412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гросов » Ювелиръ. 1807 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Ювелиръ. 1807 (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2025, 05:30

Текст книги "Ювелиръ. 1807 (СИ)"


Автор книги: Виктор Гросов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

– Кто же? – спросил я, с легким интересом.

Оболенский посмотрел на меня, на его губах появилась загадочная усмешка, в которой не было и капли веселья.

– Мой дядя. Член Святейшего Синода, архимандрит Феофилакт.

Церковь?

Я застыл. Архимандрит? Член Синода? Зачем я ему? Я думал, моя работа привлечет внимание ценителей искусства, а она привлекла тех, кто ведает душами?

Что ему от меня нужно? Новый иконостас? Или нечто иное?

Оболенский снова замер, а потом развернулся и вышел.

На кой-ляд я нужен члену Синода? И что затеял Оболенский?

Глава 14

Санкт-Петербург

Октябрь 1807 г.

Меня выдернули из сна, когда за окном еще боролись ночь и утро, и ночь явно побеждала. Оболенский, ворвавшийся в мою комнату без стука, был неузнаваем. Вместо щегольского гвардейского мундира – строгий, почти траурный сюртук темного сукна. Вместо обычной ленивой развязности – какая-то внутренняя натянутость, словно внутри него до предела затянули струну. Слов он не говорил – он их отрывисто бросал. Нервный какой-то.

– Живо, Григорий, одевайся. Едем.

Пока я, борясь с остатками тяжелой дремы, натягивал сапоги, он мерил шагами мою мастерскую, бросая короткие взгляды на инструменты, словно впервые их видел. Во вчерашнем триумфаторе не осталось и следа – только плохо скрываемая тревога.

У крыльца уже ждал экипаж. Едва мы вышли наружу, как в легкие вцепилась промозглая октябрьская сырость. Молча забравшись в холодную, пахнущую кожей карету, мы под скрип рессор тронулись прочь от сонного дворца, в серый предутренний свет. Князь сидел мрачный. Его взгляд был устремлен куда-то мимо, в мутное стекло, за которым проплывали пустынные улицы. Привычная холеная краска сошла с его лица, черты заострились, стали жестче.

– Дядя – человек особый, – произнес он, не поворачивая головы. – Он видит не то, что ему показывают, а то, что от него пытаются скрыть. Слушай больше, вникай. И Бога ради, не умничай сверх меры. Понял?

Я коротко дернул подбородком. Князь говорил так, словно вез меня на допрос в Тайную канцелярию. Этот архимандрит – фигура посильнее самого Оболенского.

Экипаж катил по набережной. Над Невой висел плотный туман, пряча в себе шпиль Петропавловки. Город лениво просыпался: заскрипели ворота, где-то вдалеке зычно крикнул разносчик горячего сбитня. Мой взгляд скользил по каменным громадам, по темным окнам, где только-только зажигался робкий свет, и вдруг меня прошиб озноб.

А ведь скоро все это изменится. Будут такие же окна, но освещенные багровым заревом. Такие же улицы, но по ним мечутся обезумевшие люди, и воздух рвут надсадные крики: «Француз в городе!». Картина из будущего – горящей Москвы, – застрявшая в памяти оказалась настолько реальной, что я даже потер шею.

Всего пять лет – и по этим улицам, мимо этих дворцов, поскачут гонцы с вестью, от которой содрогнется вся Россия: Москва горит. Москва сдана французу.

Почему? В чем их сила? Не только в численности и не только в гении самого Бонапарта. Его настоящей, несокрушимой силой были маршалы. Ней. Даву. Мюрат. Ланн. Имена, вызубренные когда-то на уроке истории, всплывали в памяти. Блестящие тактики, храбрецы, каждый из которых стоил целого корпуса. Они были его глазами, руками, его волей на поле боя. Именно они, врываясь в самую гущу сражения, личным примером переламывали ход битвы. Нервная система его армии.

А что, если…

Мысль вошла в голову медленно, как входит в дерево стальной клин, с треском раздвигая все прежние представления. Что, если лишить эту армию ее нервной системы? Убрать с доски ферзей и слонов? Обезглавить корпус, оставшись вне досягаемости. Заставить их почувствовать то, что чувствовали все их противники: внезапную, неотвратимую смерть, прилетающую из ниоткуда.

В голове начала вырисовываться техническая задача. Ружье. Система «глаз-рука». Оптическая труба, жестко закрепленная на стволе. Идея, конечно, витала в воздухе. Я, как антиквар, помнил неуклюжие «зрительные трубы», которые ставили на охотничьи штуцеры еще в прошлом веке, – игрушки для богатых чудаков. Однако что, если подойти к этому не как оружейник, а как оптик и механик? Рассчитать систему линз, дающую чистое, неискаженное изображение. Создать простой и надежный механизм поправок, который не разлетится от грохота выстрела. И главное – найти тех, кто сможет этим пользоваться.

Пьянящий восторг от идеи схлынул так же быстро, как и нахлынул. Что скажет гвардейский офицер, которому я это предложу? Он, чья жизнь – атака с палашом наголо, блеск эполет и презрение к смерти, – лишь презрительно скривится: «Стрелять во вражеского генерала за версту, как в крысу в амбаре? Увольте, сударь, это недостойно дворянина! Это подлость!»

Они не поймут. Для них это будет путь труса. Придется создавать и винтовку, и новую философию войны. Найти людей, способных на такую работу – угрюмых, терпеливых охотников с ледяными нервами. Людей, для которых результат важнее ритуала. А это… пожалуй, будет посложнее, чем выточить пару линз.

Мимо проплывали казармы Измайловского полка с хмурыми часовыми у ворот, и я осознал, что это мой истинный путь, шанс. Человек, который даст армии такое оружие, станет стратегическим ресурсом. Фигурой, с которой будет вынужден считаться и князь Оболенский, и, надеюсь, сам Император. Это не про деньги или свободу. Это – про власть. Настоящая, невидимая власть, основанная на знании, которого нет больше ни у кого.

Экипаж качнулся, сворачивая на Шлиссельбургский тракт. Впереди, в утренней дымке, выросли золотые купола и строгие стены Александро-Невской лавры.

Миновав тихий монастырский двор, мы вышли из кареты. Мы шли в тишине. Эхо наших шагов по каменным плитам казалось единственным звуком в этом мире покоя. Воздух здесь был холодным, пахнущим ладаном и осенними листьями. От этого запаха мой новорожденный план вдруг показался неуместным, почти кощунственным.

Келья архимандрита Феофилакта походила скорее на кабинет ученого или государственного мужа, чем на жилище аскета. Пространство занимали огромный, до самого потолка, шкаф с книгами в тисненых кожаных переплетах и массивный дубовый стол, заваленный бумагами. Ни одной лишней, отвлекающей взгляд вещи – все строго, функционально, подчинено одной цели: работе мысли.

Сам хозяин кабинета, поднявшийся нам навстречу, был под стать своему жилищу: высокий, сухой. В его движениях спокойная, уверенная, привычная власть. Но поражал не рост и не дорогая ряса из тончайшего черного сукна. Поражали глаза – ясные, пронзительные, они смотрели как бы сквозь меня. Жутковатый взгляд.

– Проходи, Петр. Садитесь, молодой человек, – его тихий голос заполнил собой всю комнату.

Он указал нам на жесткие кресла, а сам опустился за стол, оказавшись в тени, тогда как утренний свет из высокого, узкого окна падал прямо на нас. Классический прием дознавателя: он видит все, его – почти не видно. Послушник бесшумно внес поднос с двумя простыми фаянсовыми чашками и медным чайником.

Разговор потек с ничего не значащих пустяков. Феофилакт расспрашивал племянника о здоровье, о последних новостях из армии. Оболенский отвечал сдержанно, почти как школяр на экзамене. Я изображая предмет мебели, наблюдал, как сердце мальчишки в моей груди колотится чуть быстрее, чем нужно.

Спокойно, Толя, спокойно. Это всего лишь разговор.

Наконец, взгляд архимандрита переместился на меня.

– Я видел вашу работу, Григорий, – произнес он сухо. – Истинно богоугодное дело, когда искусство служит добродетели и напоминает о делах милосердия. Скажите, где вы постигали это ремесло? Ваш… дядя, насколько мне известно, не славился ни талантом, ни благочестием.

Вот так даже. Сеть была заброшена, почти небрежно.

– Как умел, так и учил, ваше высокопреподобие, – ответил я, опустив глаза и стараясь придать голосу мальчишескую робость. – А прочее… само как-то в руки шло. Возьму камень – и словно вижу его нутро. Чувствую, где жилка крепкая, а где трещинка схоронилась.

Я говорил заученные слова, хотя и чувствовал себя мошенником, пытающимся продать поддельный бриллиант настоящему эксперту. Он пропускал мои слова через свой внутренний «рефрактометр», в поисках малейших признаков лжи. Кажется, моя легенда держалась на волоске.

– Дар, значит… – протянул он задумчиво. – Дары бывают разными. Одни возвышают душу, другие – ввергают ее в пучину гордыни.

Сделав паузу, он поднял голову и посмотрел на Оболенского.

– Петр, оставь нас. Я бы хотел поговорить с юношей о вещах духовных. Твое светское присутствие будет лишь мешать.

Оболенский дернулся, – на его лице мелькнуло явное недовольство. Однако взгляд дяди был непреклонен. Поколебавшись мгновение, князь поднялся.

– Как будет угодно, ваше высокопреподобие.

Он бросил на меня быстрый, предостерегающий взгляд, в котором читалось все то же: «Не умничай!». Дверь за ним тихо закрылась. Удаляющиеся шаги по каменному полу коридора прозвучали, как обратный отсчет.

Когда последний шаг затих в коридоре, наступившая тишина оглушила. Вместе со звуком шагов исчезла и невидимая опора, на которую я опирался все это время.

Кажется, вежливая беседа окончилась. Начинается проверка на лояльность, на наличие «души» и, наверное, – на управляемость.

Сейчас здесь решается судьба моего дерзкого, еще не рожденного плана. И цена ошибки будет неизмеримо выше, чем сломанный резец или испорченный камень.

Архимандрит не стал ходить кругами. Едва затихли шаги князя, он сцепил на столешнице тонкие пальцы. Свет из высокого окна выхватывал из полумрака только руки да пронзительные, немигающие глаза. В этот миг ряса священника словно испарилась: передо мной сидел политик, государственный муж, привыкший ковать человеческие души.

– Твой талант, сын мой, – его голос утратил всякую мягкость, – это не твоя заслуга. Это дар Божий. Искра, которую Господь вложил в твою душу, когда ты был еще в утробе матери. Он выбрал тебя, простого мальчика, чтобы через твои руки явить миру красоту и напомнить сильным мира сего о добродетели. Но с того, кому много дано, и спросится вдвойне. Ты – лишь инструмент в руках Его. Не более.

«Инструмент в руках Его». Внутри меня поднялась горькая усмешка. Инструмент? Скажите это моим рукам, до сих пор ноющим после недель адской работы. Моим глазам, горевшим от напряжения. Он брал мой труд и заворачивал все это в благостную обертку божественного промысла, чтобы преподнести в дар самому себе. Я бы принял эту фразу нормально и даже согласился бы отчасти, если бы не взгляд священника, который явно хотел меня придавить.

Я опустил голову, чувствуя, как к лицу приливает кровь. Хотелось до хруста сжать кулаки, но я заставил себя расслабить пальцы, лежавшие на коленях. Холодная ярость требовала выхода, но я загнал ее глубже, под маску покорности. Пусть видит испуганного мальчика.

Мое молчание он, видимо, истолковал как знак должного потрясения и продолжил, усиливая нажим. Мою душу словно поместили под пресс. Каждое его слово – новый поворот винта, с хрустом увеличивающий давление.

– Но любой великий дар – это и великое искушение. Ангел света, сын мой, был самым одаренным из всех созданий Господа. И именно гордыня за свой свет низвергла его в бездну. Помнишь ли ты его участь? Дьявол не приходит с рогами и запахом серы. Он приходит с шепотом: «Ты – лучший. Ты достоин большего». Вот его истинный облик. И он уже нашептывает тебе, не так ли? Говорит о славе, о деньгах… Без духовного наставника, без смирения, твой дар сожжет тебя изнутри и погубит твою бессмертную душу.

Все-таки я оказался прав, он собирался манипулировать мной.

Он не обесценивал мой труд – он объявлял его опасным, почти дьявольским. Вешал на мой талант ценник и тут же предупреждал, что платить по этому счету придется вечными муками. Блестящая манипуляция. Он хотел, чтобы я «потек», принял нужную ему форму под гнетом страха.

Я видел его игру насквозь. Он не душу мою спасал – он загонял зверя в стойло. Надевал на меня самый надежный ошейник – ошейник страха перед божественной карой, заставляя меня самого, добровольно, протянуть ему поводок.

Наконец, он нанес последний, решающий удар, снова смягчив голос и добавив в него почти отеческие нотки.

– Но Господь милостив. Видя твою опасность, Он послал тебе спасение в лице твоего покровителя. Князь Петр – человек светский, порой легкомысленный, но душа у него благородная и верная престолу. Через него Промысел Божий направит твой талант на истинную службу – службу Царю и Отечеству. Твое дело – смиренно служить ему, отсекая всякую гордыню. И через него ты будешь служить Богу. Любая мысль о своеволии, любая попытка возвысить себя – это грех, который мгновенно отдалит тебя от благодати и вернет во тьму, из которой тебя вывели.

Все ясно. Вот оно. Финальный аккорд. В самых изысканных выражениях мне только что объяснили мое место. Я – собственность. Мой талант – не мой. Моя работа – служение. Мой покровитель – наместник Бога на земле. Моя золотая клетка – спасение для души. Любая мысль о свободе – прямой путь в ад.

Я медленно поднял голову. Бушующий внутри огонь не должен был отразиться на лице. Нужно было дать ему то, чего он ждал. Нужно было завершить этот спектакль.

Я включил «Гришку»: напуганного, раздавленного мальчишку. Губы пришлось заставить дрогнуть, голосу – придать трепет кающегося грешника. Каждая мышца на лице протестовала против унизительной роли, но этот спектакль, дававшийся с таким трудом, я довел до конца.

– Благодарю за наставление, отче, – прошептал я, снова утыкаясь взглядом в пол. – Я… я не думал об этом. Буду молить Бога, чтобы он дал мне сил и разумения… служить верой и правдой моему благодетелю, князю, и через него… всему Отечеству.

Наживка была проглочена. Я почти физически ощутил, как натянулась леска. Он был уверен, что поймал рыбу, не догадываясь, что сам только что угодил на крючок. Увидев то, что хотел – талантливого, но простодушного дикаря, которого легко контролировать, – он остался доволен своей работой. Моя покорность стала для него лучшим подтверждением его собственной силы.

– Иди с миром, сын мой, – произнес он уже совсем другим, потеплевшим тоном. – И помни мои слова. Смирение – лучшая оправа для таланта. И еще… Не забывай ходить в церковь.

Аудиенция окончилась. Когда за мной закрылась тяжелая дубовая дверь кельи, я выдохнул так, словно вынырнул на поверхность из-под толщи воды. В коридоре нетерпеливо расхаживал Оболенский. Увидев мое лицо – а я постарался сохранить на нем выражение благоговейного оцепенения, – он заметно расслабился.

Обратный путь прошел в молчании. Снова оказавшись в экипаже, князь заметно расслабился, и на смену напряжению пришла его обычная вальяжность. Он откинулся на мягкую спинку сиденья. Он выиграл. Теперь я был его собственностью, его богоугодным проектом. И любой юноша именно так и чувствовал бы себя, впитывая наставления архимандрита – вещь князя, его слуга.

– Ну вот и славно, – нарушил Оболенский тишину. – Дядя тобой доволен. Сказал, что душа у тебя чистая, хоть и неотесанная. Считай, получил благословение на труды праведные.

Он усмехнулся, довольный своим каламбуром. Я молчал. Глядя на его самодовольное лицо, я ощутил, как внутри что-то меняется. Я могу выложить перед ними душу, вывернуть наизнанку свой мозг, подарить им технологии, которых они не видели и во сне. И что в итоге?

«Душа у тебя чистая, хоть и неотесанная». Они похлопают меня по плечу, кинут еще один кошель с золотом и отправят обратно в клетку – точить им новые игрушки. Равного? Да они в зеркале не всегда ровню себе видят, что уж говорить обо мне.

Разговор с этим старым интриганом убедил меня окончательно: они никогда, ни при каких обстоятельствах, не увидят во мне партнера. Только инструмент. Удобную игрушку. Талантливого дикаря, которого нужно направлять и использовать.

Мне кажется, хватит играть по их правилам.

Как заставить человека добровольно выпустить из рук курицу, несущую золотые яйца? Очень просто. Нужно убедить его, что внутри каждого яйца – крошечный заряд пороха, и никто не знает, когда он рванет.

Именно в этот момент, когда в голове выковывался новый план, карету тряхнуло на повороте. Я очнулся от своих мыслей и понял, что мы не сворачиваем к Миллионной, ко дворцу князя. Экипаж катил прямо, в сторону загородных трактов, прочь из города.

Мне стало тревожно. Утренние лучи солнца осветили внутренне убранство кареты. Князь задумчиво рассматривал свои руки, унизанные дорогими, но безвкусными украшениями.

– Куда мы едем, ваше сиятельство? – спросил я. – Ваше имение осталось позади.

Оболенский оторвался от созерцания своих перстней. На его лице проступило странное выражение – эдакий триумф, азарта и легкое недовольство. Он сделал глубокий вдох.

– Мы едем в Гатчину.

Я застыл. Гатчина. Резиденция вдовствующей императрицы.

Князь добавил с легким недовольством:

– Ее Императорское Величество желает с тобой завтракать.

Глава 15

Ноябрь 1807 г.

Слова князя удивили меня. Покинув стены Лавры, я рассчитывал вернуться во дворец, чтобы переварить эту странную проповедь, больше похожую на допрос под наркозом. Но вместо этого – Гатчина. Резиденция вдовствующей императрицы. Немедленно. Без подготовки.

Словно искра перескочила на нужный контакт. В голове на миг стало тихо, а затем разрозненные детали сложились в единую картину. Этот визит к архимандриту оказался прелюдией. Эдакой последней психологической обработкой, «благословением» на цепь перед тем, как вывести меня на показ главному зрителю. Вся их игра вдруг стала до неприличия прозрачной. И Оболенский, и его дядюшка-паук в черной рясе преследовали одну цель: вбить мне в голову, что я – их проект. Их собственность. Их уникальный, говорящий инструмент. Они панически, до потных ладоней, боятся, что я, оказавшись лицом к лицу с единственным человеком в Империи, кто может щелчком пальцев решить мою судьбу, посмею открыть рот и попросить о чем-то для себя. О свободе. О вольной грамоте. И тогда их драгоценный актив, на которое они так удачно наткнулись, отойдет другому лицу.

Феофилакт со своими речами о божьей каре за своеволие… Дешевый трюк, рассчитанный на забитого сироту, который при виде креста должен падать ниц. Они пытались надеть на меня самый надежный ошейник – веры, страха и вины.

Сидевший напротив Оболенский ерзал на холодном кожаном сиденье, растеряв всю свою ленивую грацию. Он то поправлял безупречные кружевные манжеты, то теребил эфес дорожной шпаги, то бросал на меня колючие взгляды. Его нервозность пропитывала спертый воздух кареты, смешиваясь с запахом дорогого одеколона и винных паров – князь явно прикладывался к фляге перед выездом. И когда только успел?

Наконец, не выдержав моего молчания, он подался вперед, вторгаясь в мое личное пространство. Каждая мышца в моем теле напряглась.

– Слушай меня внимательно, Григорий, —его голос был лишен обычной бархатистости. – Сейчас ты предстанешь перед Ее Величеством. Забудь, кто ты есть. Ты – тень. Призрак. Отвечать будешь, только когда спросят. Коротко. По делу. «Да, Ваше Величество». «Нет, Ваше Ве-ли-че-ство». И самое главное, – его глаза в полумраке кареты казались темными провалами, – никаких просьб. Никаких намеков. Ничего. У тебя все есть. Твой единственный благодетель – я. Она должна видеть, что ты мой человек. Абсолютно мой. Ты понял меня?

Голос его сорвался на последней фразе, в нем зазвучали почти истерические нотки.

Медленно склонив голову, я спрятал усмешку. Кровь прилила к ушам, добавляя картине убедительности – роль испуганного, подавленного таланта давалась мне все легче. Но внутри царила едва сдерживаемое желание ответить силой – либо это гормоноы тела так реагируют.

С другой стороны, вот он, мой единственный шанс. Они сами привезли меня сюда. Подвели к единственной фигуре, что может смести все их жалкие планы. Я должен заставить ее увидеть во мне человека, чья судьба может быть ей интересна. И тогда, возможно, этот тугой поводок, так больно впившийся мне в шею, перейдет в более надежные руки. Хотя… нет, шило на мыло менять не хотелось бы.

Когда карета качнулась, съезжая с разбитого тракта на идеально ровную, посыпанную мелким гравием дорогу, в серой утренней дымке выросли крепостные стены Гатчинского дворца. Все здесь дышало иным порядком, нежели в пестром, суетливом Петербурге. Безупречные линии, холодный камень, военная выправка часовых у ворот. Высыпавшие на крыльцо лакеи в строгих ливреях двигались бесшумно. Этот мир не выставлял богатство напоказ – он им жил, подчиняя ему каждый вздох.

Сделав глубокий вдох холодного, чистого воздуха, я вышел из кареты на хрустящий гравий, и тонкие ледяные иголки хрустнули под каблуками сапог.

Нас провели через анфиладу залов, где холод, исходил от самого камня, поднимаясь от мраморных плит сквозь тонкие подошвы моих новых сапог. Каждый шаг отдавался многократным, затухающим эхом, будто мы шли по дну высохшего колодца. Со строгих, потемневших от времени портретов на стенах взирали давно умершие курфюрсты и герцогини с одинаково плотно сжатыми губами. Неподвижный воздух пах воском, старым деревом и той особой пылью, что оседает лишь там, где ничего не меняется десятилетиями.

Наконец высокий церемониймейстер в напудренном парике бесшумно распахнул последнюю двустворчатую дверь, и мы оказались в утреннем салоне.

Перепад был разительным. Мягкий, рассеянный свет из высоких, до самого пола, окон заливал комнату. Здесь была строгая, почти прозрачная элегантность мебели из карельской березы, несколько прекрасных акварелей на стенах и идеальный порядок во всем. В центре этого спокойного, упорядоченного мира, за небольшим письменным столом, сидела вдовствующая императрица Мария Фёдоровна.

Она подняла голову от бумаг. Сердце пропустило удар, а затем забилось ровно и тяжело, отмеряя секунды. Я-то ожидал увидеть дряхлую, утомленную властью старуху, однако передо мной оказалась женщина лет пятидесяти, с прямой, как у гвардейца, осанкой и лицом, которого не коснулись ни дряблость, ни суетливость. Высокий, чистый лоб, плотно сжатые губы и глаза – светлые, холодные, невероятно проницательные. Взгляд эксперта, привыкшего мгновенно отделять подлинник от подделки. Рядом с ее рукой, на темной, отполированной до зеркального блеска столешнице, стоял мой письменный прибор. Он выглядел здесь так органично, словно пророс из этого дерева, был создан для этой комнаты.

Оболенский вышел вперед и склонился в глубоком поклоне.

– Ваше Императорское Величество, – его голос звучал натянуто, как струна. – Позвольте представить вам мастера Григория, чьими руками был создан ваш скромный подарок.

Поклонившись следом, как того требовал этикет, – я ощутил, как мгновенно вспотели ладони.

Нервничаешь, Толя? Успокойся. Ну не убьют же тебя, в конце концов. Наоборот, должны облагодетельствовать, как мне кажется. Ради казни на утренний кофе не зовут.

Выпрямившись, вопреки наказу Оболенского, я не опустил глаза. Я встретил ее взгляд. Прямо. Без вызова, без заискивания. Просто взгляд человека, смотрящего на другого человека. Передо мной была живая икона, умная, волевая и, возможно, очень одинокая женщина, привыкшая к тому, что все вокруг видят в ней только титул. На долю секунды на ее лице мелькнуло что-то похожее на удивление. Она ожидала увидеть либо перепуганного раба, либо наглого выскочку. А увидела спокойствие.

Она медленно, очень медленно, оглядела меня с ног до головы. Ее цепкий, как пинцет ювелира, взгляд отмечал все: и скромный, но добротный сюртук, и чистые, хоть и изуродованные работой, руки, и то, как я стою – прямо, не сутулясь, не переминаясь с ноги на ногу. Будто допрос без слов, а не осмотр. Сканирование на предмет трещин и внутренних изъянов.

Наконец, ее ледяной взгляд переместился на Оболенского, застывшего рядом в готовности вмешаться, направить, подсказать.

– Благодарю вас, князь, что сопроводили мастера, – ее голос был безэмоциональным. – Ваша миссия на этом исполнена.

Она сделала паузу, и в наступившей тишине, ее следующие слова прозвучали, как щелчок.

– Мои сады сейчас особенно хороши. Свежий воздух после дождя… Не желаете ли прогуляться?

Чуть приподнятая бровь была красноречивее прямого приказа. Оболенский окаменел. Кровь отлила от его лица, оставив на холеных щеках сероватую бледность. Его вежливо выпроваживали. Выставляли, как назойливого просителя, чье присутствие более не требуется.

Тут же, словно по команде невидимого дирижера, ожили две молодые фрейлины, до этого тихо сидевшие на диванчике у окна.

– Ах, князь, и вправду! – защебетала одна, картинно взмахивая ресницами. – Прогуляйтесь непременно! Воздух сегодня просто божественный!

– Мы с удовольствием составим вам компанию! – подхватила вторая, уже поднимаясь и с шелестом расправляя складки своего шелкового платья.

Их отрепетированная живость, синхронные движения, фальшивые улыбки – вся эта постановка была настолько очевидной, что Оболенский, пойманный в изящную ловушку, понял, что любое возражение лишь усугубит его унижение. Бросив на меня быстрый и предупреждения взгляд, в котором читалось: «Только попробуй!», он снова поклонился, уже не так грациозно, а как-то дергано, и, развернувшись на каблуках, ретировался в сопровождении щебечущего конвоя.

Дверь за ними закрылась с мягким щелчком, отрезая меня от всего остального мира. Церемониймейстер и оставшиеся придворные бесшумно испарились, словно растворились в солнечном свете. Я остался один на один с ней. План Оболенского контролировать каждый мой вздох провалился. Поводок был оборван. Теперь все зависело только от меня.

Несколько мгновений императрица смотрела на закрывшуюся дверь, словно провожая взглядом и князя, и собственные мысли. Затем, плавно и по-деловому, она поднялась.

– Пройдемтесь, мастер Григорий, – произнесла она, в ее голосе впервые прозвучали почти человеческие, а не повелительные нотки. – Утро действительно сегодня выдалось на редкость ясное.

Она направилась к открытым высоким стеклянным дверям, ведущим в парк, и я последовал за ней. Мы вышли на террасу. В лицо ударил чистый, прохладный воздух, пахнущий влажной землей.

Парк был великолепен в своей строгой красоте: идеально ровные дорожки, посыпанные красным песком, геометрически точно подстриженные деревья. Все здесь, как и во дворце, подчинялось единой, непреклонной воле. Мы шли по центральной аллее к озеру. За нами на почтительном расстоянии, шагах в двадцати, следовала молоденькая фрейлина с серьезным лицом – безмолвная тень, гарант соблюдения этикета.

– Вы не похожи на ремесленника, мастер Григорий, – нарушила молчание императрица, не глядя на меня, а устремив взгляд на серебристую гладь озера. – Я заметила это еще в салоне. Я видела многих. В вас нет ни испуганного раболепия простолюдина, ни той неуклюжей дерзости, с которой выскочки пытаются скрыть свою неуверенность. Когда я смотрела на вас, ваш взгляд скользнул на вашу работу, на письменный прибор. Словно вы проверяли, как он себя здесь чувствует. Это было… любопытно. Вы держитесь спокойно. Где вы учились этому?

Вот он, тот самый жест. Мой бессознательный профессиональный рефлекс. Вопрос был почти интимным. Ловушка? Любой ответ прозвучал бы фальшиво. Нужно удивить ее.

– Моими учителями были мои творения, Ваше Императорское Величество, – ответил я после небольшой, осмысленной паузы. – Камень не терпит суеты. Металл не прощает дрогнувшей руки. Они требуют от мастера внутреннего спокойствия, иначе не откроют свою душу. Я учился у них достоинству.

Она остановилась и посмотрела на меня с живым, неподдельным интересом. Легкая, почти незаметная улыбка тронула уголки ее губ. Мы подошли к небольшой беседке-ротонде на берегу озера. Внутри уже был накрыт стол: дымящийся горячий шоколад в тонких фарфоровых чашках, свежие, еще теплые булочки, ваза с осенними фруктами. Жестом она пригласила меня сесть – неслыханное нарушение всех придворных канонов. Я присел на краешек жесткого стула, чувствуя себя самозванцем. В одной этой фарфоровой чашке – месячный доход сотни Поликарповых. А в булочке – неделя жизни целой семьи. Сюрреализм.

Она налила шоколад в обе чашки. Аромат был густым и пьянящим. Давненько я чего-то такого вкусного не пробовал. Несколько минут мы молчали.

– Мне сообщили, – отставив чашку, продолжила она, и в голосе ее зазвучал металл, – что князь Оболенский «выкупил» вас у прежнего мастера. В каком именно статусе вы сейчас находитесь?

Не удивлен ее осведомленностью. С другоц стороны – она перешла к главному.

– Князь был щедр, Ваше Величество, – осторожно начал я. – Он заплатил моему… родичу, чтобы тот отпустил меня со службы. Теперь я работаю на него.

– «Отпустил со службы», – она повторила мои слова, и ее голос стал ниже. – Это важная деталь. Вы ведь понимаете, мастер, что по законам Империи вольный человек не может быть куплен или продан? Подмастерье, даже из податного сословия, – это не крепостной. Его договор можно расторгнуть, можно компенсировать мастеру затраты на обучение. Но «купить» его, как вещь, – нельзя. Вы свободный человек, Григорий. И не являетесь холопом князя.

Ее слова взорвали мое сознание. Шок. Отрицание. И тут же – обжигающий, яростный стыд. Свободен… Вот вбилась в мой ум дата 1861 года – про манифест об отмене крепостного права и все, я даже не думал, что волен. При этом и полностью рабом я себя не чустввал. Неужели это рефлексы тела и слабость Гришки помутила мой разум? А ведь мне и в голову не приходило, что я абсолютно свободен. Нет, у меня проскальзывали мысли, что я должен князю, ведь за меня «заплатили». Вот она, косность мышления. Нужно срочно перетрясти мозги, чтобы восстановить свой разум.

Все это время я был свободен, а вел себя как раб, покорно сидя в клетке. Я, Анатолий Звягинцев, сам позволил этому хлыщу Оболенскому обмануть себя, поверив в его право собственности. Гнев на князя был почти физическим, хотелось сжать кулаки до хруста костей. Сделав медленный вдох, я склонил голову, пряча бурю в глазах.

– Такой талант не должен находиться в двусмысленном, зависимом положении, – продолжила Мария Федоровна, словно вынося вердикт. – Это вредит и искусству, и душе. Я поговорю с князем. Полагаю, он будет рад помочь вам открыть собственную мастерскую в столице, под достойной вывеской.

Она сделала паузу, ее взгляд стал пристальным, испытывающим.

– Или… – добавила она, ее голос стал обволакивающим, как теплый плед, в который хочется закутаться и уснуть, – вы можете остаться здесь, в Гатчине. Под моим личным покровительством. Я предоставлю вам лучшие помещения, любые материалы. Здесь вас никто не тронет и не будет докучать суетными заказами. Вы сможете творить в тишине и покое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю