Текст книги "Собор Парижской Богоматери (сборник)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 82 страниц)
Проделывая все это, он искоса поглядывал на другого ребенка, еще занятого едой.
– Туго придется мне, если надо будет кормить этого обжору. Это будет подлинный солитер во чреве моего промысла.
Свободной рукой он старательно разостлал медвежью шкуру на сундуке, помогая себе локтем другой руки и следя за каждым своим движением, чтобы не потревожить засыпавшую малютку. Затем положил ее на мех, поближе к огню.
Покончив с этим, он поставил пустой пузырек на печку и воскликнул:
– Смерть как хочется пить!
Заглянув в горшок, где оставалось еще несколько глотков молока, он поднес этот горшок к губам. Но в эту минуту его взгляд упал на девочку. Он поставил горшок обратно на печку, взял пузырек, вылил в него остатки молока, снова вложил губку в горлышко, обернул ее лоскутком и завязал ниткой.
– А все-таки хочется и есть, и пить, – продолжал он.
И прибавил:
– Когда нет хлеба, пьют воду.
За печкой стоял безносый кувшин.
Он взял его и подал мальчику.
– Пей!
Ребенок напился и снова принялся за еду.
Урсус схватил кувшин и поднес его ко рту. Вода в нем, благодаря соседству в печкой, нагрелась неравномерно. Он сделал несколько глотков и скорчил гримасу.
– О ты, якобы чистая вода, ты похожа на мнимых друзей. Сверху ты теплая, а на дне – холодная.
Между тем мальчик покончил с ужином. Миска была не только опорожнена: она была вылизана дочиста. О чем-то задумавшись, мальчик подбирал и доедал последние крошки хлеба, упавшие к нему на колени.
Урсус повернулся к нему.
– Это еще не все. Теперь потолкуем. Рот дан человеку не только для того, чтобы есть, но и для того, чтобы говорить. Ты согрелся, нажрался и теперь смотри, животное, берегись: тебе придется отвечать на мои вопросы. Откуда ты пришел?
Ребенок ответил:
– Не знаю.
– Как это не знаешь?
– Сегодня вечером меня оставили одного на берегу моря.
– Ах, негодяй! Как же тебя зовут? Хорош гусь, если от него даже родители отказались.
– У меня нет родителей.
– Ты должен считаться с моими вкусами: имей в виду, что я терпеть не могу вранья. Раз у тебя есть сестра, значит, есть и родители.
– Она мне не сестра.
– Не сестра?
– Нет.
– Кто же она такая?
– Эту девочку я нашел.
– Нашел?
– Да.
– Где? Если ты лжешь, я тебя убью.
– На мертвой женщине в снегу.
– Когда?
– Час тому назад.
– Где?
– В одном лье отсюда.
Урсус сурово сдвинул брови, что характерно для философа, охваченного волнением.
– Так эта женщина умерла? То-то счастливица. Надо ее так и оставить в снегу. Ей там хорошо. А где ж она лежит?
– Как идти к морю.
– Ты переходил мост?
– Да.
Урсус открыл форточку в задней стене и посмотрел, что делается на дворе. Погода нисколько не стала лучше. Все так же падал густой, наводивший уныние снег.
Он захлопнул форточку.
Подойдя к разбитому стеклу, он заткнул дыру тряпкой, подбросил в печку торфу, разостлал как можно шире медвежью шкуру на сундуке, взял лежавшую в углу толстую книгу, пристроил ее в изголовье вместо подушки и положил на нее головку уснувшей малютки.
Затем повернулся к мальчику:
– Ложись сюда.
Ребенок послушно растянулся во всю длину рядом с девочкой. Урсус плотно закутал обоих детей в медвежью шкуру и подоткнул ее края им под ноги.
Он достал с полки и надел на себя холщовый пояс с большим карманом, в котором, вероятно, были хирургические инструменты и склянка со снадобьями.
Потом отцепил висевший над потолком фонарь, зажег его. Фонарь был потайной. Свет от него не падал на лица детей.
Урсус приоткрыл дверь и, уже стоя на пороге, сказал:
– Я ухожу. Не бойтесь. Я скоро вернусь. Спите.
Спуская подножку, он позвал:
– Гомо!
Ему ответило ласковое ворчание.
Урсус с фонарем в руке сошел вниз, подножка поднялась, дверь снова закрылась. Дети остались одни.
Снаружи донесся голос Урсуса; он спрашивал:
– Мальчик, съевший мой ужин, ты еще не спишь?
– Нет, – ответил ребенок.
– Ну так вот: если она заревет, дай ей остальное молоко.
Послышался лязг отвязываемой цепи и постепенно удалявшийся шум шагов человека и зверя.
Несколько минут спустя дети спали глубоким сном.
Их дыхание смешалось, и в этом была неизъяснимая чистота. Реявшие над ними детские сны перелетали от одного к другому, под закрытыми веками их глаза, быть может, сияли звездами; если слово «супруги» в этом случае будет допустимо, то они были супругами в том смысле, в каком могут быть ими ангелы. Такая невинность в таком мраке жизни, такая чистота объятий, такое предвосхищение небесной любви возможно только в детстве, и все, что есть на свете великого, меркнет перед величием младенцев. Из всех бездн это самая глубокая. Ни чудовищный жребий висевшего на цепи мертвеца, ни бешеное неистовство, с которым разъяренный океан топит корабль, ни белизна снега, заживо погребающего человека под своей холодной пеленой, – ничто не может сравниться с трогательным зрелищем божественного соприкосновения детских уст, которое не имеет ничего общего с поцелуем. Быть может, это обручение? Быть может – предчувствие роковой развязки? Над этими спящими детьми нависло неведомое. Это зрелище очаровательно. Но кто знает – не страшно ли оно? Сердце невольно замирает. Невинность выше добродетели. Невинность – плод святого неведения. Они спали. Им было спокойно. Им было тепло. Нагота их прижавшихся друг к другу тел была так же целомудренна, как их невинные души. Они были здесь как в гнездышке, повисшем над бездной.
День начинался зловещей хмурью. В каморку проник бледный, печальный свет. Занялась ледяная заря. Белесоватые ее лучи постепенно обрисовывали угрюмые очертания предметов, ночью казавшихся призраками, но не разбудили детей; они продолжали спать, прижавшись друг к дружке. В каморке было тепло. Слышно было дыхание спящих детей; оно напоминало ровные всплески двух чередующихся волн. Ураган затих. Рассвет неторопливо захватывал одну полосу небосвода за другой. Созвездия гасли, как потушенные свечи. Только несколько крупных звезд упорно продолжали мерцать. С моря доносился бесконечный, глухой, протяжный гул.
Печка не совсем еще потухла. Утренние сумерки постепенно переходили в дневной свет. Мальчик спал не так крепко, как девочка. Он и во сне, казалось, бодрствовал над нею и охранял ее. Как только первый яркий луч проник в окно, он открыл глаза. До окончательного своего пробуждения ребенок обычно бывает некоторое время погружен в забытье. Мальчик в дремоте не отдавал себе отчета, ни где он, ни кто лежит рядом с ним, и не старался припомнить что бы то ни было; глядя в потолок, он мечтательно рассматривал надпись «Урсус-философ», не понимая ее смысла, потому что он не умел читать.
Щелканье ключа в замке заставило его приподнять голову.
Дверь отворилась, подножка откинулась наружу. Вошел Урсус. Он поднялся по ступенькам, держа в руке потушенный фонарь.
Одновременно послышался мягкий топот четырех лап, легко взбиравшихся по подножке. Это был Гомо, возвращавшийся домой вслед за Урсусом.
Мальчик, окончательно проснувшись, вздрогнул.
Волк, вероятно проголодавшийся к утру, раскрыл пасть, ощерив ослепительно белые клыки.
Стоя на подножке, он положил передние лапы на порог, позой напоминая проповедника, облокотившегося на кафедру. Он издали обнюхал сундук, на котором не привык видеть никого постороннего. В прямоугольном проеме двери верхняя часть его туловища вырисовывалась черным силуэтом на фоне светлеющего неба. Наконец он решился и вошел.
Увидев в каморке, волка, мальчик вылез из-под медвежьей шкуры и встал на ноги, заслонив собою малютку, спавшую крепким сном.
Урсус повесил фонарь на крюк, вбитый в потолок. Молча, не спеша, привычным движением снял и положил на полку пояс с инструментами. Он не смотрел по сторонам и как будто ничего не замечал. Глаза у него казались стеклянными. По-видимому, он был чем-то глубоко взволнован. Наконец его мысль прорвалась наружу, как всегда, быстрым потоком слов:
– Вот счастливица! Мертва, совсем мертва!
Он присел на корточки, подбросил в печку выпавший из нее шлак и, помешивая торф, бормотал:
– Нелегко было отыскать ее. Какая-то злая сила запрятала ее на два фута под снег. Не будь со мною Гомо, чутье которого ведет его так же хорошо, как в свое время разум вел Христофора Колумба, я до сих пор вязнул бы там в сугробах, играя в прятки со смертью. Диоген днем с фонарем искал человека, а я ночью с фонарем искал покойницу; поиски Диогена привели его к сарказму, мои привели меня к зрелищу смерти. Какая она была холодная! Я дотронулся до ее руки – настоящий камень. Какое безмолвие в ее глазах! Как это глупо – умирать, зная, что оставляешь после себя ребенка! Не очень-то удобно будет нам втроем в этой коробке. Ну и неприятность! Выходит, я обзавелся семьей. Девочкой и мальчиком.
Пока Урсус произносил эту тираду, Гомо прокрался к печке. Ручка спящей малютки свешивалась между печкой и сундуком. Волк стал лизать ручку.
Он лизал ее так осторожно, что девочка даже не шевельнулась.
Урсус повернулся к волку.
– Ладно, Гомо. Я буду отцом, а ты – дядей.
Не прерывая своего монолога, он с философским глубокомыслием снова принялся помешивать торф в печке.
– Значит, усыновляю. Это дело решенное. Да и Гомо не прочь.
Он выпрямился.
– Любопытно было бы знать, кто повинен в этой смерти? Люди? Или…
Он устремил взор куда-то ввысь и еле внятно докончил:
– Или ты?
И в тяжелом раздумье Урсус поник головой.
– Ночь взяла на себя труд умертвить эту женщину, – сказал он.
Когда он снова поднял голову, его взгляд упал на лицо мальчика, который совсем проснулся и прислушивался к его словам. Урсус резко спросил его:
– Ты чему смеешься?
Мальчик ответил:
– Я не смеюсь.
Урсус вздрогнул и, пристально посмотрев на него, сказал:
– В таком случае ты ужасен.
Ночью в лачуге было настолько темно, что Урсус не разглядел лица мальчика. Теперь, при дневном свете, он увидел его впервые.
Положив обе руки на плечи ребенка, он со все возраставшим вниманием всматривался в его черты и, наконец, крикнул:
– Да перестань же смеяться!
– Я не смеюсь! – сказал мальчик.
По всему телу Урсуса пробежала дрожь.
– Ты смеешься, говорю тебе!
И, тряся ребенка с яростной силой, не то от гнева, не то от жалости, он накинулся на него:
– Кто же так над тобою поработал?
Ребенок ответил:
– Я не понимаю, о чем вы говорите.
Урсус продолжал допытываться:
– С каких это пор ты так смеешься?
– Я всегда был такой, – ответил мальчик.
Урсус повернулся лицом к сундуку и произнес вполголоса:
– Я думал, что этого уже не делают.
Осторожно, чтобы не разбудить спящей малютки, он вытащил у нее из-под головки книгу, которую положил ей вместо подушки.
– Посмотрим, что говорится на этот счет у Конкеста, – пробормотал он.
Это был толстый фолиант в мягком пергаментном переплете. Урсус полистал большим пальцем трактат, отыскивая нужную страницу, разложил книгу на печке и прочел:
– …«De denasatis»[180]180
О людях, лишенных носа (лат.).
[Закрыть]. Это здесь.
– И продолжал:
– «Bucca fissa usque ad aures, genzivis denudatis, nasoque murdridato, masca eris, et ridebis semper[181]181
Рот твой разодран до ушей, десны обнажены, нос изуродован – ты станешь маской и будешь вечно смеяться (лат.).
[Закрыть]. Да, именно так.
Он водворил книгу на полку, бормоча себе под нос:
– Случай, в смысл которого было бы вредно углубляться. Останемся на поверхности явления. Смейся, малыш!
Девочка проснулась. Ее утренним приветствием был крик.
– Ну, кормилица, дай-ка ей грудь, – сказал Урсус.
Малютка приподнялась на своем ложе. Урсус достал с печки пузырек и сунул его в рот девочки.
В эту минуту взошло солнце. Оно только что всплыло над горизонтом. Алые его лучи, проникнув в окно, ударили прямо в лицо малютки, повернувшейся в ту сторону. В зрачках ее, как в двух зеркалах, отразился пурпурный диск светила. Зрачки не сократились, и веки не дрогнули.
– Что ж это, – вскрикнул Урсус, – она слепа!
Книга вторая
«По приказу короля»
Часть перваяПрошлое не умирает; в людях отражается человек
В те времена существовал человек, который был живым осколком прошлого.
Этим осколком был лорд Линней Кленчарли.
Барон Линней Кленчарли, современник Кромвеля, был одним из тех, спешим прибавить – немногочисленных, пэров Англии, которые в свое время признали республику. Это признание имело свои причины и в конце концов вполне объяснимо, поскольку республика на короткое время восторжествовала. Так что не было ничего удивительного в том, что лорд Кленчарли пребывал в партии республиканцев, пока республика была победительницей. Но лорд Кленчарли продолжал оставаться республиканцем и после того, как окончилась революция и пал парламентский режим. Высокородному патрицию нетрудно было бы вернуться во вновь восстановленную палату лордов, ибо при реставрациях монархи всегда очень охотно принимают раскаявшихся и Карл II был милостив к тем, кто возвращался к нему. Однако лорд Кленчарли совершенно не понял, чего требовали от него события. И в то время, как в Англии радостными кликами встречали короля, вновь вступавшего во владение страной, как верноподданные единодушно приветствовали монархию и династия восстанавливалась среди всеобщего торжественного отречения от прошлого, в то время, как прошлое становилось будущим, а будущее – прошлым, лорд Кленчарли не пожелал покориться. Он не захотел видеть этого ликования и добровольно покинул родину. Он мог стать пэром, а предпочел стать изгнанником. Так протекали годы; так он и состарился, храня верность мертвой республике. Такое ребячество сделало его всеобщим посмешищем.
Он удалился в Швейцарию. Он поселился в высоком полуразвалившемся доме на берегу Женевского озера. Он выбрал себе жилище в самом глухом месте побережья – между Шильоном, где был заключен Бонивар, и Веве, где похоронен Ледло. Его окружали овеваемые ветрами и одетые тучами суровые, сумрачные Альпы; он жил здесь, затерянный, в глубокой тени, отбрасываемой горами. Его редко встречал прохожий. Этот человек жил вне своей страны, почти вне своей эпохи. В то время каждый, кто был в курсе событий и разбирался в них, понимал, что всякое сопротивление установившемуся порядку не имело оправдания. Англия была счастлива; реставрация – своего рода примирение супругов: король и нация возвращаются на свое брачное ложе; можно ли представить себе что-либо более приятное и радостное? Великобритания сияла от счастья; иметь короля – это уже много, а тем более такого очаровательного короля. Карл II был любезен, умел и пожить в свое удовольствие и управлять государством, напоминая своим величием Людовика XIV. Это был джентльмен и дворянин; подданные восхищались им; он вел войну с Ганновером и, конечно, хорошо знал зачем, хотя только он один это и знал; он продал Дюнкерк Франции – дело высокого политического значения. У демократически настроенных пэров, про которых Чемберлен сказал: «Проклятая республика заразила своим тлетворным дыханием даже некоторых аристократов», хватило здравого смысла очень быстро примениться к обстоятельствам, не отстать от своего времени и занять свои места в палате лордов; для этого им достаточно было лишь принести присягу королю.
Когда люди думали обо всем этом – об этом прекрасном царствовании, об этом превосходном короле, об этих августейших принцах, возвращенных народу божественным милосердием; о том, что такие значительные особы, как Монк и позднее Джеффрис, примирились с троном и были справедливо вознаграждены за верность и усердие самыми почетными должностями и самыми доходными местами; о том, что лорд Кленчарли не мог не знать, что от него одного зависело торжественно занять между ними подобающее ему место и разделить сыпавшиеся на них почести; о том, что Англия, благодаря своему королю, вознесена на вершину процветания, что в Лондоне одно празднество сменяется другим, что все кругом богатеют и преисполнены восторга, что королевский двор галантен, весел и пышен, – и при этом случайно возникал в памяти образ изгнанника, прозябающего вдали от всего этого великолепия, этого, старика в одежде простолюдина, бледного, согбенного, вероятно уже близкого к могиле, который стоит в эту минуту над озером в печальном полумраке, не замечая холода и непогоды, или шагает по его берегу без цели, с неподвижным взором, с развевающимися на ветру седыми волосами, молчаливый, одинокий, погруженный в свои думы, – трудно было удержаться от улыбки.
Этот старик был олицетворением безумия.
Улыбка, являвшаяся у людей при мысли о том, чем мог быть лорд Кленчарли и чем он стал, несомненно была проявлением их снисходительности. Иные смеялись открыто. Были и такие, что негодовали.
Понятно, что людей положительных коробила такая вызывающая отчужденность.
Вину лорда Кленчарли смягчало только то, что он никогда не блистал умом. Таково было общее мнение.
Неприятно видеть людей упорствующих. Подражатели Регула не пользуются симпатией, и общественное мнение относится к ним с иронией. Подобное упрямство походит на упрек, и здравомыслящие люди правы, когда смеются над этим.
И в конце концов разве такое упорство, такая непреклонность – добродетель? Разве в чрезмерном подчеркивании своей самоотверженности и честности нет большой доли тщеславия? Это просто-напросто рисовка. К чему такие крайности, как добровольное одиночество и изгнание? Ничего не преувеличивать – вот правило мудреца. Можете возражать, осуждать, если вам угодно, но делайте это благопристойно и не переставая возглашать: «Да здравствует король!» Подлинная добродетель – это рассудительность. То, что падает, должно было упасть, то, что преуспевает, должно было преуспеть. У провидения свои цели: оно награждает того, кто этого достоин. Неужели вы мните себя способным разобраться в этом лучше, чем оно? Когда обстоятельства совершенно ясно определились, когда один режим сменил другой, когда самим успехом установлено, где правда и где ложь, где катастрофа, а где торжество, – не может уже быть места никаким сомнениям; порядочный человек присоединяется к той стороне, которая одержала верх, и будь это даже выгодно ему и его родне, он, конечно, вовсе не из этих соображений, а исключительно во имя общественного блага предоставляет себя целиком в распоряжение победителя.
Что стало бы с государством, если бы никто не согласился служить? Все остановилось бы. Всякий благоразумный гражданин должен оставаться на своем месте. Умейте поступаться своими сокровенными симпатиями. Должности существуют для того, чтобы их занимали. Надо жертвовать собой. Не изменять общественным обязанностям – вот истинная верность. Самовольный уход чиновников парализовал бы государство. Вы добровольно отправляетесь в ссылку? Очень жаль. Вы хотите показать пример? Какое тщеславие! Вы бросаете вызов? Какая наглость! Кем же вы себя возомнили? Знайте, что мы не хуже вас. Но мы не покидаем своего поста. При желании мы тоже могли бы быть несговорчивы и непокорны и натворить еще худших дел, чем вы. Но мы предпочитаем благоразумие. Только потому, что я Тримальхион, вы считаете меня неспособным быть Катоном? Какие глупости!
Никогда еще положение вещей не было таким ясным и определенным, как в 1660 году. Никогда еще линия поведения благонамеренного человека не намечалась сама собой с такой отчетливостью.
Англия избавилась от Кромвеля. Много неправомерного было совершено во время республики. Британия приобрела первенство в Европе; в результате Тридцатилетней войны была покорена Германия; с помощью Фронды ослаблена Франция, с помощью герцога Браганцкого умалена Испания. Кромвель подчинил себе Мазарини; во всех договорах протектор Англии ставил свою подпись выше подписи французского короля; на Соединенные провинции была наложена контрибуция в восемь миллионов; Алжир и Тунис подверглись притеснениям; покорили Ямайку; усмирили Лиссабон; в Барселоне подогрели соперничество Испании и Франции, а в Неаполе восстание Мазаньелло; присоединили к Англии Португалию; от Гибралтара до Кандии очистили море от берберийцев; утвердили морское владычество двумя способами: силой оружия и торговлей; 10 августа 1653 года английский флот разбил Мартина Гапперца Тромпа, человека, выигравшего тридцать три сражения, старого адмирала, именовавшего себя «дедушкой матросов», победителя испанского флота. Англия отняла Атлантический океан у испанцев, Великий – у голландцев. Средиземное море – у венецианцев и по навигационному акту установила свое господство на побережьях всех морей; захватив океан, она держала в руках весь мир; голландский флаг смиренно приветствовал в море флаг английский; Франция в лице своего посла Манцини преклонила колени перед Оливером Кромвелем, а Кромвель, как мячами, играл Кале и Дюнкерком; он заставил трепетать весь континент, он диктовал мир, объявлял войну; повсюду развевался английский флаг; один только закованный в латы полк протектора внушал Европе больший ужас, чем целая армия; Кромвель говорил: «Я хочу, чтобы английскую республику уважали так, как уважали республику римскую»; не оставалось ничего святого; слово было свободно, печать была свободна; на улице говорили все, что хотели, все печатали без всякого контроля и цензуры; престолы зашатались; весь монархический порядок Европы, частью которого были Стюарты, пришел в расстройство. Но вот, наконец, Англия свергла этот ненавистный режим и получила прощение.
Снисходительный Карл II даровал Бредскую декларацию. Он дал Англии возможность забыть о том времени, когда сын гентингдонского пивовара попирал пятой голову Людовика XIV.
Англия покаялась в своих тяжких прегрешениях и вздохнула свободно. Радость, как мы уже говорили, объяла все сердца, и воздвигнутые виселицы цареубийц только усиливали ликование. Реставрация – это улыбка, но несколько виселиц не портят впечатления: надо же успокоить общественную совесть. Дух неповиновения рассеялся, восстанавливалась преданность монарху. Быть добрыми верноподданными – к этому сводились отныне все честолюбивые стремления. Все опомнились от политического безумия, все поносили теперь революцию, издевались над республикой и над тем удивительным временем, когда с уст не сходили громкие слова «Право, Свобода, Прогресс»; над их высокопарностью теперь смеялись. Возврат к здравому смыслу был зрелищем; достойным восхищения. Англия стряхнула с себя тяжкий сон. Какое счастье – избавиться от этих заблуждений. Возможно ли что-нибудь более безрассудное? Что было бы, если бы каждого встречного и поперечного наделили всеми правами? Вы представляете себе? Вдруг все стали бы правителями? Мыслимо ли, чтобы страна управлялась гражданами? Граждане – это упряжка, а упряжка – не кучер. Решать вопросы управления голосованием – разве это не то же, что плыть по воле ветра? Неужели вы хотели бы сообщить государственному строю зыбкость облака? Беспорядок не создает порядка. Если зодчий – хаос, строение будет Вавилонской башней. И потом, эта пресловутая свобода – сущая тирания. Я хочу веселиться, а не управлять государством. Мне надоело голосовать, я хочу танцевать. Какое счастье, что есть король, который всем этим занимается. Право, как великодушен король, что берет на себя весь этот труд. Кроме того, его этому учили, он умеет справляться с этим. Это его ремесло. Мир, война, законодательство, финансы – какое до всего этого дело народу? Конечно, необходимо, чтобы народ платил, чтобы он служил, и он должен этим довольствоваться. Ведь ему предоставлена возможность участвовать в политике: из его недр выходят две основные силы государства – армия и бюджет, Платить подати и быть солдатом – разве этого мало? Чего ему еще надо? Он – опора военная, и он же – опора казны. Великолепная роль. А за него царствуют. Должен же он платить за такую услугу. Налоги и цивильный лист – это жалованье, которое народы платят королям за их труды. Народ отдает свою кровь и деньги для того, чтобы им правили. Какая нелепая идея – самим управлять собою. Народу необходим поводырь. Народ невежествен, а стало быть, слеп. Ведь есть же у слепца собака. А у народа есть король – лев, который соглашается быть для своего народа собакой. Какая доброта! Но почему народ невежествен? Потому что так надо. Невежество – страх добродетели. У кого нет никаких надежд, у того нет и честолюбия. Невежда пребывает в спасительном мраке, который, лишая его возможности видеть, лишает его вместе с тем всяких вожделений. Отсюда – неведение. Кто читает, тот мыслит, а кто мыслит, тот рассуждает. А зачем, спрашивается, народу рассуждать? Не рассуждать – это его долг и в то же время его счастье. Эти истины неоспоримы. На этом зиждется общество.
Таким образом в Англии снова восторжествовали здоровые социальные доктрины. Так вернула себе нация утраченную честь. Одновременно возродился интерес к изящной литературе. Стали презирать Шекспира и восхищаться Драйденом. «Драйден – величайший поэт Англии и своего века», – говорил Эттербери, переводчик «Ахитофела». Это было время, когда Гюэ, епископ Авраншский, писал Сомезу, оказавшему своими нападками и бранью честь автору «Потерянного рая»: «Как можете вы заниматься таким ничтожеством, как этот Мильтон?» Все возрождалось; все опять становилось на свое место: Драйден вверху, Шекспир внизу. Карл II на троне, Кромвель на виселице. Англия старалась загладить позор и сумасбродство минувших лет. Великое счастье для нации, когда монархия восстанавливает порядок в государственных делах и воспитывает хороший литературный вкус.
Трудно поверить, что можно не оценить такие благодеяния. Отвернуться от Карла II, заплатить неблагодарностью за то, что он великодушно воссел на восстановленный трон, – не гнусно ли это? Лорд Кленчарли причинил большое огорчение всем порядочным людям. Как это возмутительно – досадовать на счастье своей родины!
Известно, что в 1650 году парламент установил следующий текст присяги: «Обещаю хранить верность республике, без короля, без монарха, без государя». Лорд Кленчарли на том основании, что он принес эту чудовищную присягу, жил вне пределов королевства и на фоне всеобщего благополучия и привольной жизни считал себя вправе быть печальным. Он хранил скорбную память о том, что погибло. Странная привязанность к несуществующему!
Ему не было оправдания; даже самые благожелательные к нему люди отвернулись от него. Друзья долго оказывали ему честь, считая, что он вступил в ряды республиканцев лишь для того, чтобы поближе увидеть слабые стороны республики, и позднее, когда настанет время, вернее поразить ее, защищая священные интересы короля. А такое выжидание удобного момента для нападения на врага с тыла и есть одно из проявлений лояльности. Именно такой лояльности и ожидали от лорда Кленчарли и были склонны истолковывать в лучшую сторону его поведение. Но перед лицом его странной приверженности к республике пришлось поневоле изменить это доброе мнение. Очевидно, лорд Кленчарли был верен своим убеждениям, то есть глуп.
Снисходительные люди колебались, не зная, чем объяснить его образ действий – ребяческим ли упрямством или старческим упорством.
Люди строгие, справедливые шли дальше. Они клеймили отступника. Тупоумие в человеке допустимо, но оно должно иметь и границы. Можно быть грубияном, но нельзя быть бунтовщиком. В конце концов, кто такой этот лорд Кленчарли? Перебежчик. Он покинул стан аристократии, чтобы примкнуть к стану противоположному – к народу. Следовательно, этот стойкий приверженец республики – изменник. Правда, он изменил более сильному и остался верен более слабому. Правда, стан, им покинутый, был победителем, а стан, к которому он примкнул, был побежденным; правда, при этом «предательстве» он потерял все: свои политические привилегии и свой домашний очаг, свое пэрство и свою родину. А что он выиграл? Прослыл чудаком и вынужден жить в изгнании. А что это доказывает? Да то, что он глупец! Это – бесспорно.
Предатель и в то же время простак – это бывает.
Будь дураком сколько хочешь, но не подавай дурного примера. От дураков не требуется ничего, кроме благонамеренности, и тогда они могут считать себя опорой монархии. Этот Кленчарли был невероятно ограниченным человеком. Он был по-прежнему ослеплен революционными фантазиями. Он прельстился республикой и из-за этого выброшен за борт. Он обесчестил свою страну. Позиция, занятая им, была настоящим вероломством. Его отсутствие было оскорблением. Он, словно от чумы, бежал от счастья своих соотечественников. В его добровольном изгнании был какой-то протест против всеобщего довольства. Он, видимо, считал королевскую власть заразой. На фоне веселья, вызванного торжеством монархии, он был чем-то мрачным и зловещим, как черный флаг над чумным бараком. Как? Напускать на себя угрюмый вид перед лицом восстановленного порядка, воспрянувшей нации, восторжествовавшей религии! Набрасывать тень на эту безмятежность! Негодовать на счастливую Англию! Быть темным пятном в безбрежном голубом небе! Напоминать собою угрозу! Противиться желанию нации! Говорить «нет», когда столько людей говорят «да»! Это было бы гнусно, если бы не было смешно. Этот Кленчарли не понял, что можно заблуждаться вместе с Кромвелем, но что следует вернуться вместе с Монком. Посмотрите на Монка. Он командовал республиканской армией; Карл II, находясь в изгнании и зная о его тайной преданности престолу, написал ему; Монк, умея сочетать доблесть с хитростью, сначала скрывал свои намерения, потом неожиданно ринулся во главе войска на мятежный парламент, возвел на престол короля и за спасение общества получил титул герцога Олбемарльского. Он приобрел богатство, навеки прославил свое время и в качестве кавалера ордена Подвязки может рассчитывать на то, что его похоронят в Вестминстерском аббатстве. Такова слава истинно верноподданного англичанина. Лорд Кленчарли не мог подняться до столь тонкого понимания долга. Он предпочел всему бездейственное изгнание. Он удовольствовался пустыми фразами. Его сковала гордость. Слова «совесть», «достоинство» и тому подобное в конце концов только слова. Надо смотреть глубже.
Вот этого-то умения смотреть глубже не было у лорда Кленчарли – он был близорук; прежде чем принять участие в каком-нибудь деле, он всегда хотел присмотреться к нему, узнать, чем оно пахнет. Отсюда все его нелепые предубеждения. При такой щепетильности нельзя быть государственным деятелем. Требовательная совесть превращается в недуг. Человек совестливый – однорук, ему не захватить власти; он евнух – ему не овладеть фортуной. Остерегайтесь щепетильности; она далеко заведет вас. Неразумная верность своим убеждениям ведет вниз, как лестница в погреб. Ступенька, другая, третья – и вы погружаетесь во тьму. Люди смышленые поднимаются обратно, простофили остаются внизу. Нельзя легкомысленно разрешать своей совести быть неприступной. Ведь так можно понемногу дойти до такой крайности, как честность в политике. Тогда вы погибли. Так и случилось с лордом Кленчарли.