Текст книги "Ювелиръ. 1807 (СИ)"
Автор книги: Виктор Гросов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Почему нет? Все что мне нужно из станков – у меня есть.
Дверь скрипнула. Вошедший денщик тихо положил на верстак небольшой бархатный мешочек. Развязав тесьму, я выкатил на ладонь мутный, желтоватый кристалл размером почти с перепелиное яйцо. Он был отвратителен: внутри, как замерзшая гроза, темнело большое черное включение. Любой ювелир этого времени с отвращением отбросил бы его в сторону. Я же смотрел на него с улыбкой. Идеальный пациент для моей хирургии.
Первые два дня я не прикасался ни к станку, ни к алмазу. Запершись с грифельной доской, угольком и лупой, я превратил мастерскую в келью математика, а себя – в одержимого пифагорейца. На черной поверхности рождался и умирал мир линий, углов и синусов – безжалостная инженерия. Я вычислял, искал красоту, вернее я строил ее по законам физики.
Если представить камень в разрезе, его структура состоит из трех основных элементов: короны (верхней части), павильона (нижней части) и рундиста (разделяющей их линии). Это базовые понятия ювелирного дела.
На доску ложилась схема будущего камня, в которой я рассчитывал путь каждого луча света. Тридцать три грани короны, двадцать четыре – павильона. Я искал тот единственно верный угол, ту идеальную пропорцию, что заставит свет преломляться и отражаться внутри кристалла максимальное количество раз. К третьему дню на доске проступила идеальная, симметричная мандала – моя карта победы. Осторожно, тончайшей кистью с тушью, я перенес ключевые линии разметки прямо на мутную поверхность алмаза, нащупав его кристаллографическую ось – невидимую жилу, вдоль которой камень был силен и покорен.
И только тогда началась настоящая хирургия. Закрепив алмаз в держателе своего камнерезного станка, я посмотрел на его сердце – тяжелый, мягкий стальной диск. Приготовил суспензию: драгоценная алмазная пыль, просеянная через шелк и смешанная с маслом до густоты сметаны. Затем взял кусок твердого агата и с силой начал втирать эту пасту в пористую поверхность диска, «шаржируя» его, вбивая абразив в металл. Сделав глубокий вдох, я поставил ногу на педаль.
Станок отозвался недовольным гудением. Медленно, ощущая каждый микрон на рукоятке подающего механизма, я подвел камень к вращающемуся диску. Момент касания – и мастерскую наполнил сухой, визжащий шепот. Звук, от которого сводило зубы. Алмаз пожирал сам себя.
Процесс, превратившийся в пытку, шел мучительно медленно – миллиметр в час, может, два. Сгорбившись над станком, я не отрывал взгляда от точки соприкосновения, где кипела эта микроскопическая битва, и постоянно подливал воду для охлаждения. Станок гудел, вода шипела, алмаз визжал. Три дня я почти не спал, лишь изредка проваливаясь в тяжелую дрему прямо на стуле, но вел разрез точно по линии, обходя проклятое черное включение. Я ампутировал болезнь, чтобы спасти живое, чистое сердце кристалла. На исходе третьего дня раздался тихий щелчок. Диск пошел свободно. Все. Остановив станок, я посмотрел на результат: передо мной лежали две половинки. Одна, меньшая, была темной и уродливой. Вторая, большая, сияла чистой, прозрачной плоскостью среза. Первый, самый опасный этап был пройден.
В редкие перерывы, когда нужно было дать остыть и станку, и собственным нервам, в мастерскую проскальзывал Прошка. Он стал моими ушами и глазами в мире оболенского дворца. Ставил на угол верстака поднос с едой и, понизив голос, докладывал обстановку.
– Князь сегодня зол был, как черт. С купчишкой каким-то ругался. Сказал, что если до конца недели каких-то бумаг не будет, он его в Неве утопит, – шептал он, с благоговением глядя на мои станки.
Я жевал остывшую говядину, отламывая мальчишке половину своего хлеба.
– А правда, барин, – не удержался он, пряча ломоть, – что вы этот камень заговорили, чтобы он сам светился?
Не отрываясь от осмотра среза, я хмыкнул:
– Почти, Прошка. Только заклинание у меня скучное. Называется «тригонометрия». Хуже любой латыни.
После распиловки началась самая долгая, медитативная часть работы: огранка. Я перешел к другому станку, установив на него тяжелый чугунный круг. День сменялся ночью, мир за окном тонул в осенних сумерках и снова загорался бледным рассветом, а я сидел в одной и той же позе. Спал урывками, не больше пяти часов в сутки. Мир сузился до гудящего круга, моих рук и крошечного, сверкающего объекта, зажатого в держателе. Шея затекла так, что казалась чугунной, а перед глазами от напряжения периодически плыли цветные круги.
Каждую грань приходилось брать боем. Сначала – грубая обдирка, придание основной формы. Затем – нанесение ключевых граней павильона, тех, что заработают зеркалами. Процесс был доведен до автоматизма: выставить угол на держателе, прижать камень к кругу. Счет до двадцати. Убрать. Протереть. Вставить лупу в глаз, проверяя плоскость и остроту ребер. Стоило «завалить» угол на одной из граней – на полградуса, не больше, – и приходилось, проклиная дрогнувшую руку, тратить два лишних часа, чтобы вывести все заново. Эта сводящая с ума монотонность и была ценой, за которую рождалось совершенство. Час за часом, грань за гранью, я строил свою ловушку для света, и мутный булыжник на моих глазах начинал дышать и жить.
Неделя оставила после себя гору абразива, тупую боль в спине и почти готовый камень. Почти. Основные грани были на месте, геометрия выстроена, однако передо мной лежал лишь скелет будущего чуда. Теперь предстояло зажечь в нем огонь – оставался последний, самый ответственный этап: создание «площадки» и финальная полировка.
Площадка – не просто самая большая, верхняя грань. Это окно. Дверь, впустив которую, свет уже никогда не выберется прежним. Малейший наклон, крошечный изгиб – и вся моя сложнейшая оптическая схема пойдет коту под хвост. Свет просто отразится от кривой двери и уйдет, оставив внутри мутную пустоту.
Закрепив камень в квадранте, я ощутил, как живут своей жизнью руки. После дней непрерывной работы мелкая, противная дрожь в них выдавала предел человеческих сил. Проклиная это слабое тело, неспособное выдержать такую нагрузку, я сел за станок. Низко склонившись, я плотно прижал локти к столешнице и надавил на кисти грудью, зажав их между собой и верстаком. Лишь превратив себя в живые тиски, я смог погасить этот тремор.
Приготовив последнюю, самую тонкую фракцию алмазной пыли, я нанес ее на идеально ровный чугунный диск. Нога нашла педаль. Станок отозвался едва слышным шепотом. Затаив дыхание, я подвел камень к вращающемуся кругу.
Прижал. Отсчитал десять ударов сердца. Убрал.
Протер чистой тряпицей. Лупа к глазу. Под давлением на моих глазах исчезали микроскопические царапины, поверхность становилась зеркальной. Еще раз.
Прижал. Десять ударов. Убрал.
Все это превратилось в гипнотический священный ритуал. Я не дышал, став частью станка. Час, другой. Мир за пределами светового пятна от лупы перестал существовать. И вот, наконец – идеальная, без единого изъяна, плоскость. Окно было готово.
Теперь – остальные грани. Одна за другой. Каждая получала свою долю внимания, свою порцию драгоценной пыли, свою меру моего терпения. Я уже не смотрел на них – я их слушал, улавливая, как меняется шелест диска, когда грань становится идеально гладкой. Я их чувствовал кончиками пальцев, через вибрацию держателя ощущая, как уходит последняя шероховатость.
Когда последняя грань была отполирована, я выключил станок. Наступившая тишина оглушала. Несколько минут я просто сидел, глядя в пустоту. Затем, медленно, как сапер, извлек камень из держателя. Покрытый слоем серой, жирной грязи, он ждал своего преображения. Я опустил его в чашку со спиртом, осторожно прошелся по граням мягкой кисточкой, вынул и промокнул кусочком безупречно белой оленьей замши.
И взял пинцетом.
В тусклом свете единственного огарка это был осколок застывшего пламени. Он горел. Свет проваливался внутрь, в его кристально чистую глубину, и взрывался изнутри мириадами радужных осколков. При малейшем повороте пинцета камень оживал, вспыхивая то синим, то алым, то изумрудным огнем. Я создал то, чего хотел: холодный, белый огонь, заключенный в идеальную математическую форму.
Мой взгляд упал на старую оправу князя, лежавшую в углу. Тяжелая, аляповатая, с дурацкими завитушками. Надеть на мой бриллиант это золотое чудовище – все равно что заставить породистого арабского скакуна тащить телегу с навозом. Он был его недостоин.
Нужно было нечто иное. Я вытащил оттуда поврежденный сапфир и отложил в сторону. Взяв старый перстень из червонного золота, я бросил его в тигель. К нему добавил добрую долю серебра и щепотку никеля, выпрошенного у механиков под предлогом «экспериментов с припоем». Долго колдуя над расплавом в своей миниатюрной муфельной печи, я добивался идеальной однородности. Когда металл остыл, он был уже другим: бледным, сдержанным, с холодным, почти стальным оттенком. Мое собственное «белое золото», сплав, которого здесь еще не знали.
Я выковал кольцо из этого сплава нарочито простым и массивным, без единой завитушки. Его основа – шинка – это гладкий, тяжелый обод, отполированный до благородной матовости, ведь вся суть заключалась в камне. Для него я создал высокий, открытый каст – оправу-световорот, чтобы лучи пронизывали бриллиант со всех сторон. А четыре тонких крапана – эти стальные пальцы-стражи – я превратил в подобие рук хирурга, что бережно, но нерушимо держат бесценное сокровище.
Работа была окончена. Глядя на перстень, лежавший на бархате, я думал только об одном: как, черт возьми, теперь объяснять Оболенскому, что вместо полировки царапины на его сапфире я пустил в переплавку его золото, выкинул камень и сделал совершенно другую вещь из какого-то мутного булыжника? С точки зрения любого нормального человека, это порча хозяйского имущества в особо крупных размерах. За такое и в Сибирь можно уехать… если, конечно, результат не окажется достаточно хорош, чтобы его сиятельство забыл, с чего все начиналось.
Вызвав денщика, я сказал:
– Доложи его сиятельству. Работа готова.
Прибираться я и не думал. Наоборот, оставил все как есть: на верстаке – россыпь инструментов, на полу – металлическая стружка, в воздухе – густой, въевшийся запах масла и раскаленного металла. Пусть видит, в каком аду рождаются его чудеса.
Он вошел без стука, неся с собой плохо скрытое раздражение – видимо, переговоры с купцом Елисеевым отнимали больше нервов, чем он рассчитывал. Его недовольный взгляд скользнул по моему измотанному лицу, по рукам, которые я и не пытался отмыть, и впился в верстак.
– Ну? – бросил он, не потрудившись даже снять перчатки. – Удивишь меня?
Великие вещи не нуждаются в предисловиях. В ответ я молча, одним плавным движением, пододвинул к нему кусок бархата с моим творением.
Скептически хмыкнув, он подошел ближе, брезгливо взял перстень двумя пальцами и направился к окну, чтобы рассмотреть «поделку» при дневном свете. Едва он вынес его на полосу тусклого осеннего солнца, как камень взорвался.
Оболенский отшатнулся, едва не выронив перстень. Это была не игра света, а самый настоящий бунт. Поймав слабый луч, бриллиант швырнул его обратно десятками острых, как иглы, радужных осколков, заплясавших на стенах, на лице князя, на потолке.
Князь замер. На его холеном лице недоумение сменилось чистым, незамутненным изумлением. Он, пресыщенный денди, видевший лучшие сокровища Европы, смотрел на камень так, как ребенок смотрит на первый в своей жизни фейерверк. Вытащив из кармана золотую табакерку, усыпанную старыми бриллиантами огранки «роза», он положил ее рядом на подоконник. На фоне живого, яростного огня моего творения его бриллианты выглядели просто мертвыми кусками стекла.
– Что… – он сглотнул, голос его сел. – Что ты с ним сделал?
Когда он поднял на меня глаза, в них отчетливо виднелся суеверный трепет.
Я позволил себе едва заметную усмешку.
– Я запер в нем свет, ваше сиятельство. Обычный бриллиант похож на залу с множеством окон – свет вошел и тут же вышел. А я замуровал все выходы, кроме одного. Теперь свет, попав внутрь, мечется там, как зверь в клетке, и, вырываясь наружу, рассыпается на тысячу огненных искр. Я не огранил камень. Я построил для света лабиринт без выхода.
Оболенский переводил взгляд с перстня на меня и обратно. В его голове был сумбур, это явно просматривалось. Перед ним была красивейшая вещь, инструмент. Социальное оружие невероятной мощи. Он уже представлял, как войдет в салон и разговоры смолкнут; как десятки лорнетов нацелятся на его руку. Этот перстень сделает его уникальным. Владельцем чуда.
И тут его прорвало. Откинув голову, он громко расхохотался, искренне и от души.
– Дьявол! – выдохнул он, отсмеявшись, и надел перстень на палец. Камень тут же впился в тусклый свет мастерской и ответил новой вспышкой огня. – Ты действительно дьявол!
Он подошел ко мне и с силой хлопнул по плечу.
– Ты получишь свой сарай на Невском, дьявол! – проревел он, любуясь своей рукой. – Не зря я вожусь с этим купчишкой! Завтра же вытрясу из него последнюю расписку! Считай, что он твой! Но… – он вдруг посерьезнел и впился в меня взглядом, – ты ведь понимаешь, что теперь тебе придется сделать еще один такой? Для Государя. И он должен быть… лучше. Сумеешь? Или ты что-то лучше придумал?
Он не ждал ответа. Это был риторический вопрос. Развернувшись, он почти выбежал из мастерской, спеша явить миру свое новое сокровище.
Оставшись один, я подошел к окну и посмотрел во двор, где удалялась его фигура. Он думал, что купил себе славу. Какая глупость. Он всего лишь стал первым носителем моей рекламы – моей визитной карточкой.
Можно было бы сказать, что дверь в новую жизнь была открыта, но это не так. Я просто вышиб эту дверь ногой.
Глава 18

Интерлюдия
Октябрь 1807 г.
Неделю назад, Дворец Оболенских
Щелчок захлопнувшейся двери отрезал князя Петра Оболенского от мира, где ему только что вежливо, но бесповоротно указали на его место. Он только что прибыл из Гатчины, проводил этого мальчишку в мастерскую и услышал от него вызов, сомнение в его силах выполнить волю императрицы. Неужели он дьявол? В давящей тишине он замер посреди комнаты, глядя в никуда. По венам вместо крови разливалось бессильное бешенство. Шелковый галстук, казавшийся верхом элегантности, теперь душил, и князь одним яростным движением сорвал его с шеи, швырнув на резную спинку кресла. Следом на темную полировку стола упали перчатки – два скомканных белых пятна.
– Ваше сиятельство?..
Резко обернувшись, Оболенский увидел в дверях своего камердинера, старого Захара, согнувшегося в подобострастном поклоне. В руках тот держал серебряный поднос с графином и бокалом.
– Вон, – выдохнул князь. Голос сел, превратившись в хрип.
– Но доктор велел… капли…
– Я сказал – вон! – рявкнул Оболенский, и Захар, пятясь, бесшумно испарился, притворив за собой дверь.
Оставшись один, князь прошел к столу и плеснул себе в бокал вина. Рука дрогнула – темно-рубиновая жидкость выплеснулась на бумаги. К черту. Одним глотком он осушил бокал, но вино не согрело. Унижение, пережитое в Гатчине, было слишком свежим, слишком едким. Его, князя Оболенского, отчитали, как мальчишку. Выставили из салона, словно лакея, чтобы остаться наедине с этим… этим самородком. Его собственным протеже. Найти сокровище, принести его к трону – и в итоге самому оказаться за дверью, как ненужный посредник.
Он заставил себя остановиться. Он свалился в массивное вольтеровское кресло, впился пальцами в подлокотники, обтянутые потрескавшейся кожей, и попытался выровнять дыхание. Хватит истерик. Истерики – удел женщин и проигравшихся в пух и прах юнцов. Поражение? Да. Однако еще не конец игры.
Закрыв глаза, он принялся прокручивать в памяти каждую деталь. Приказ императрицы найти для Григория мастерскую… Это изощренное, в ее стиле, наказание. Она надела на него ошейник и указала направление. Дать мальчишке сырой подвал – и прослывешь мелочным глупцом. Провалить вовсе – станешь посмешищем. Его звезда, так ярко вспыхнувшая вчера, рисковала потухнуть, не успев разгореться. Она так хотела показать, что не стоит зазнаваться?
У него был и другой путь. Что, если не просто выполнить приказ, а превзойти его? Провернуть нечто дерзкое, невозможное, превратив это унизительное поручение в свой новый триумф? Тогда он вернет себе лицо – докажет, что способен на то, что не по плечу никому другому. Покажет ей, что его унизили зря. Глядишь, и обратит внимание на него, как на князя, а не мота.
Его блуждавший по потолку взгляд сфокусировался, упав на тонкую кожаную папку на краю стола. «Дело купца Елисеева». Пару недель назад он затребовал ее у своего стряпчего из праздного любопытства, которое теперь могло стать его главным оружием. Он хотел прикупить себе это здание, как и большинство людей столицы, вот только цена была несоразмерная. Дурень этот купчишка.
Князь протянул руку, открыл папку. Сухие строки отчетов, расписок, долговых обязательств. Елисеев, вложивший все состояние в постройку колоссального магазина на Невском, теперь сидел на руинах своей мечты. Для всего Петербурга – анекдот, памятник купеческой глупости. А для Оболенского…
Он задумался. Провернуть сделку, от которой открещивались все петербургские ростовщики, и водрузить своего ювелира на самый дорогой перекресток Империи – вот достойный ответ. Настоящая пощечина всему свету.
Откинувшись в кресле, он позволил губам изогнуться в гримасе, не имевшей ничего общего с весельем. Вернулся азарт игрока, поставившего все на единственную карту. И только теперь до него дошло: он бросается в эту авантюру без главного козыря. Перстень. То самое чудо, что обещал создать Григорий. Ведь князь его еще не видел, понятия не имел, справится ли мальчишка. Все состояние и остатки репутации – на одну лишь слепую веру в гений, который он сам и отыскал. Именно этот риск пьянил сильнее любого вина.
Оболенский посмотрел на свою руку, на пустой палец, где раньше красовался сапфир. Он еще не знал, что родится в мастерской его дьяволенка. Но одно он решил твердо. Эта рука будет вершить судьбы. И чтобы быть достойной того чуда, что скоро на ней засияет, она должна сначала выиграть эту бумажную войну.
На следующее утро Оболенский облачился в строгий вицмундир – одежду для дела. Его карета неслась по Невскому, иногда скромно сворачивала за угол от присутственных мест.
Первым делом Оболенский направился в Казенную палату, правда не в приемную к начальству. Вместо этого, словно невзначай, он столкнулся в коридоре с коллежским асессором, с которым имел шапочное знакомство.
– Ах, любезный Степан Аркадьевич, какая встреча! – улыбка Оболенского была само радушие. – Спешу по делам службы, однако не могу не спросить вашего совета. Вы ведь у нас знаток финансовых дел столицы. Скажите, нет ли у вас ощущения, что некоторые наши купцы, простите за прямоту, совсем совесть потеряли? Строят дворцы, а казне должны столько, что можно полк на войну отправить. Государь, говорят, очень этим опечален.
Расплывшись от такого внимания, коллежский асессор тут же закивал и зашептал последние сплетни о должниках. Оболенский слушал, кивал, а сам нащупывал нужный ему момент. Он не столько искал информацию, сколько сеял ее. За полчаса «посоветовавшись» с тремя чиновниками, он добился своего: к обеду по коридорам палаты уже полз змеиный шепоток: «Князь Оболенский интересуется долгами… Видимо, будет большая ревизия… Государь недоволен…». Медленная и ржавая бюрократическая машина со скрипом начала поворачиваться в нужную ему сторону.
Ключевая фигура ждала в неприметном трактире на Гороховой: статский советник Тихон Львович, маленький, суетливый человек с вечно влажными ладонями, уже ютился за столиком в самом темном углу. При виде князя он вскочил, едва не опрокинув стакан с чаем.
– Ваше сиятельство… такая честь…
– Сядьте, Тихон Львович, не привлекайте внимания, – Оболенский опустился на стул напротив. – Я ненадолго. Дело есть.
Тихон Львович замер, его маленькие глазки за стеклами очков забегали. Два года назад князь вытащил его из долговой ямы, куда тот угодил после одной бурной ночи за карточным столом. Долг этот измерялся страхом.
– Купец Елисеев, – неторопливо размешивая сахар в своей чашке, заявил князь. – Его недостроенный магазин. Что с ним?
– Ах, Елисеев… – статский советник вытер лоб платочком. – Дела его – хуже некуда. Заложил все, что можно. Казна ждет, но…
– Не тяните, Тихон Львович. Я не люблю недомолвок.
– Потерпите, ваше сиятельство. Готовится указ. О взыскании. Долг государственный, его не прощают. Если до конца недели не заплатит… – Тихон Львович подался вперед, понизив голос до шепота: – Его ждет Яма. Долговая тюрьма. Министр очень зол. Ему нужна показательная порка, чтобы другим неповадно было.
Яма. Вот оно. Слово, которое откроет любую дверь и сломит любую волю.
– Отлично, – кивнул князь. – Теперь слушайте внимательно. Указ – это хорошо. Но мне он нужен не «на днях», а завтра. На столе у Елисеева. Официальное предписание о немедленной уплате. Без отсрочек.
– Завтра⁈ Но, ваше сиятельство, это невозможно! Там же порядок, процедура…
– Тихон Львович, – в голосе Оболенского зазвенел лед, – в Империи возможно все, если есть на то государственная необходимость. А она есть. Вы ведь радеете о благе Отечества? Или мне напомнить вам о той ночи в клубе и о расписке, которую я имел неосторожность выкупить?
Статский советник побледнел и сжался. Отступать было некуда.
Вернувшись в свой кабинет, Оболенский вызвал стряпчего – лучшего в городе, хваткого и беспринципного.
– Мне нужно прошение, – князь мерил шагами комнату. – На имя министра финансов. Безупречное. И чтобы нигде не упоминалось мое имя. Автор – некий «анонимный благодетель».
Стряпчий, внимательно слушавший, недоуменно поднял бровь.
– Вы хотите выкупить долг, ваше сиятельство? Но это сумасшедшая цена…
– Я не покупаю, – отрезал князь. – Я спасаю казну от убытков, а столицу – от позора. Так и напишешь. Этот недостроенный сарай – бельмо на глазу Невского проспекта, оскорбление вкуса Ее Императорского Величества, которая так заботится о красоте города. Я, то есть «благодетель», готов немедленно внести в казну всю сумму долга Елисеева. Взамен – передать мне права на это уродливое здание, дабы я мог на свои средства привести его в божеский вид и тем послужить славе Империи. Понял? Чтобы министр, читая это, прослезился от умиления.
Стряпчий все понял. Гениальная в своей наглости комбинация: казна получает деньги здесь и сейчас, министр – красивый отчет о решении застарелой проблемы, а князь – здание за треть цены.
Подойдя к окну, за которым шумел осенний Петербург, Оболенский снова ощутил пьянящее чувство власти, холодного, трезвого контроля. Вернулся азарт игрока, просчитавшего партию на десять ходов вперед. Собственная хитрость восхищала и одновременно вызывала легкое отвращение: он, князь, вынужден копаться в бумагах, выбивать долги, манипулировать мелкими чиновниками. И все из-за какого-то мальчишки-ювелира.
«Надо же, – пронеслось у него в голове, – этот оборванец заставляет меня работать больше, чем служба в гвардии». Эта мысль одновременно и злила, и подстегивала. Его вложения в Григория уже были запредельны, но тем слаще будет победа. Вручив мальчишке ключи от здания на Невском, он исполнит приказ императрицы – и при этом наденет на Григория такой долговой ошейник, который невозможно снять.
Князь вернулся к столу, где лежали документы Елисеева. Завтрашний день станет кульминацией этой бюрократической битвы. Он должен победить, чтобы доказать, что достоин того чуда, которое, как он надеялся, скоро получит.
– Давить, – прошептал он, и в голосе прозвучало хищное предвкушение. – Давить и не оставлять шансов.
Для встречи Оболенский выбрал ресторан «Talon» – тихий, обитый темным дубом кабинет на втором этаже, пахнущий дорогими сигарами, кожей и властью. Хотя территория и считалась нейтральной, правила здесь устанавливал тот, кто чувствовал себя хозяином. И сегодня им был князь.
Прибыв первым, он заказал бутылку охлажденного шампанского и сел в кресло у камина, где тихо потрескивали дрова. Он был спокоен. Капкан взведен, приманка разложена. Оставалось лишь дождаться зверя.
Купец Афанасий Прохорович Елисеев вошел ровно в назначенное время. Кряжистый, бородатый, в добротном суконном кафтане, он двигался с основательностью предков-старообрядцев, строивших свои скиты в глухих лесах. Его глубоко посаженные глаза выражали тяжелую усталость загнанного в угол человека. Утреннее предписание он получил. Он знал, что дела плохи, но еще не догадывался, насколько именно.
– Доброго дня, князь, – Елисеев поклонился, но без тени раболепия. – Вы желали меня видеть.
– Прошу, Афанасий Прохорович, присаживайтесь, – жестом указал Оболенский на второе кресло. – Выпьем шампанского. День сегодня холодный.
– Не пью, – коротко отрезал купец, садясь. – Благодарю покорно.
– Как вам будет угодно. – Князь не обиделся и налил себе полный бокал. – Я позвал вас, дорогой мой, не ради праздности. Дошли до меня слухи о ваших… затруднениях. Искренне сочувствую. Тяжелые времена настали для русского купечества. Этот корсиканец, будь он проклят, всем нам кровь испортил.
Он говорил мягко, с почти искренним сочувствием. Елисеев молчал. Ждал.
– Особенно прискорбно, – продолжил Оболенский, сделав глоток, – когда государственные мужи, вместо того чтобы поддержать своих же, проявляют излишнюю ретивость. Вот, давеча был в Палате, мне там показали одну бумагу… Любопытный документ.
Из внутреннего кармана он извлек сложенный вчетверо лист и, словно невзначай, положил его на столик между ними – точную копию того самого предписания. Купец бросил на бумагу быстрый взгляд, и лицо его помрачнело.
– Жестоко, – вздохнул Оболенский, качая головой. – Не дать отсрочки, требовать все и сразу… Это не по-христиански. Но что поделать, закон есть закон. Если до завтрашнего полудня не внести всю сумму… Яма. Вы ведь знаете, Афанасий Прохорович, что такое долговая тюрьма? Сырость, крысы и никакой надежды выбраться. Жалкий конец для такого уважаемого человека.
Елисеев сжал губы в тонкую линию. Его обветренное лицо казалось высеченным из камня. Он был готов бороться: заложить последнее, продать дом, унизиться перед ростовщиками. Выход еще виделся.
– Я, знаете ли, человек деятельный, – продолжил князь, словно читая его мысли. – Не могу смотреть на несправедливость сложа руки. Потому позволил себе некоторую вольность. Набросал тут одно прошение… на имя самого министра. Так, мысли вслух. О благе столицы.
Он достал вторую бумагу, гербовую, с каллиграфически выведенным текстом и местом для подписи. И положил ее поверх первой.
– Прочтите, Афанасий Прохорович. Любопытное чтение.
Елисеев взял лист. Он читал медленно, вникая в каждое витиеватое слово, и по мере чтения каменное лицо его менялось. Недоумение сменилось осознанием, а затем —безнадежным ужасом. Подняв на князя глаза, он смотрел уже без упрямства и борьбы.
И тут до купца дошло. Князь не собирался покупать его здание – он собирался его забрать. Прошение, составленное безупречно, не оставляло сомнений: любой министр ухватится за такое предложение. Ловушка захлопнулась. Не заплатит – тюрьма и разорение. Заплатит – князь все равно получит здание, внеся деньги не ему, а в казну.
– Как видите, Афанасий Прохорович, – голос Оболенского был мягок, – ситуация почти безвыходная. Почти. Но я ведь не изверг. Я вижу перед собой честного купца, попавшего в беду. И я хочу вам помочь.
Подавшись вперед, он заглянул Елисееву в глаза.
– Я не стану подавать это прошение. Пока. Вместо этого я предлагаю вам сделку. Прямо сейчас вы добровольно передаете мне права на здание. Я, со своей стороны, немедленно погашаю весь ваш долг перед казной. Вы избегаете Ямы и позора. И более того…
Оболенский позволил себе легкую улыбку.
– Я выплачу вам «отступные». Десять тысяч рублей ассигнациями. На новую жизнь. Чтобы вы могли уехать из столицы, купить небольшое имение и встретить старость в покое.
Сумма – издевательство. Втрое, если не вчетверо, ниже реальной стоимости даже недостроенного здания. Но для Елисеева это был единственный спасательный круг в ледяной воде.
Елисеев сидел неподвижно, глядя на свои руки. Он всю жизнь боролся с такими же, как он, купцами, с рынком, с неурожаем. Правила этой игры он знал. Но к игре без правил оказался не готов. Он проиграл аристократу, для которого законы – инструмент.
Он медленно поднял голову.
– Ваша воля, князь, – хрипло произнес он.
Этот короткий ответ вместил в себя и горечь поражения, и осознание полного бессилия, и прощание с делом всей жизни.
Оболенский кивнул, не выказывая ни радости, ни триумфа.
– Я рад, что мы поняли друг друга, Афанасий Прохорович. Мой стряпчий уже ждет внизу. Оформим все немедля.
Запах казенной бумаги и чернил впитался в стены Городской палаты. В огромном зале стоял непрерывный шум из скрипа перьев, шуршания бумаг и монотонного бормотания писцов. То, что для Оболенского было досадной формальностью, для Елисеева стало эшафотом.
Они остановились перед столом регистратора – маленького, похожего на крота чиновника. На столе лежала купчая крепость.
– Прошу подписать, господа, – проскрипел регистратор.
Оболенский расписался первым, легко и почти небрежно. Когда перо передали Елисееву, тот взял его своей тяжелой, мозолистой рукой и на мгновение замер. Затем медленно, с нажимом, выводя каждую букву, поставил свое имя – коряво, упрямо, как он сам. Поставив последнюю точку, он выпрямился, оттолкнул от себя перо и, не проронив ни слова, развернулся и пошел к выходу. Его широкая спина в добротном кафтане не ссутулилась. Он уходил опустошенным.
Князь забрал заверенную копию и покинул это унылое место.
Вернувшись в кабинет, он первым делом налил себе бокал вина – густого, терпкого бордо. Медленно подошел к столу, достал купчую. Тяжелая гербовая бумага с хрустом развернулась в его руках.
Он победил.
Приказ императрицы был исполнен с блеском. Вкус власти пьянил. Он снова был хозяином своей судьбы.
Взгляд его скользил по строкам документа, и вдруг мысли перенеслись во вчерашний вечер. В мастерскую, пропахшую угольной пылью. Перед глазами снова встало лицо Григория – изможденное, с темными кругами под глазами, но с дерзкой усмешкой. И то, что мальчишка ему показал.
Князь бессознательно поднял левую руку. На пальце вспыхнул перстень.
Нарушение всех законов природы. Камень, рожденный из грязного булыжника, жил своей жизнью. Он ловил тусклый свет из окна кабинета и швырял его обратно десятками острых, как иглы, радужных осколков. Огонь. Белый, холодный, яростный огонь, заключенный в идеальную геометрию. Ничего подобного Оболенский, видевший сокровища европейских дворов, не встречал.








