь крестом святого Лоо, что если ты солжешь нам сегодня, то окажется, что шпага, отрубившая голову герцогу Люксембургскому, еще не настолько притупилась, чтоб не снести голову тебе!
Клятва была ужасна. Людовик XI только два раза в жизни поклялся крестом святого Лоо. Оливье пытался ответить:
– Государь…
– На колени! – резко перебил его король. – Тристан, не выпускай из виду этого человека!..
Оливье стал на колени и продолжал холодно:
– Государь, парламентский суд приговорил к смерти колдунью. Она спаслась в соборе Богоматери. Народ хочет силой вывести ее оттуда. Господин префект и начальник ночной стражи, только что пришедшие оттуда, могут подтвердить, правду ли я говорю. Чернь осаждает собор Богоматери.
– Вот как! – тихо проговорил король, весь побледнев и дрожа от гнева. – Они нападают на нашу покровительницу, Пресвятую Деву, в ее соборе… Встань, Оливье! Ты прав. Место Симона Радена за тобой… Ты прав: нападают на меня. Колдунья находится под охраной церкви, а церковь – под моей! А я-то думал, что взбунтовались против председателя суда! Оказывается – против меня…
Помолодев от ярости, он стал ходить по комнате большими шагами. Он уже не смеялся, он был ужасен, он бегал взад и вперед. Лисица превратилась в гиену. Он задыхался так, что не мог говорить; его губы шевелились, костлявые кулаки сжимались. Вдруг он поднял голову; впалые глаза его сверкали, а голос звенел, как рожок:
– Бей их, Тристан! Бей этих негодяев! Иди, Тристан, иди, мой друг! Бей их! Бей!
После этой вспышки он снова уселся и сказал с холодным, сосредоточенным бешенством:
– Поди сюда, Тристан… Здесь, в Бастилии, у нас под рукой триста всадников виконта де Жифа – возьми их. Здесь также рота стрелков нашего конвоя под начальством Шатопера – возьми и их. Ты начальник кузнецов, у тебя есть члены твоего цеха – захвати и их. В отеле Сен-Поль застанешь сорок стрелков новой гвардии дофина – возьми их и со всеми этими силами скорей к собору. Ах, парижские бродяги, вы смеете посягать на французскую корону, на святость Богоматери, на мир нашего государства! Тристан, уничтожай их! А кто останется жив, того на Монфокон!
Тристан поклонился:
– Повинуюсь, государь.
Помолчав, он прибавил:
– А что делать с колдуньей?
Король призадумался:
– С колдуньей?.. Господин д’Эстувиль, что хотел с ней сделать народ?
– Мне думается, государь, что раз народ пытается взять ее из собора, где она нашла убежище, значит, ее безнаказанность возмущает его, и он хочет ее повесить.
Король, казалось, глубоко задумался, а затем обратился к Тристану:
– Ну, что же, кум, перебей народ, а колдунью повесь!
– Вот это мне нравится, – шепотом сказал Рим Коппенолю, – наказывать народ за намерение и делать то, что он хочет.
– Слушаю, государь, – ответил Тристан. – А если колдунья еще в соборе Богоматери, взять ее оттуда, несмотря на право убежища?
– Да, клянусь Пасхой, право убежища! – сказал король, почесывая за ухом. – А между тем эту женщину необходимо повесить.
И, словно охваченный внезапной идеей, он бросился на колени перед креслом, снял шапку, положил на сиденье и, набожно смотря на одну из свинцовых фигурок, украшавших шапку, начал молиться, сложив руки:
– Прости меня, Парижская Богоматерь, моя милостивая покровительница! Никогда больше я не стану делать этого. Надо покарать эту преступницу. Уверяю тебя, Пресвятая Дева, моя владычица, что эта колдунья недостойна твоего милостивого заступничества. Тебе известно, что многие благочестивые государи преступали церковные привилегии во имя славы Божией и государственной необходимости. Святой Гюг, епископ Английский, разрешил королю Эдуарду взять колдуна из его церкви. Святой Людовик Французский, мой покровитель, во имя того же нарушил неприкосновенность храма Святого Павла, а Альфонс, сын короля иерусалимского, – даже неприкосновенность Гроба Господня. Прости же меня на этот раз, Парижская Богоматерь. Впредь я не буду делать этого и пожертвую тебе прекрасную серебряную статую – такую же, какую в прошедшем году принес в дар церкви Богоматери в Экуане. Аминь.
Он перекрестился, встал, снова надел шапку и сказал Тристану:
– Не медли, кум. Возьми с собой господина де Шатопера. Пусть ударят в набат. Раздави чернь, повесь колдунью. Я сказал, и я хочу, чтобы казнь была совершена тобой. Ты отдашь мне потом в ней отчет… Идем, Оливье, я не лягу сегодня… Брей меня.
Тристан поклонился и вышел. Тогда король жестом отпустил Рима и Коппеноля.
– Да хранит вас Бог, верные друзья мои, господа фламандцы. Ступайте отдохните. Уж поздно; время ближе к утру, чем к вечеру.
Оба откланялись, и по дороге в свои комнаты, куда их повел комендант Бастилии, Коппеноль говорил Риму:
– Гм… Надоел мне этот кашляющий король. Мне приходилось видеть пьяного Карла Бургундского. Но он не был так зол, как больной Людовик Одиннадцатый.
– Это оттого, мэтр Жак, – отвечал Рим, – что королей вино ожесточает меньше, чем лекарство.