412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гросов » Ювелиръ. 1807 (СИ) » Текст книги (страница 17)
Ювелиръ. 1807 (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2025, 05:30

Текст книги "Ювелиръ. 1807 (СИ)"


Автор книги: Виктор Гросов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)

Я сделал паузу, перечитал. Звучало убедительно. Но этого было мало. Нужно было показать, что я знаком и с современными ему механизмами, и с историей.

«А для передачи усилия на колеса… – добавил я, – возможно, стоит отказаться от шестерен вовсе. Они капризны, требуют идеальной подгонки и ломаются под большой нагрузкой. Но ведь еще великий Леонардо в своих чертежах использовал цепную передачу. Она проще, надежнее и куда лучше сносит рывки и неровности дороги».

«Впрочем, – писал я, входя в раж конструктора, – все это лишь способы усовершенствовать существующую силу. Но не пора ли нам, русским механикам, задуматься о силе новой? О силе, сокрытой в огне. Я много размышлял над опытами господина Папена и его паровым котлом. Но пар – грубая, опасная сила, требующая громоздких машин. А что, если заставить огонь работать напрямую, без посредничества воды? Представьте себе закрытый цилиндр, в коем воспламеняется горючая пыль или спиртовой пар. Расширяясь, раскаленный воздух толкнет поршень. Сила этого толчка будет мгновенной и огромной. Если соединить несколько таких цилиндров, чтобы они работали поочередно, мы получим не просто движение, а постоянный, неиссякаемый источник силы, способный вращать колеса с невиданной доселе скоростью и мощью. Это лишь сырая мысль, конечно, требующая сотен опытов. Но не в этом ли пути сокрыто истинное будущее самодвижущихся экипажей?»

Перечитав этот абзац, я удовлетворенно хмыкнул. Идеально. Я предложил решение, обозначил стратегическое направление. Показал, что мыслю тактически, на перспективу. Я был уверен, что эта смелая, почти безумная идея зацепит его, заставит увидеть во мне ровню, способного заглянуть за горизонт.

Все. Письмо было закончено. Это было элегантное, технически безупречное решение, завернутое в обертку почтительного вопроса. Я не учил его. Я приглашал его к диалогу. Старый, уязвленный лев не пойдет на зов дрессировщика. Но он не сможет проигнорировать рык другого хищника, пусть и молодого, вторгшегося на его территорию.

Сложив письмо, я залил его сургучом и поставил оттиск своей новой, еще пахнущей свежей резьбой, личной печати. Утром я вызвал Гаврилу.

– Отвезешь это в Кабинет Его Величества. Лично в руки помощнику господина статс-секретаря Сперанского. Скажешь, от меня. Срочное.

Он взял пакет. Я был уверен, что мое элегантное, дерзкое письмо, отправленное по государственным каналам, не останется незамеченным. Сперанский говорил, что готов помочь в любом моем деле – думаю, что доставка письма самому Кулибину будет ему не обременительной услугой. Да и бстрее это будет чем почтой отправлять. Кстати, а почта есть сейчас? Не припомню что-то.

Отправив письмо, я почувствовал странное, опустошающее облегчение, будто выдернул из души глубоко сидевшую занозу. Теперь мяч был на их стороне. А я, наконец, мог вернуться к тому, ради чего все это затевалось. К искусству.

В тишине моей каморки, посреди хаоса стройки, я снова достал из тайника свой главный трофей – небольшой, но безупречный кусок уральского малахита, оставшийся от заказа для императрицы. Рядом легли несколько тускло блеснувших в свете огарка золотых монет. Мой взгляд скользнул по ним и остановился на письменном приборе, который я временно забрал из кабинета Марии Фёдоровны для «профилактики и чистки».

Заказ. «Что-нибудь еще в том же стиле». Эта фраза, брошенная ею в Гатчине, была приказом. Вызовом. Она ждала нового чуда. И это «чудо» должно было быть безупречным.

Что ей нужно? Я снова и снова прокручивал в голове наш разговор, пытаясь нащупать ключ. Она ценит практичность и символизм. В ней уживаются две личности: строгий, почти педантичный администратор, управляющий десятками учреждений, и тонкая, образованная женщина, ценящая изящество мысли и красоту формы. Мой подарок должен был угодить обеим.

Мысли метались. Что еще можно поставить на ее идеально организованный стол? Нож для разрезания бумаг? Банально. Даже если сделать его из дамасской стали с рукоятью из нефрита, это будет всего лишь красивый нож. Никакой идеи, никакого прорыва. Просто дорогая безделушка. Пресс-папье? Это будет выглядеть как жалкое послесловие. Нет, нужно было что-то новое. Что-то, что станет продолжением ее самой, ее деятельности.

Я думал о шкатулке для личных писем. Сложный механизм, секретный замок, инкрустация… Красиво. Но это вещь пассивная. Она хранит, а не создает. А Мария Фёдоровна – человек действия. Ее жизнь – это непрерывный поток указов, резолюций, писем. Она творит реальность росчерком пера.

Мой взгляд упал на чернильницу. На гусиное перо, лежащее рядом. Я взял его в пальцы. Легкое, хрупкое, недолговечное. Инструмент, который не менялся со времен Древнего Рима. Грифель не в счет, это другое. Я представил ее руку. Изящную, но сильную. Руку, которая держит в повиновении министров и утешает сирот. И эта рука вынуждена совершать одно и то же монотонное, суетливое движение: обмакнуть, стряхнуть лишнее, написать несколько слов, и снова – обмакнуть. Неудобно. Грязно. Столько лишних движений, столько потерянных мгновений, которые складываются в часы. А она, как я успел заметить, ценила эффективность и порядок во всем. Ее стол был организован с точностью штабной карты, где у каждой вещи было свое место и своя функция. И этот архаичный ритуал с пером и чернильницей был единственным диссонансом в этой симфонии порядка.

И тут меня осенило. Она проросла медленно, из этого простого наблюдения. Из образа ее руки, совершающей одно и то же действие.

Я не должен создавать еще один предмет для ее стола. Я должен усовершенствовать главный инструмент на ее столе. Тот, которым она правит.

Что, если… что, если избавить ее от этого? Что, если перо будет писать само?

Я замер. Мысль была настолько простой и в то же время настолько революционной для этого времени, что на мгновение перехватило дыхание. Я вскочил и заходил по комнате. Идея, как раскаленный металл, обжигала мозг, требуя немедленного воплощения. Не просто перо, а самопишущий инструмент. Авторучка.

В голове уже выстраивалась конструкция, обрастая деталями. Корпус – конечно же, из малахита, в едином стиле с письменным прибором. Тонкий, элегантный, идеально сбалансированный, чтобы лежать в ее руке, как продолжение пальцев. Перо – не гусиное, а золотое, вечное. Но простое золото слишком мягкое, оно сотрется о бумагу за неделю. Нужен наконечник. Твердый, как алмаз, и не подверженный коррозии от чернил. Иридий. Я знал, как его получить – как побочный продукт при аффинаже платины. Мелочь, крошечная, почти невидимая капля металла, которая превратит эту вещь из красивой игрушки в надежный инструмент на десятилетия.

Но главное – система заправки. Мое ноу-хау. То, что превратит эту идею в настоящую фантастику для 1807 года. Поршневой механизм. Я уже видел его: крошечный, герметичный поршень внутри корпуса, приводимый в движение вращением навершия. Опустил ручку в чернильницу, покрутил – и она, как живая, втянула в себя чернила. Никаких пипеток, никаких капель. Чисто, быстро, элегантно.

Я бросился к столу. На чистом листе бумаги начали появляться эскизы. Это была задача на грани возможного. Создать микромеханизм поршня, клапанов, систему подачи чернил, требующую точности часового мастера, и все это – в тонком, хрупком малахитовом корпусе. Любая ошибка, малейший перекос при сверлении – и камень треснет, вся работа пойдет насмарку.

Забыв о Кулибине, о стройке, о всем на свете, я с головой ушел в проектирование. На бумаге рождались чертежи деталей, размером не больше булавочной головки. Я рассчитывал зазоры в микронах, подбирал материалы, продумывал технологию сборки. Это была не просто работа. Это был чистый, дистиллированный кайф творца, создающего то, чего еще не видел этот мир. Я снова был на своей территории, в своей стихии. И ничто, казалось, не могло мне помешать.

Дни слились в один нескончаемый, упоительный акт творения. Мир за пределами моей каморки существовал, но его звуки – грохот стройки, крики артельщиков – доносились словно из-за толщи воды. Я был погружен в мир микронных зазоров, капиллярных каналов и рычажных передач. На бумаге, в хитросплетении линий и расчетов, рождался сложнейший микромеханизм моей самопишущей ручки. Поршень требовал двойного уплотнителя из пропитанной воском кожи. Система подачи чернил, чтобы они не вытекали каплей и не пересыхали, превратилась в лабиринт тончайших каналов, которые предстояло прорезать в хрупком малахите. Я чувствовал себя богом, творящим новую вселенную на кончике пера. Каждый решенный узел, каждая найденная остроумная деталь приносили чистое, ни с чем не сравнимое наслаждение.

Я как раз заканчивал чертеж клапана обратного хода, когда в дверь постучали – сдержанно, но настойчиво.

– Войдите, – бросил я, не отрываясь от листа.

Вошла Варвара Павловна. Обычно она появлялась с охапкой счетов или с очередным докладом о происках подрядчика, но сейчас в ее руках не было ничего, кроме нескольких аккуратно сложенных листов бумаги. Ее лицо было, как всегда, непроницаемо, но в серых глазах я уловил тень… беспокойства?

– Григорий Пантелеевич, я получила сведения о Кулибине, – произнесла она, ее тихий голос заставил меня поднять голову. – Мой человек нашел его ученика. И тот… в знак расположения… переписал для нас отрывки из писем и дневников Ивана Петровича за последний год.

Она положила листы передо мной. Это была сырая, непричесанная правда, вырванная из самого сердца жизни старого гения. Я отложил перо. Внутри неприятно похолодело.

– Читайте, Варвара Павловна. Вслух, пожалуйста.

Она развернула первый лист. Ее ровный, почти бесцветный голос начал заполнять тишину каморки.

– «Старик совсем плох, обижен на всех. Никого к себе не пускает, кроме мальчишек-подмастерьев. Все дни проводит в своем сарае, одержим своей „самокаткой“. Пишет, – она перешла на цитату, – что „пружинная сила неверна, ибо отдает мощь свою неравномерно, как норовливая лошадь, что вначале рвет с места, а к концу пути едва ноги волочит“».

Слова ученика повисли в воздухе. «Неверна». Не слаба, не сложна – неверна. Неправильна в самой своей сути. Основа моего блистательного письма, вся моя элегантная теория о кассете пружин, только что треснула.

Варвара Павловна, не замечая моего состояния, продолжила.

– «Последняя его затея – „ножной привод“. Смастерил трехколесный экипаж, весьма чудной на вид. Седок в нем сам себе помогает, нажимая ногами на рычаги-педали, которые через систему шестерен и тяжелый маховик вращают задние колеса. Говорит, что так „сила человеческая соединяется с силой механической для движения равномерного и долгого“».

Она замолчала, закончив чтение. А я – застыл. Перо, которое я все еще держал в руке, дрогнуло, и на безупречном чертеже поршня расплылась жирная чернильная клякса.

Ножной привод. Педали. Маховик для инерции. Коробка передач из шестерен.

Черт возьми… Велосипед. Вернее, веломобиль.

Я все понял не так. Катастрофически не так. Сперанский говорил о «самобеглой каляске». А сам Кулибин, практик, гений от земли, давно отказался от мертвой, пассивной силы пружин и пошел по совершенно другому, биомеханическому пути! Он пытался усовершенствовать человека, соединить его силу с силой рычага. Просто и гениально.

А я только что отправил величайшему механику-практику своего времени «гениальное» письмо, где с видом знатока предлагаю ему улучшить то, от чего он сам отказался много лет назад. Это… это как отправить Ньютону восторженное письмо с предложением усовершенствовать яблоко, добавив к нему крылышки для лучшей аэродинамики. Я выгляжу как невежественный, самонадеянный юнец, который пытается учить академика арифметике.

Кровь отхлынула от лица. В ушах зашумело. Мой прекрасный чертеж авторучки на столе вдруг показался жалкой, детской мазней.

Я сидел, глядя в одну точку. Чернильная клякса на чертеже медленно расплывалась, превращаясь в уродливое, бесформенное пятно, в точное отражение моего нынешнего состояния. Воздух в каморке стал густым, тяжелым, его было трудно вдыхать. Грохот стройки за стеной, еще минуту назад бывший далеким фоном, теперь вбивался в череп раскаленными гвоздями.

– Григорий Пантелеевич, что с вами? Вам дурно?

Голос Варвары Павловны прозвучал словно издалека, как будто доносился из-под толщи воды. Она смотрела на меня с тревогой, ее рука нерешительно замерла в воздухе, будто она хотела коснуться моего плеча, но не смела. Я не ответил. Я не мог. Мозг превратился в месиво из обрывков мыслей, каждая из которых была острее осколка стекла.

Провал. И дело было не в чернильной кляксе.

Мое письмо. Оно мчалось с фельдъегерем в Нижний Новгород. Я представлял себе эту сцену во всех деталях. Старый, уязвленный Кулибин, запершийся от всего мира в своем сарае, получает пакет с казенной печатью. Разворачивает его… и читает высокопарный бред какого-то столичного выскочки, который с видом профессора предлагает ему усовершенствовать то, что он сам давно счел тупиком и выбросил на свалку истории. Что он сделает? В лучшем случае – горько усмехнется над «юношеским жаром» и бросит мое послание в печь. В худшем – напишет едкий, убийственный ответ, который станет достоянием всей Академии наук.

Я не «завербовал» Кулибина. Второго шанса не будет. Гении не прощают невежества, прикрытого высокомерием. Для него я теперь – просто очередной пустой фанфарон, один из тех, что сгубили его карьеру в Петербурге.

И это была лишь первая, самая очевидная грань катастрофы. Была и вторая, куда более страшная.

Письмо было отправлено по государственным каналам. Через Сперанского. Неужели я, в своем тщеславии, мог подумать, что его не вскроют и не прочтут? Конечно, прочтут. Люди Сперанского, эти безликие, въедливые чиновники, уже наверняка сделали копию и положили ее на стол своему шефу. И что они там увидят? Что их хваленый «гений», их «системный ум», их «надежда российской промышленности» не удосужился даже провести элементарную разведку. Что он, как самонадеянный дурак, сел в лужу, предложив устаревшее, нерабочее решение. Мой авторитет в глазах Сперанского, единственного человека во власти, который видел во мне не колдуна, а инженера, рухнет в одночасье. Я стану для него не партнером, а досадным недоразумением. Прожектером, чьи слова не стоят и ломаного гроша.

Я сам себя загнал в ловушку. Увлекшись своим «послезнанием», я действовал слишком самоуверенно. Слишком нагло. Я выстрелил, не разведав цели, уверенный, что моя стрела сама найдет мишень.

– Григорий Пантелеич… – снова позвала Варвара, в ее голосе уже звучал откровенный страх.

Я медленно поднял на нее глаза.

Теперь это письмо, материальное доказательство моего высокомерия, летит в Нижний Новгород. И я не могу его остановить. Оно либо сделает меня посмешищем в глазах единственного человека, который мог бы стать моим союзником, либо – некомпетентным фантазером в глазах тех, кто дал мне власть.

Эх, Толя, как же так?

Эпилог

Что-то твердое и горькое подкатило к горлу. Язык стал непослушным. В затылке застучало – тук-тук, тук-тук – будто внутри головы заработал крошечный, упорный молоточек, вбивая в мозг одно-единственное слово: провал.

От этих мыслей хотелось выть. Я запер за собой тяжелую дубовую дверь лаборатории. Щелкнул массивный замок. Все. Мир с его интригами, провалами и ожиданиями остался снаружи. Здесь, в тишине, пахнущей свежей сосновой стружкой и озоном от ночного дождя, я был дома. Только здесь можно было снова начать дышать.

За окном лило. Капли барабанили по стеклу свой монотонный, убаюкивающий ритм. Идеально. Я зажег еще пару свечей, их теплое, живое пламя разогнало по углам тени и тревогу. На верстаке, на куске черного бархата, лежали мои игрушки: идеально отполированный кусок уральского малахита, похожий на осколок застывшего лесного озера, и несколько тускло блеснувших золотых монет. Заказ для Марии Фёдоровны. «Что-нибудь еще в том же стиле».

Механизм уже был готов, жил своей жизнью в стопке чертежей. Каждый рычажок и винтик сидел в голове. Оставалось облечь этот скелет в плоть. Создать оболочку, достойную сложного сердца.

Рука сама потянулась к угольку. Первый эскиз родился легко, почти бездумно. На бумаге проступила чистая, холодная линия. Малахитовый цилиндр, гладкий, как речная галька. Безупречно. Я отошел на шаг, сощурился. Идеальная форма. Настолько идеальная, что от нее веяло могильным холодом. Будто не вещь для живой руки, а экспонат для стеклянной витрины. Нет. Не то. В этом не было ни капли ее, ни капли жизни. Я скомкал лист. Хруст бумаги прозвучал в тишине излишне громко.

Второй подход. Золото. На бумаге начали проступать тонкие кольца, опоясывающие малахитовый корпус. Навершие, увенчанное крошечным зеленым камушком. Зажим на колпачке – изящная змейка. Богато. Роскошно. Вполне в духе эпохи. Дюваль бы рассыпался в комплиментах. А значит – в печь. Золото не жило вместе с камнем, оно сидело на нем, как чужое, крича о своей цене.

Снова тупик. Я встал и подошел к окну. Дождь превратился в настоящий ливень. Внизу, в свете редких фонарей, Невский был пуст и черен. Я смотрел на дрожащие отражения огней в мокрых булыжниках, и мысль пришла оттуда, из этой игры света и тьмы.

Не разделять. Соединять. Не лепить украшение на поверхность, а прорасти изнутри. Как с печатью императора?

Я вернулся к столу. Рука не дрожала. Уголек заскрипел, оставляя на бумаге жирные, уверенные штрихи. Я больше не рисовал детали. Я рисовал идею. Малахитовый корпус остался, но теперь по нему, как иней по стеклу, вилась тончайшая, почти невидимая золотая вязь. Это была гравировка. Паутина из микроскопических линий, нанесенных прямо на золото. Золото переставало быть просто металлом. Оно становилось светом, золотой пыльцой, осевшей на глубокой зелени камня. Узор был таким тонким, что на расстоянии сливался с поверхностью, создавая лишь легкую, мерцающую дымку. И только взяв ручку в руки, можно было разглядеть всю сложность этого кружева.

Это была вещь для одного человека. Интимная. Секрет, который открывался не всем, а лишь тому, кто достоин. Идеально. В ее характере.

Теперь детали. Навершие. Вместо вычурного камня я видел гладкий золотой кругляш. И на нем – ее вензель. Но не такой, что торчит наружу, как печать на сургуче. Он будет вырезан вглубь, словно след, оставленный на мокром песке. А потом я залью эту гравировку тончайшим слоем эмали, прозрачной, как зеленое бутылочное стекло. Вензель не будет бросаться в глаза. Он будет проступать из глубины, как таинственный знак, видимый только ей, если повернуть ручку под определенным углом.

Я откинулся на спинку стула, чувствуя, как гудят затекшие плечи. На бумаге, в хитросплетении линий, жила вещь, которой еще не было. Кажется, получилось неплохо. Или нет? Всегда есть что-то, что можно улучшить.

Творческий запой – опасная штука. Выныриваешь из него, как из глубокого омута: в ушах звенит, а мир вокруг успел измениться до неузнаваемости. Когда я, наконец, оторвался от чертежей, моя берлога на Невском уже обрела голос. Теперь по утрам меня будил мерный стук молотков и визг рубанков. В воздухе висел терпкий запах свежего лака и горячего столярного клея, перебивавший уличную вонь.

Парадный зал на первом этаже преобразился. Стены, одетые в панели из темного, почти черного мореного дуба, жадно поглощали свет, и даже крики артельщиков здесь тонули, становились глуше. Пустые глазницы окон ждали своих венецианских стекол. Мой подрядчик почтительно кашлял в кулак, прежде чем обратиться к Варваре Павловне. Кажется, она нашла к ним нужный ключик.

Однажды утром я спустился вниз на шум. В центре зала стояла Варвара Павловна. Перед ней, багровый от злости, подрядчик.

О, это я удачно зашел. В прошлый раз Варвара уделала такого наглеца в два счета, тот вылетел как пробка. Я остановился поглазеть. Да, это время скудно на развлечения.

– Да кто ты такая, баба, чтобы мне указывать! – ревел он, размахивая счетом.

– Я – управляющая этого дома, – ее голос был тих, но резал, как стекло. – И в моей книге записано, что вы получили деньги за тридцать пудов гвоздей, а привезли двадцать пять. Либо к вечеру здесь будет недостача, либо я отправляю прошение в Управу о мошенничестве. Выбирайте.

Он задохнулся от ярости, но, встретив ее холодный взгляд, сдулся. Скомкал бумагу и, бормоча проклятия, поплелся к выходу.

Но главная перемена ждала наверху. Мои станки ожили. Найти для них руки оказалось сложнее, чем выточить идеальную линзу.

Вспоминай наем мастеров, у меня непроизвольно налезала улыбка на физиономию. Передо мной стоял кряжистый мужик с бородой лопатой.

– Лучший полировщик на Гостином, – отрекомендовался он, сплюнув в угол.

Я протянул ему кусок меди и старый полировальник. Он взялся за дело с размаху, будто дрова рубил. По меди пошли грубые, рваные царапины.

– Довольно, – остановил я его. – Вы не полируете, скоблите. Следующий.

А потом вошел Илья. Худющий, глаз не поднимает. Когда я дал ему медь, он сначала долго мялся, потом подул на руки, чтобы согреть, и только потом осторожно, почти нежно, коснулся металла. Его движения были плавными, круговыми. Он не давил, слушал. И медь под его руками не скрежетала – она пела.

Вторым стал Степан, старый суворовский солдат. Угрюмый, с изуродованными артритом пальцами. Я дал ему резец и попросил провести прямую линию. Он кряхтел, сопел, но вел штихель с упрямством человека, который брал Измаил. Линия получилась идеальной.

Этих двоих я взял в мастера. Остальных, сопливых, но шустрых мальчишек – в ученики. Сплав. Вот чем я занимался: создавал сплав из разных людей, характеров, судеб.

Дом переставал быть простым зданием. Он наполнялся жизнью. В дальнем, самом тихом крыле второго этажа теперь жила Варвара Павловна с дочерью. Раньше по углам валялся мусор. Теперь – чисто. Инструменты, которые вечно терялись, висели на стене на своих местах, обведенные углем – мое «прогрессорство». А на моем заваленном чертежами столе каждое утро появлялась чистая кружка и стопка свежей бумаги. Мелочи. Но именно из таких мелочей и строится работающий механизм.

Однажды, поздно вечером, возвращаясь из «грязного» цеха, я застал Катю. Дочка Варвары сидела на полу в коридоре, под единственной свечой, и сосредоточенно водила угольком по обрезку сосновой доски. Я встал в тени. На доске, в неуклюжих, но удивительно живых линиях, оживал мир: кривобокая лошадь, похожая на собаку, дом с кривым дымом из трубы и маленькая фигурка, державшая за руку большую. Она рисовала их с матерью.

Я смотрел на эту девчонку с угольком в руке. И вдруг понял простую вещь. Вся эта крепость, станки, все планы не стоят и ломаного гроша, если некому будет передать дело. Если после меня останется только куча ржавеющего железа. Впервые за все это время я подумал не о том, что я строю, а о том, для кого.

Я не отказался от идеи найти себе отдельный особняк. Варвара Павловна исправно приносила мне варианты, но все было не то. Один – слишком парадный. Другой – с темным, неуютным двором. Третий просто чужой. Я откладывал их.

Я тихо отступил обратно в тень, оставив ее в ее маленьком мире. Вернувшись в свою лабораторию, я еще долго сидел, глядя на чертежи. Линии и цифры казались бездушными. Я думал о том, что моя настоящая работа только начинается. Построить мастерскую – это просто. Гораздо сложнее – научиться жить в доме, который ты построил. И понять, что самое ценное в нем – не то, что заперто за железной дверью, а то, ради чего эту дверь стоит запирать.

Я снова ушел головой в проект. Мир за пределами моей лаборатории почти перестал существовать. В моем святилище была тишина. Я был полностью поглощен. Авторучка для императрицы стала навязчивой идеей, сложнейшей головоломкой, которую я собирал в своей голове, деталь за деталью.

Я как раз пытался рассчитать оптимальный угол для золотой вязи, когда в дверь тихо поскреблись.

– Войдите, – бросил я, не отрываясь от чертежа.

На пороге возник Прошка, нервно теребя шапку.

– Григорий Пантелеич… я там… пронюхал.

– Говори, – устало произнес я, отхлебнув остывшего чая.

– На Гостином, в рядах… там только про вас и говорят, – зашептал он. – Называют… «невским колдуном». Говорят, вы камень-оборотень самому Государю подарили. И что перстень князя Оболенского… – он сглотнул, – что он не горит, а плачет кровью.

Я криво усмехнулся. Мифы. Лучшей рекламы и не придумаешь.

– А еще… – Прошка подался вперед. – Француз-то, Дюваль… совсем плох. Раньше к нему в лавку кареты в очередь стояли. А теперь – тишина. Он бесится. Кричит на своих подмастерьев, кулаками по столу стучит.

Я пожал плечами. Так вот оно что. Старый павлин начал терять перья. Его парижские штучки больше не работают. Столкнулся с настоящим делом и скис. Жалкое зрелище.

– Но это не все, барин! – в голосе Прошки зазвучал азарт. – Самое главное! От него люди бегут! За эту неделю двое лучших его мастеров ушли. Один – резчик по камню, Анри. Второй – Филипп, закрепщик. Дюваль им вслед проклятия кричал, а они только смеются. Сидят теперь по трактирам, пьют и ждут.

– Ждут чего?

– Вас ждут, Григорий Пантелеич! – выпалил Прошка. – Они его уважают, барин, – он смотрел на меня почти с мольбой. – Говорят, Дюваль их за людей не считал, только кричал. А вы… вы мастера цените. Илья со Степкой уже на весь квартал растрезвонили о том какой вы хороший Мастер. Энти, от Дюваля, они к вам пойдут. Возьмите их, а? С ними мы всех за пояс заткнем!

Я откинулся на спинку стула. Дюваль бесится. Хорошо. Но что дальше? Просто кричать он не будет. Такие, как он – жалят. Тихо, исподтишка. Начнет распускать слухи не о колдовстве – это для черни, – а о том, что я обманываю заказчиков, использую дешевые камни, выдавая их за дорогие. Ударит по самому больному – по репутации. И вот это уже серьезно. Нет уж, пока не стоит даже заикаться о том, чтобы забрать его бывших работников.

– Хорошая работа, Прохор. Ты молодец. Вот, – я вытащил из ящика стола рубль. – Купи себе сапоги. Старые твои совсем худые.

– А с мастерами этими что делать, барин? Придут ведь.

– Коли придут, – я снова взял в руки уголек. – Поглядим. А теперь иди.

Когда дверь за ним закрылась, в коридоре раздался тихий, неуверенный стук.

– Да что еще? – раздраженно крикнул я.

Дверь приоткрылась, и в щели показалась взъерошенная голова Ильи.

– Простите, Григорий Пантелеич… Я тут… Я закончил.

– Заходи, показывай.

Он вошел, держа в руках отполированный кусок меди. Я взял его, поднес к свету, затем достал лупу. Почти идеально. Почти.

– Видишь? – я ткнул ногтем в едва заметную точку. – «Комета». Слишком сильно давил.

– Григорий Пантелеич… я боюсь, – прошептал он, не поднимая глаз. – Рука дрожит. Эта медь… она же денег стоит.

Я вздохнул. Взял из ящика кусок простого железа – использовал в качестве подставки.

– Вот. Это не стоит ничего. Испортишь – выкину. Тренируйся на нем. Пока не почувствуешь, что твоя рука тверже металла. Иди.

Он понуро кивнул и вышел. Жестоко? Возможно. Но по-другому здесь нельзя.

Вечер спустился незаметно. Дождь прекратился, и в окно заглядывала холодная, яркая луна. Усталость навалилась всей тяжестью. Я отложил чертежи и прошелся по темной мастерской. Внизу все было тихо. Я был один в своем огромном, почти законченном доме.

Я снова склонился над чертежом. Пусть они там, внизу, делят свои заказы и репутацию. У меня была задача поважнее. Здесь, на кончике моего пера, рождался механизм, который заставит их всех замолчать. И это единственное, что имело значение.

Ветер, разгулявшись, стучал в окно, выл в печной трубе протяжно, по-звериному. Стройка давно затихла. Весь дом погрузился в сон, и только в моей лаборатории, в дрожащем круге света, продолжалась работа. Я был полностью поглощен эскизом, когда тишину разорвал звук.

Он был не громким. Мягкий стук снизу, из парадного зала, будто на пол уронили тяжелый мешок с песком. Я прислушивался. Что за черт? Кто-то из рабочих пьянствует внизу? Поздно же уже. Раздражение поднялось внутри. Я уже открыл рот, чтобы рявкнуть, но тут раздался второй звук… тонкий, высокий звон, как будто лопнула струна. И вот тогда стало тихо по-настоящему.

Пальцы сами собой нащупали на столе холодную, рифленую сталь. Циркуль. Тяжелый, идеально сбалансированный, с иглами, которые я вчера полчаса затачивал на оселке. Это был инстинктивный жест.

Я приоткрыл тяжелую дубовую дверь. Коридор был пуст. Из щелей в недостроенном полу тянуло сквозняком, пахнущим сырой известью. Босиком, на цыпочки, я двинулся к лестнице. Каждый шаг по скрипучим доскам отдавался в ушах грохотом. Внизу, в парадном зале, царил мрак, разрезанный широкими, мертвенно-бледными полосами лунного света.

Что-то не так.

Я начал спускаться. Ступенька за ступенькой, прижимаясь к стене. И по мере спуска лунный свет выхватывал из темноты все новые детали. Сначала – опрокинутый стул. Потом – что-то темное, бесформенное, у подножия лестницы.

К горлу подкатил кислый комок. Запахло медью. Кровь. Я отшатнулся, спиной ударившись о перила. Ноги вдруг стали ватными. Перед глазами на мгновение все поплыло.

Это были Федот и Гаврила.

Они лежали неправильно. Так живые люди не лежат. Руки и ноги были вывернуты под странными углами. Один лежал на спине, запрокинув голову, и на его горле чернела страшная рана. Второй – лицом в пол, в черной, расползающейся луже, которая блестела в лунном свете. Рядом с ним валялась его шпага, так и не вынутая из ножен.

Я заставил себя смотреть. На лицо Федота. На его открытые, стеклянные глаза, удивленно смотрящие в потолок. Они даже не поняли. И только тогда пришла ярость – горячая, обжигающая, выжигающая изнутри страх.

Кто? Неважно. Они пришли за мной. И начали с моих людей.

И в этот момент, когда я, окаменев, смотрел на эту бойню, из бокового коридора, где располагались комнаты Варвары и ее дочери, донесся звук.

Тихий, сдавленный, испуганный детский плач. Катенька.

А затем, перекрывая его, – резкий, гортанный мужской голос. Чужой и скрипучий, как несмазанная дверь. Он цедил слова сквозь зубы.

– Где он?

Следующий том цикла здесь: /reader/494648/4650006


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю