412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гросов » Ювелиръ. 1807 (СИ) » Текст книги (страница 16)
Ювелиръ. 1807 (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2025, 05:30

Текст книги "Ювелиръ. 1807 (СИ)"


Автор книги: Виктор Гросов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Мой взгляд прошелся по людям. Прошка был слишком юн. Впутывать мальчишку в такие дела – последнее дело. Да и не видно его, спит наверняка. Варвара Павловна… Сама мысль об этом показалась дикой. Оставались мои молчаливые «телохранители», Федот и Гаврила. Прислонившись к стене, они с каменным равнодушием взирали на суету. Уж эти-то, гвардейцы, прошедшие казармы и походные биваки, должны знать тайные тропы столицы.

Изображая живой интерес к качеству кладки, я не спеша приблизился к ним. Они тут же выпрямились, превратившись в двух гранитных истуканов.

– Господа, – я постучал костяшкой пальца по шву, изображая задумчивость. – Служба службой, а душа, знаете ли, требует отдохновения. Не посоветуете ли в нашем славном граде заведения… где можно было бы отдохнуть от трудов праведных? С достоинством, разумеется.

Сначала они не поняли о чем я веду речь, а потом как поняли…

Гаврила, тот что помоложе, чуть заметно дернул усом, пряча улыбку. Федот же остался серьезен, как на карауле. Он уже открыл было рот для дельного совета, как входная дверь с грохотом распахнулась. В клубах морозного пара в холл, спотыкаясь, влетел Прошка и замер, тяжело дыша, прижимая руку к лицу.

Он отнял ладонь: распухшая скула наливалась жутким, багрово-синим цветом, губа разбита в кровь.

Кровь на мальчишеском лице мгновенно выжгла из головы все мысли о развлечениях. Внутри вскипела злость на тех, кто посмел. Весь мир сузился до этого уродливого, наливающегося синевой синяка.

– Федот, воды холодной и полотно чистое! – голос прозвучал не громко, но гвардеец дернулся, словно от окрика на плацу. – Прохор, за мной.

Подхватив мальчишку под локоть я почти втащил его в свою временную контору, в спертый воздух, пахнущий пылью и остывшим горьким чаем. Усадив его на единственный стул, я принял у подоспевшего Федота тяжелый медный таз. Вода была такой холодной, что ломило пальцы. Прошка зашипел, когда я осторожно приложил мокрую, грубую ткань к его щеке. Не отстранялся, лишь смотрел на меня снизу вверх огромными, полными слез глазами. Я все понимаю, пацан должен участвовать в драке и все дела. Но этот синяк явно не простой. Чуть выше и висок. Глаз налился кровью и заплывает. А если ослепнет? Не думаю, что все так трагично, но выглядит это очень и очень плохо.

– Тише, тише… – пробормотал я, скорее для себя, чем для него. – Ну-ка, рассказывай, какому дурню ты дорогу перешел?

– Да не переходил я, барин… – он всхлипнул, попытался вытереть нос рукавом, но тут же поморщился от боли. – Мальчишки на Сенной… Пирожники… Они сами…

Он умолк, упрямо глядя в пол. Его подбородок дрожал. Дело было не в боли – в унижении. Я сменил тактику.

– Ты – мои глаза и уши в этом городе, Прохор. Если мои уши забьются грязью слухов, я оглохну. А глухой хозяин – плохой хозяин. Я должен знать, что шепчет ветер на улицах. Даже если этот ветер – вонючий. Говори.

Он поднял на меня взгляд.

– Они… они говорят, что барин мой… нечистый… – выдохнул он, и слово, произнесенное здесь прозвучало дико, как суеверный бред из темных веков. – С антихристом, говорят, водится… Что вы, то есть… колдун.

Тряпка застыла у его щеки. Колдун? В девятнадцатом веке?

– Почему?

– Да все говорят, Григорий Пантелеич… – затараторил он, словно боясь, что я его прерву. – Вы ведь взаперти все время. А рабочие-то… они ж не немые. Механики, что вам станки ладили, каменщики… Языками чешут по трактирам. Мол, по ночам не спите, с огнем шепчетесь, а железо в руках ваших – что воск. А еще… – он понизил голос до испуганного шепота, – еще сказывают, будто вы камни заставляете цвет менять. И в воскресенье все люди как люди, в храм идут, а вы…

Он не договорил, все было ясно. Сегодня как раз воскресенье. Мои работники не работали. И все окружение уже сходило видать в церковь. Один я, лежебока, только встал.

Абсолютная катастрофа, немыслимая по своей глупости. Я, Анатолий Звягинцев, человек науки, проглядел самую очевидную переменную в этом уравнении – религию. Я-то считал ее историческим антуражем, декорацией. А она оказалась фундаментом. Несущей конструкцией всего этого мира.

Отойдя к окну, я взглянул вниз. Стройка выглядела Вавилонской башней, которую строит безумец, говорящий на другом языке. И гнев небес уже собирался над ее крышей.

Чернокнижник. Господи… Мастера… Да ни один приличный ремесленник и на пушечный выстрел не подойдет к моему дому. Перекрестятся и сплюнут. Заказы? Какой набожный граф решится купить перстень, созданный «рукой дьявола»? Это клеймо.

А враги… Им и делать-то ничего не придется – я сам вручу им идеальное оружие. Достаточно лишь «с огорчением» доложить Государю: «Ах, Ваше Величество, талант у мастера велик, да только народ его не принимает… Ропщут люди… Говорят, нечистая в нем сила…». И все. Конец. Меня просто уберут. Тихо, без шума. Отправят в какой-нибудь Соловецкий монастырь «на покаяние», где я и сгнию, вытачивая из дерева крестики до конца своих дней.

Нужно было действовать – совершить публичный акт. Показать им всем, что я – один из них. Что я стою под тем же небом и молюсь тому же Богу.

Я резко обернулся. Прошка, испуганно глядевший на меня со стула. Жертва. Вестник. А теперь – мой проводник.

– Прохор, – я улбнулся, – собирайся. Веди меня в церковь.

Мы шли по Невскому, и воскресное утро преобразило проспект. Грохот телег и крики торговцев уступили место чинному перезвону колоколов и мягкому перестуку копыт дорогих рысаков. Воздух, очищенный ночным морозцем, был прозрачен и гулок. Петербург шел к обедне. Любопытные, косые взгляды провожали меня: строгий, безупречно сшитый сюртук и начищенные до блеска сапоги выделяли из толпы не меньше, чем синяк на лице моего юного спутника. Прихрамывая, Прошка семенил рядом, его лицо выражало смесь гордости и священного ужаса – он вел своего «чернокнижника» каяться.

Когда впереди, над крышами, выросла громада храма, – я невольно замедлил шаг. Я ожидал полутемного, намоленного пространства, но за тяжелыми, окованными медью дверями открылся не храм – сцена. Внутри гудел многоголосый, приглушенный хор, тонувший в волнах мощного, поднебесного пения. Воздух был густым, почти осязаемым, сотканным из ладана, талого воска и сотен дорогих духов. Свет, пробиваясь сквозь высокие окна, выхватывал из полумрака то блеск эполета на гвардейском мундире, то радужную вспышку бриллианта на шее какой-нибудь графини, то строгое, сосредоточенное лицо сановника. Храм был полон – это был свет Петербураг. Весь свет, вся власть, все богатство Империи собиралось, чтобы исполнить главный еженедельный ритуал: показать себя Богу и друг другу.

Прошка остался снаружи. Я пошел в сторону, к одной из колонн, где было посвободнее. Стоя в тени, я превратился в наблюдателя. Да, это был светский раут недели, неформальная биржа, где заключались сделки, плелись интриги и решались судьбы. Вон небрежно крестится сенатор, искоса поглядывая на министра у алтаря, – ловит момент для короткого разговора после службы. Вон стайка фрейлин шепчется за веерами, оценивая новый наряд княгини Белосельской. В нескольких шагах от меня мелькнул знакомый, сухопарый профиль Сперанского. Он стоял погруженный в себя, и его сосредоточенность казалась единственной подлинной вещью в этом театре благочестия. А чуть дальше, в кругу молодых гвардейцев, сияла Аглая. В скромной, по последней парижской моде, шляпке, она казалась экзотической птицей, случайно залетевшей в стаю ворон. Она что-то говорила, даже смеялась. Тело предательски напряглось, сердце сделало привычный кульбит. Взгляд пришлось тут же отвести.

Хватит. А ведь я собирался сегодня совсем не в церковь.

Мой взгляд скользнул дальше по лицам и вдруг зацепился. Замер. Рядом с яркой, почти вызывающей красотой Аглаи стояла другая девушка. Иная. Высокий, чистый лоб, строгая линия бровей, плотно сжатые губы. Темное, почти монашеское платье без единого украшения. В ней не было ни кокетства Аглаи, ни жеманства придворных барышень. Была порода. И ум – он светился в ее серьезных, глубоких серых глазах, которые смотрели не по сторонам, а куда-то внутрь, на горящие перед иконой свечи. Мозг старого геммолога мгновенно выдал вердикт: идеально ограненный сапфир высшей воды. Не кричащий, не бьющий в глаза, но обладающий такой глубиной и чистотой цвета, что рядом с ним любой бриллиант казался вульгарной стекляшкой. И впервые за долгое время тело не взбунтовалось. Вместо судорожного спазма в груди разлилось ровное, спокойное тепло. Не вожделение. Интерес. Глубокий, почти научный интерес к редкому и прекрасному явлению.

О как! И такое, значит, возможно. Не только телу взбрыкивать – мозги тоже способны на достойную оценку драгоценных камней женской породы.

Когда началась суета перед причастием, я на мгновение отвлекся, а снова посмотрев в ту сторону, ее уже не увидел. Толпа сомкнулась, поглотив строгий, темный силуэт. К собственному удивлению, я уже искал ее глазами. Взгляд метался с одного лица на другое, скользил по шляпкам и мундирам в тщетной попытке вновь отыскать в этом людском море островок спокойствия и ума. Она исчезла. Осталось лишь странное, необъяснимое чувство, будто я упустил нечто важное.

Когда волны хора стихли и служба подошла к концу, людской поток, шурша шелками и позвякивая шпорами, хлынул к выходу. Свою миссию я выполнил: явил себя свету, продемонстрировал благочестие. Пора было возвращаться в свой мир чертежей и расчетов. Но едва вышел из прохладной тени колонны, меня окликнул сухой голос, который невозможно было спутать ни с чьим другим.

– Григорий Пантелеевич, какая неожиданность. Весьма похвально, что вы находите время не только для дел земных, но и для попечения о душе.

Обернувшись, я увидел Сперанского. Он отделился от группы сановников и теперь смотрел на меня с интересом государственного счетовода, разглядывающего в отчетах неучтенную статью дохода.

– Михаил Михайлович, – я склонил голову. – Душа, как и любой сложный механизм, требует регулярной настройки.

Он едва заметно усмехнулся, оценив ответ.

– Что ж, в таком случае, позвольте составить вам компанию. Воздух после службы проясняет мысли, а у меня к вам есть дело, требующее ясной головы.

Мы вышли из полумрака храма. Низкое зимнее солнце ударило в глаза, заставив сощуриться; в воздухе золотым туманом висела снежная пыль, поднятая пролетками. Поняв, что разговор будет не для его ушей, Прошка смешался с толпой. Мы пошли по площади.

– Я знаю о вашем новом поручении, – без предисловий начал Сперанский, постукивая пальцами по своей серебряной табакерке. – Государь говорил мне. Гильоширная машина. Великое дело, способное укрепить нашу казну лучше любой победоносной баталии. Но… – он сделал паузу, – я также знаю, что инженеры Монетного двора уже сломали об эту задачу зубы. То, что вы задумаете, должно быть скачком, а для такого прыжка вам понадобятся лучшие умы России.

Я молчал, ожидая, к чему он поведет.

– Я говорил о вас с господином Боттомом, – продолжил Сперанский. – Ах, да, уже упоминал об этом при первой встрече. Боттом в совершеннейшем восторге от вашего метода работы с камнем. Однако он высказал мысль, что для постройки машины, по государеву заказу нужен гений. Художник от механики. Человек уровня… Кулибина.

При этом имени я невольно замедлил шаг. Кулибин. Легенда. Русский Леонардо. Неужели эта ниточка сама в руки плывет?

Но он действительно велик. Часы в форме яйца, «зеркальный фонарь», проект одноарочного моста через Неву… Гений-самоучка, чей полет мысли опережал свое время на столетие. В моей прошлой жизни его имя стояло в одном ряду с Ломоносовым.

– Иван Петрович – величайший ум нашего Отечества, – произнес я с искренним уважением. – Работать с ним было бы честью.

– Было бы, – с горечью повторил Сперанский. – Если бы это было возможно. – Он остановился и посмотрел на меня в упор, его взгляд стал лишенным всякой иронии. – После кончины матушки-императрицы для Ивана Петровича настали черные дни. Новый двор не понял его, счел чудаком. Его проекты положили под сукно, мастерскую при Академии наук отобрали. Он был унижен, Григорий Пантелеевич. Глубоко и незаслуженно. И он, как человек гордый, не стерпел. Обиделся на Петербург, на нашу косность, и уехал. Заперся в своем родном Нижнем Новгороде. Живет в забвении, мастерит какие-то игрушки для местных купцов и слышать не хочет о возвращении. Государь дважды посылал к нему с предложениями – тщетно. Он непробиваем.

Слушая его, я ощутил странную горечи за судьбу великого человека. С другой стороны, мне только что подсказали, где лежит единственный джокер в этой игре.

– Но должно же быть что-то… – осторожно прощупывал я почву. – Что-то, что могло бы вытащить его оттуда? Может, задача, достойная его гения?

Сперанский достал свою табакерку, открыл ее, но, не взяв табака, снова закрыл с сухим щелчком. На его тонких губах играла хитрая, почти лисья улыбка.

– О, есть одна вещь, – произнес он медленно, словно пробуя каждое слово на вкус. – Одна невыполнимая задача, над которой этот старый упрямец бьется последние десять лет. Его idee fixe. То, что он считает делом всей своей жизни. «Самобеглая коляска».

Он произнес эти слова и замолчал. Прототип автомобиля?

Мысли в голове закружились. Самобеглая коляска. Он что, смеется? Автомобиль… здесь? С их технологиями? Чистое, дистиллированное безумие… Но Кулибин… Заполучить его. Привезти сюда. Вместе с ним… Гильоширная машина покажется детской игрушкой. Мы могли бы… Господи, да мы могли бы перевернуть все!

Я замер, все это вдруг съежилось, отступило на второй план перед одной, совершенно безумной идеей.

Глава 29

Декабрь 1807 г.

В рабочем кабинете Зимнего дворца в тяжелых бронзовых канделябрах потрескивали фитили свечей. Александр не спал. Он стоял у окна, глядя на мутную серость зарождающегося дня, и медленно поворачивал в пальцах тяжелую, холодную печать.

Провидение… или дьявольский искус?

При бледном свете утра уральский самоцвет, казалось, пил свет, оставаясь холодным, темно-зеленым, как вода в лесном омуте. В его глубине застыла тонкая золотая нить – идеальный символ мира, который он так отчаянно пытался построить. Но стоило сделать шаг к столу, в круг теплого, живого пламени свечи, как камень преображался. Он не просто менял цвет. Он истекал кровью. Густая, тревожная багровость поднималась из самых недр, пожирая зелень, и вот уже на ладони полыхал осколок застывшего пожара.

Пальцы сами собой сжали холодный кристалл до боли в костяшках. Тревога, липкая и иррациональная, поднялась из глубины души. Что это? Знак? Но от кого – от Всевышнего или… от другого? Появление из ниоткуда, из грязи петербургских окраин, гения, способного так точно, так беспощадно материализовать саму суть его правления – вечное метание между мечтой о мире и жестокой необходимостью войны, – не могло быть случайностью.

Его взгляд скользнул по столу. Там, рядом с восторженным, почти экзальтированным письмом матери, лежал другой документ. Сухой, лаконичный, исписанный убористым писарским почерком рапорт от приставленных к мастеру Григорию гвардейцев. Контраст был разительным. Матушка видела чудо, а эти двое – лишь факты. Но именно факты и тревожили больше всего.

Александр отложил печать и взял рапорт. Мастер, этот загадочный юноша, оказался фигурой деятельной и непредсказуемой. Он не сидел в своей новой мастерской, как ручной соловей в клетке. Он действовал.

«…имел намерение приобрести дом на Галерной улице…»

Галерная. Гнездо старой аристократии, где особняки не продают, а проигрывают в карты. Выскочка-мещанин, пусть и обласканный Двором, сунувшийся туда, – это неслыханная дерзость.

«…имел встречу с супругой полковника Давыдова, урожденной де Грамон…»

Александр поморщился. Мадам Давыдова. Молодая, красивая француженка, чье имя уже шепотом произносили в салонах. Интриганка. Ввязаться в дела с ней – все равно что добровольно сунуть руку в осиное гнездо.

«…в воскресный день присутствовал на службе в храме, где был замечен многими…»

Император усмехнулся. Какой тонкий ход. Слухи о «колдовстве» уже дошли до него, разумеется. И вот он, ответ – публичная демонстрация благочестия. Не покаяние, а политический жест.

Он отбросил рапорт. Все эти разрозненные сведения складывались в единую, тревожную картину. Этот мастер был не просто талантлив. Он был игроком. Амбициозным, умным, действующим на несколько ходов вперед. Такой человек – либо величайшее благо для Империи, либо козырная карта, которая сама решает, когда ей лечь на стол. Игрушка, которую с такой помпой преподнес ему Оболенский, ожила.

Необходимо было понять истинную природу этого «знака» и его потенциал. Александр резко пересек кабинет и дернул шнур колокольчика. Дежурный секретарь, возникший на пороге бесшумно, как тень, склонился в поклоне.

– Ваше величество?..

Александр не обернулся, продолжая смотреть на печать, лежавшую на столе. Пауза затянулась.

– Сперанского. Пригласите ко мне немедля статс-секретаря Сперанского.

Михаил Михайлович Сперанский вошел в кабинет так, как входил всегда – беззвучно, экономя каждое движение, словно был не человеком, а отлаженным хронометром. Его взгляд скользнул по комнате, не задержавшись ни на позолоте, ни на живописи, и сразу впился в предмет на столе. При виде печати на его лице не отразилось ни тени мистического трепета, лишь живой, профессиональный интерес инженера, увидевшего остроумное механическое решение. Он, с разрешения государя, взял печать, но оценивал не игру света, которая так волновала императора, а безупречную механику поворотного устройства, чистоту резьбы и идеальную подгонку деталей. Он несколько раз нажал на скрытую кнопку, наблюдая, как плавно, без малейшего люфта, поворачивается камень.

Александр внимательно наблюдал за ним, нарушая утреннюю тишину.

– Что вы думаете об этом, Михаил Михайлович? Матушка полагает, это чудо. А я вижу… загадку.

– Чудо, Ваше Величество, – это категория духовная, – произнес Сперанский своим ровным, лишенным эмоций голосом, кладя печать на место. – А перед нами – торжество механики. Я бы назвал это не загадкой, а решением. Решением задачи, которую доселе никто не мог и поставить.

Он говорил, а Александр видел, что Сперанский смотрит на вещь совершенно иначе. Не как на символ, а как на механизм.

– Для вас это просто искусная работа? – в голосе императора прозвучало легкое разочарование.

– Не просто искусная. Гениальная. Но гениальность эта – от ума, а не от наития. Я имел беседу с управляющим Петергофской гранильной фабрики, господином Боттомом. Он в совершеннейшем восторге. И не от красоты камней, а от чертежа нового станка, который этот мастер набросал ему на куске яшмы за пять минут. – Сперанский сделал паузу, давая словам обрести вес. – Это не чудо, Государь. Это – система. Расчет. Он мыслит как инженер, а не как художник. Его дар не в том, чтобы чувствовать камень, а в том, чтобы подчинять его законам физики. Именно такие люди, способные заменить наше вечное «авось» точным расчетом, и нужны России, чтобы вырваться из пучины косности.

Император, выслушав его, взял со стола рапорт гвардейцев. Холодная, рациональная логика Сперанского успокаивала, но не до конца развеивала его тревогу.

– Хорошо. Допустим, он инженер, а не колдун. Но он ищет дом на Галерной. Встречается с сомнительными особами. Демонстрирует благочестие, – Александр перечислял факты, словно зачитывая обвинение. – Как вы это объясните, Михаил Михайлович? Это поведение интригана.

Сперанский и здесь видел безупречную логику.

– Он строит свою крепость, Ваше Величество. Ищет независимости. Талант такого масштаба не может творить, когда над душой стоит хозяин. Ему нужна свобода, чтобы его не растащили по частным заказам для украшения гостиных. – Он посмотрел на императора в упор. – Это признак ума и дальновидности, а не порока. Он понимает свою ценность и создает для себя условия, при которых сможет принести государству максимальную пользу. Это государственный подход, Государь. Не придворный.

Для Сперанского все действия мастера были звеньями одной цепи, направленной на создание эффективного производства. Он видел в Григории идеальный инструмент для своих будущих реформ. Гильоширная машина – лишь первый, пробный шаг. За ней может последовать реорганизация Монетного двора, Оружейных заводов, мануфактур. Внезапное появление такого человека для Сперанского было не мистикой, а исторической закономерностью, редчайшим шансом, который нельзя было упустить.

Беседа окончательно убедила Александра, что истинная ценность мастера Григория выходит далеко за рамки ювелирного искусства. Этот юноша был ключом к технологическому рывку, о котором Сперанский твердил ему уже не первый год.

Едва Александр успел осмыслить слова Сперанского, как разговор был прерван. Дверь кабинета приоткрылась, и в щели появилось бледное лицо дежурного секретаря, на котором читался почти суеверный ужас.

– Ваше Величество… Граф Аракчеев. Просит срочной аудиенции. По делу неотложной государственной важности.

Александр нахмурился. Аракчеев. Это имя всегда вносило в его упорядоченный мир элемент тяжелой, гранитной неизбежности. Граф никогда не приходил с хорошими новостями. Обычно его визиты означали очередную жалобу на армейское воровство, рапорт о бунте в полку или требование денег на новую крепость. Сперанский едва заметно поджал губы.

– Проси, – после короткой паузы произнес император.

Появление Аракчеева изменило саму физику пространства. В интеллектуальный, разреженный воздух, где только что витали идеи реформ, ворвался тяжелый дух казармы, въевшейся в мундир пороховой гари и холодной оружейной стали. Граф вошел не так, как Сперанский – он внес себя, как вносят полковое знамя, чеканя шаг. Его лицо, высеченное из желтоватого камня, было непроницаемо.

Полностью проигнорировав Сперанского и едва удостоив его кивком, Аракчеев обратился напрямую к Государю, и голос его, сухой и лишенный интонаций, зазвучал, как треск барабанной дроби.

– Государь, прошу прощения за вторжение в неурочный час. Дело не терпит отлагательств.

Его мотивация была прагматична и лишена всякой мистики. До него дошли слухи. Не светские сплетни, а донесения от его людей на Адмиралтейских верфях. Те самые механики, что собирали станки для Григория, теперь по трактирам с благоговейным ужасом рассказывали о «мальчишке, который требует точности, какой и для пушечного ствола не надобно». Аракчеев, одержимый идеей унификации и стандартизации в армии, мгновенно понял ценность такого таланта. В мире, где пушечные ядра застревали в стволах, а ружейные замки отказывали после десятого выстрела, человек, одержимый точностью, был ценнее целого корпуса.

– До меня дошли сведения о мастере, – продолжал Аракчеев, – чьи таланты могут принести огромную пользу артиллерийскому ведомству. Точность, Государь, – это душа артиллерии. Мы теряем в боях больше людей от разрыва собственных орудий, чем от вражеских ядер. Нам нужен человек, способный создавать эталонные калибры, идеальные запальные трубки, точнейшие измерительные инструменты. Такой человек нужен армии.

Последняя фраза была прямым, неприкрытым выпадом в сторону Сперанского и его «финансовых» проектов. Сперанский, услышав это, немедленно парировал, и его спокойный голос приобрел стальные нотки.

– Граф, вы, как всегда, мыслите слишком узко. Вы хотите починить одну пушку. А таланты мастера Григория могут реформировать не одну пушку, а весь Монетный двор и укрепить финансовую систему Империи. Что для грядущей войны, смею заметить, куда важнее нового лафета.

Александр слушал, откинувшись в кресле. На его лице не отражалось ничего, но внутри он испытывал почти злорадное удовольствие. Какая ирония. Два столпа его Империи, два непримиримых антагониста, готовые вцепиться друг другу в глотку, сейчас, как два купца на ярмарке, торговались за безродного мещанина. За мальчишку, наверняка чистившего сапоги пьяному ремесленнику. Он вдруг отчетливо осознал, что этот Григорий – не просто гений. Он – зеркало, в котором каждый видит то, что ему нужнее всего. Матушка увидела в нем художника, способного говорить с душой. Он сам – таинственный знак, пророчество. А эти двое… они увидели в нем идеальный, безупречный инструмент. Оружие. И теперь были готовы драться за право владеть им.

В кабинете возникло напряжение. Началось «перетягивание каната». Аракчеев видел в Григории гениального оружейника, практика, который даст армии немедленное технологическое преимущество. Сперанский – гениального инженера-системотехника, который даст толчок всей промышленности и обеспечит победу в долгой, изнурительной войне. Оба они были правы. И оба хотели заполучить этот уникальный человеческий ресурс в свое полное и безраздельное распоряжение.

Когда спор достиг апогея и в голосах министров уже откровенно зазвучал металл, он поднял руку. Всего лишь легкий, почти незаметный жест, но он мгновенно оборвал их на полуслове. В кабинете повисла напряженная тишина, в которой был слышен лишь треск воска в канделябрах. Аракчеев замер, как солдат по команде «смирно». Сперанский опустил глаза, пряча торжество победителя, уверенный, что Государь сейчас примет его сторону.

– Господа, я вижу, что таланты мастера Григория востребованы. Это радует, – произнес он, и в его голосе не было и тени насмешки, лишь холодная государственная мудрость. – И поскольку его дар столь многогранен, было бы неразумно, и даже расточительно, ограничивать его рамками одного ведомства. Мастер Григорий будет служить Империи. В целом.

Он не отдал Григория никому. Он оставил его себе. Александр объявил, что мастерская на Невском проспекте отныне получает особый, доселе невиданный статус и будет находиться под его личным патронажем. Все заказы для мастера будут исходить непосредственно от Кабинета Его Величества.

– Проект гильоширной машины, – он посмотрел на Сперанского, – как дело государственной финансовой важности, будете курировать вы, Михаил Михайлович. Обеспечьте мастера всем необходимым. И проследите, чтобы его не отвлекали по пустякам.

Сперанский едва заметно склонил голову. Это была победа. Но не полная.

Затем взгляд императора переместился на Аракчеева, который стоял, сжав губы в тонкую линию. На его лице читалось откровенное разочарование.

– А вы, граф, займетесь не менее важным делом. Разработка новых измерительных инструментов и эталонов для артиллерийского ведомства. Я хочу, чтобы каждое наше орудие было с точностью до волоска. Мастер Григорий создаст для вас образцы, а вы обеспечите их внедрение в войсках. Без проволочек и казнокрадства.

Таким образом, Григорий не становился ни человеком Сперанского, ни человеком Аракчеева. Он становился человеком Императора. Его статус был уникален и чрезвычайно опасен. Он получал прямой доступ к вершине власти, но оказывался зажат между двумя могущественными и враждующими сановниками, которые теперь будут соревноваться за его время и талант. Любая ошибка, любой неверный шаг мог быть использован против него одним из кураторов. Это был не просто приказ. Это была гениально выстроенная система сдержек и противовесов, где он, Александр, оставался единственным арбитром, дергающим за ниточки.

– Надеюсь, господа, мы поняли друг друга, – заключил он, давая понять, что аудиенция окончена.

Довольный своим решением, он отпустил министров. Григорий Пантелеевич из ценного актива и модного ювелира за одно утро превратился в ключевую фигуру.

Глава 30

Вернувшись из храма, я заперся в своей каморке. Разговор со Сперанским задал новый, головокружительный масштаб. Кулибин. Имя, которое в моем прошлом мире было бронзой памятника, здесь оказалось единственным ключом к моей гильоширной машине, к броне, способной защитить от придворных пауков. Все остальное – заказы, интриги, даже этот недостроенный дом – отошло на второй план, съежилось до размеров пылинки на верстаке. Задача была одна: вытащить из забвения старого гения.

Я сел за стол, заваленный чертежами, и заставил себя думать как ювелир перед вскрытием уникального дефектного камня. Кто он, этот Кулибин? Я видел его ясно, как кристалл под лупой. Старый, обиженный, забытый гений. Человек, которому сначала дали все – доступ к императрице, мастерскую при Академии, безграничные средства, – а потом отняли, унизив и растоптав. Он – как уникальный, поврежденный механизм, редчайший хронометр Бреге, брошенный в ящик с ржавыми гвоздями. К такому нельзя подходить с грубыми инструментами. Деньги? Он их отвергнет как подачку, как плевок на его седую голову. Приказ Государя? Он воспримет его как очередное насилие, как напоминание о том, что он всего лишь диковинная игрушка в руках власть имущих.

Нет, здесь нужен тонкий подход. Нужно найти его главную «пружину», его idee fixe, ту самую «самобеглую коляску», о которой говорил Сперанский, и предложить способ ее «починить». Не с позиции всезнающего спасителя, а с позиции равного. Ученика, пришедшего к Мастеру за советом, но с собственным, дерзким решением в кармане.

Я взял чистый лист плотной бумаги, расправил его на досках стола. Перо, обмакнутое в чернила, на мгновение замерло. Это будет приманка.

«Глубокоуважаемый Иван Петрович!» – вывел я, стараясь придать почерку почтительность, но не раболепие. Как же сложно привыкать ко всем этим «ятям». Я представился скромно: «молодой ювелир Григорий Пантелеевич, коему по высочайшей воле Государя Императора доверено попечение о развитии точных искусств в Отечестве». Затем – обязательная доза лести, без которой в этом веке никуда. Я писал о его «бессмертных творениях», о том, что для любого русского механика его имя – «путеводная звезда», а он сам – «первый гений Отечества». Все это было правдой, так что слова ложились на бумагу легко и без фальши.

А затем я перешел к главному. К наживке.

«Осмелюсь обратиться к Вам как собрат по точному ремеслу, терзаемый одной задачей, что, по слухам, не дает покоя и Вашему просвещенному уму. Речь о „самобеглой коляске“. Я много размышлял над этой великой идеей, пытаясь постичь ее механическую душу, и позволил себе некоторые предположения, кои и выношу на Ваш строгий суд».

Здесь я подошел к делу как ювелир-микромеханик, применяя логику часового дела к масштабам машины. Я не лез в дебри с двигателем внутреннего сгорания – он бы счел меня сумасшедшим. Я говорил на его языке пружин и шестеренок.

«Главная препона, как мне видится, в пружинной силе, ибо отдает она свою мощь неравномерно: вначале яростно, а под конец – лениво. Сие порождает движение рваное и недолгое. Но что, если уподобить нашу машину не простым стенным часам, а точному морскому хронометру? Что, если использовать не одну исполинскую пружину, что сложна в изготовлении и опасна при разрыве, а целую кассету из десятков малых, работающих последовательно через уравнительное колесо, фузею? Это даст ход более плавный, долгий и, что важнее, предсказуемый».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю