Текст книги "Ювелиръ. 1807 (СИ)"
Автор книги: Виктор Гросов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Он резко замолчал, напоровшись на строгий взгляд Боттома.
Не обращая внимания на них, я попросил:
– Уголек. Пожалуйста.
Он повел подбородком, указывая подмастерью. Через мгновение в моей руке уже лежал шершавый кусок угля. Снова склонившись над камнем, я превратил его холодную, отполированную до зеркального блеска поверхность в свой холст. Шум станков, тяжелые взгляды, запах пыли – все отступило на задний план. Остались только я и камень.
– Вы видите плиту, – говорил я, пока уголь скрипел, оставляя на яшме белый, призрачный след. – А я вижу объем. Вы пытаетесь спасти плоскость, а спасать нужно душу камня. Вот.
Рука двигалась сама, легко и уверенно. Я не ломал природный рисунок, а следовал за ним, как река следует за изгибами русла. На багрово-золотом пейзаже начали проступать плавные, изогнутые контуры. На глазах глыба переставала быть бесформенным обломком скалы – из нее рождались две высокие, симметричные, почти античные по форме вазы, словно проступая из тумана.
– Вазы… – выдохнул Боттом, его глаза расширились.
– Именно. Мы распиливаем глыбу не поперек трещины, а вдоль нее. А сама трещина… – я провел жирную угольную линию точно по разлому, – она перестает быть дефектом. Она становится осью симметрии. Сердцем композиции. Представьте: вы заполните ее мастикой, смешанной с толченым золотом. Шрам станет золотой жилой.
Я отступил от камня. Эскиз жил своей жизнью. Теперь и они это увидели – два монументальных, парных произведения искусства.
Старые мастера молчали. В их глазах упрямство боролось с изумлением. Я одним росчерком угля я вывернул их мир наизнанку.
– Гениально… – прошептал Боттом. – Но…
И тут старый мир нанес ответный удар.
– А нутро-то как выбирать прикажешь, философ? – проскрипел тот самый мастер с бородой. В его голосе звучала не злость, а тяжелое торжество человека, нашедшего, наконец, изъян. – Форма-то у тебя гнутая. Долотом тут и за год не справишься, только расколешь под конец. Красиво рисуешь, спору нет. Только сделать такое – невозможно.
И он был прав. Их технологии действительно не позволяли такого.
– Невозможно, если работать по-старому, – спокойно ответил я и, снова взяв уголек, начал чертить на земле. Вместо плавных изгибов теперь ложились контуры машины. – Ваш станок давит. А нам нужно резать. Смотрите. Мы берем полую трубку из колокольной бронзы. Коронку. Она тверже, лучше абразив держит. На торец наносим корундовую крошку. Приводим во вращение, но не от общего вала, а от отдельного, с маховиком, чтобы скорость регулировать. И подаем к камню не рычагом, а вот таким винтовым механизмом. – Мой уголек вычертил суппорт с микрометрическим винтом. – Коронка будет не бурить, а вырезать в камне аккуратный цилиндр. Керн. Прошли на нужную глубину – вынули керн. Сместили станок – вырезали следующий. И так выбирать породу, как ложкой мякотку. Быстро, чисто и без малейшего риска.
Я закончил. Передо мной на камне был чертеж машины. Боттом и мастера смотрели то на эскиз ваз, то на чертеж станка. Два удара. Один – в сердце их художественных представлений. Второй – в основу их технологий. Мат в два хода.
Боттом, как истинный прагматик, первым пришел в себя.
– Молодой человек… – в его голосе звучало потрясение, – вы понимаете, что только что сэкономили казне тысячи рублей? И сохранили мою репутацию… Этот станок… он же изменит все!
Старый мастер с бородой медленно подошел к камню. Он провел своей огромной, мозолистой ладонью сначала по рисунку вазы, потом по чертежу станка. Затем поднял на меня свои выцветшие, глубоко посаженные глаза.
– А ведь и вправду, ирод… сработает ведь, – прохрипел он, обращаясь не ко мне, а к самому себе.
Боттом же просто подошел и протянул мне руку. Я ответил на его крепкое рукопожатие.
– Мастер Григорий, – произнес он, и в его голосе не осталось иронии. – Я не знаю, для какого заказа вы ищете камень. Но если вам нужна моя помощь… считайте, что вся фабрика – к вашим услугам.
Боттом был очень задумчив, кажется он мысленно уже строил станок. Пока он вел меня из главного зала, шум фабрики отошел на второй план, уступив место предвкушению невозможного. Старые мастера расступались, провожая меня взглядами.
– Ну, ведите, мастер Григорий, – Боттом потер руки, его прагматичная энергия била через край. – Показывайте, какой именно осколок Уральских гор вам надобен. Лучшие наши запасы к вашим услугам.
Мы шли по коридорам, мимо стеллажей с отполированными образцами. Он явно ожидал, что я укажу на самый чистый и крупный кристалл.
– Мне нужен не безупречный камень, Александр Яковлевич, – произнес я. – Мне нужен камень с характером. С изъяном, который можно превратить в доблесть. Ведите меня туда, где вы храните то, что считаете браком. Мне нужен берилл. «Испорченный». С грязным, неправильным цветом.
Он замер с рукой на тяжелом засове.
– Странный вы человек, мастер, – покачал он головой. – Весь Петербург за чистой водой гоняется, а вам подавай болотную тину. Что ж, следуйте за мной. Поглядим на наших уродцев.
Тяжелая дверь со скрипом отворилась, и мы шагнули на кладбище камней. В огромном холодном подвале в нос ударил спёртый, затхлый дух слежавшейся породы, плесени и мышиного помета. Вдоль стен тянулись грубые деревянные ящики, набитые мутными, трещиноватыми кристаллами – несбывшимися мечтами, забракованными надеждами.
– Вот, – Боттом обвел рукой это царство несовершенства. – Выбирайте, если найдете что-то по душе.
Подойдя к одному из ящиков, я погрузил руку в холодную, колючую массу. Пальцы скользили по острым, режущим граням одних кристаллов, мыльной поверхности других, шершавой корке третьих. Рука словно утонула в мертвой крупе. Кончики пальцев, натренированные тысячами часов, считывали внутреннюю структуру, плотность, малейшие вибрации. Этот – пустой. Этот – хрупкий. Этот… Внезапно они замерли, нащупав его. Он был не таким ледяным, как остальные. Чуть теплее, словно внутри него тлел уголек. Я вытащил его на свет. Неприметный, зеленовато-бурый кристалл размером с голубиное яйцо, с тусклой, маслянистой поверхностью и цветом мутной воды в заброшенном пруду.
– Этот? – Боттом удивленно вскинул бровь. – Да он же худший из всех. Грязный, как сапог гвардейца.
– Возможно, – ответил я, чувствуя, как учащается пульс. Неужели нашел? – Позвольте, мы проведем один опыт. Нам нужно окно. С ярким светом.
Заинтригованный, он провел меня в конец склада к большому, прорубленному под потолком окну. Я вынес камень в полосу холодного, прямого дневного света.
И камень проснулся. Бурая, грязная муть словно втянулась внутрь, уступив место чистому, холодному, пронзительно-зеленому цвету, как молодая хвоя после дождя.
– Любопытно… – протянул Боттом. – Но…
Он видел лишь оптический эффект. Он еще не видел чуда.
– А теперь, Александр Яковлевич, – я убрал камень от света, и он снова стал уродливым булыжником, – прошу вас, пройдемте со мной. Нам нужен мрак. И одна-единственная свеча.
Он посмотрел на меня как на сумасшедшего, но подчинился. Мы отошли в темный угол. Боттом чиркнул кремнем, и в темноте заплясал маленький, дрожащий огонек свечи.
– Ну, показывайте ваши фокусы, колдун, – нервно усмехнулся он.
Я вошел в круг теплого, желтого света. И подставил камень свету.
Я знал, что сейчас будет. Но одно дело – знать, и совсем другое – видеть своими глазами, как на твоей ладони холодный зеленый цвет корчится и умирает. Сначала по глубине кристалла пробежала едва заметная дымка, словно он вздохнул. Затем по краям начал проступать робкий, розоватый оттенок, как зарево на рассвете. И потом, набирая силу, из самого сердца камня хлынул густой, багровый цвет, пожирая зелень, заливая собой всю его суть. Камень изменился, я бы даже сказал, что он истекал кровью. Горел собственным, внутренним, пульсирующим огнем. Густым цветом выдержанного вина, цветом свежей артериальной крови. Я держал в руках дистиллированную магию.
Боттом, всю жизнь говоривший с камнем на «ты», отшатнулся к стене, споткнувшись о какую-то ветошь. Он смотрел на кроваво-красный кристалл в моей руке, и его губы беззвучно шептали обрывки какой-то молитвы. Затем его рука медленно, неуверенно поднялась и осенила себя крестным знамением.
– Свят, свят, свят… – прошептал он. – Камень-оборотень…
А в моей голове, заглушая стук собственного сердца, звучало только одно слово.
Камень, названный в честь будущего наследника, который в моем мире откроют только через двадцать с лишним лет. Я держал в руках чудо.
Вот он. Идеальный символ. Твердый, как алмаз, и переменчивый, как душа самого Государя. Зеленый при ясном свете дня, когда он – реформатор. И кроваво-красный при свете свечей, когда он – воин, на плечи которого скоро ляжет тяжесть самой страшной войны.
Они искали «сердце Урала» в той яшме. Глупцы. Я держу его в руке. И теперь мне предстоит стать его первым и единственным ювелиром.
Александрит.
Друзья, напоминаю, что за каждые 500 сердечек дополнительная глава)))
Глава 21

Утренний Невский врывался в мой недостроенный дом рокотом: скрипели колеса первых пролеток, надсадно орали разносчики, тяжело и густо плыл колокольный звон. Однако здесь, внутри, пахло иначе – холодной известью и сырым деревом.
Я стоял посреди будущего торгового зала, заваленного мешками и досками. Внутри бушевал чистый азарт, знакомый каждому ювелиру перед вскрытием уникального, но капризного камня. Мой взгляд скользнул по людям. Вот Варвара Павловна с неизменной конторской книгой – собранная, готовая к немедленной атаке. Рядом Прошка, точь-в-точь гончая на сворке. А чуть поодаль, у входа, застыли два моих атланта – Федот и Гаврила, с привычной скукой на лицах.
– Пора начинать, дамы и господа, – мой голос, подхваченный эхом, показался мне чужим.
В серых, до странного спокойных глазах Варвары Павловны таилось ожидание. Она как натянутая струна, готовая зазвенеть отданным приказом. И эта ее собранность успокаивала меня.
– Деньги из Гатчины – первым делом на крышу. Мне нужна абсолютная герметичность, особенно наверху. Ни сквозняка, ни капли. После этого – ищите лучших столяров-краснодеревщиков. Не плотников, а именно мебельщиков, кто понимает в выдержанном дубе. Нужны шкафы. Каждый инструмент должен лежать в своей ячейке, как драгоценность в футляре.
Она не проронила ни слова, ноготок ее большого пальца отметил нужную строку в книге. Никаких лишних вопросов. Господи, какое облегчение.
– Прохор.
Мальчишка дернулся.
– Ты теперь моя разведка. Мне нужны все сведения по поставщикам в городе. Уголь, масло, сталь. Кто возит, откуда, какого качества. Цены меня интересуют в последнюю очередь – сперва выясни, кто держит слово, а кто бодяжит масло ослиной мочой. И главное – кто с кем спит, а кто кого подсиживает. Мне нужна карта их крысиных нор, понял?
– Эм… Все пронюхаю, барин! – выпалил он. Мальчишка уже видел себя лазутчиком в стане врага.
Оставались гвардейцы. Подойдя к двум дуболомам, которых князь приставил, я очертил их задачу:
– Внешний периметр. Никто, кроме рабочих и поставщиков из списка Варвары Павловны, порог не пересекает. Если кто-то сует нос, где не просят – вежливо отправляете его… в пешее путешествие. Думаю, желающих поубавится.
Федот кашлянул в кулак.
– Позвольте доложить, мастер. Тут два шпика за нами увязались. Не таятся, нахалы, рожи постные. Не наши, не сыскные. Чистенькие больно. Мы с Гаврилой думаем – оттуда, – он неопределенно мотнул головой в сторону Зимнего. – Пригляд за письмами, видать.
Так и есть. Охрана для государственной тайны, запертой в этом сарае. Я – носитель секрета, а значит, теперь «режимный объект». Шарашка… Черт возьми, самая настоящая. Не хватает только пайки и конвоя с собаками, хотя последнее, думаю, дело времени.
Отмахнувшись от этой невеселой перспективы, я снова повернулся к управляющей.
– Варвара Павловна. Еще один момент. Через месяц у меня встреча с управляющим Петергофской фабрики, господином Боттомом. К этому сроку второй этаж должен быть превращен в идеально работающий механизм. Станки – стоять на своих местах и гудеть, как шмели. Мы должны показать ему действующее производство.
Она кивнула, на веснушчатом лице проступил легкий румянец. Азарт. Эта женщина тоже поставила на эту партию все, что у нее было.
Отдав распоряжения, я развернулся и направился к лестнице, ведущей в мой личный ад и рай. За спиной уже командовал твердый женский голос. Механизм, собранный из столь разнородных деталей, со скрипом начал свою работу.
На втором этаже я дошел до тяжелой дубовой двери. Повернул в замке массивный ключ английской работы. Глухой щелчок отрезал меня от остального мира. От их мира. Я был один. И мог, наконец, приступить к главному.
Заперев за собой дверь, я на мгновение прислонился к ней спиной, вслушиваясь в тишину. Здесь, в пахнущем свежей древесной стружкой пространстве моей будущей лаборатории, я наконец мог нормально дышать. Сбросить личину Гришки, мастера, начальника – и снова стать собой. Анатолием Звягинцевым. Ученым перед лицом задачи, от которой дух захватывало.
Подойдя к верстаку, я сдернул бархат с пакета. Императорские письма легли на грубые доски, как экзотические бабочки: бумага с голубым отливом, женский почерк, полный сдержанного достоинства, и рядом – размашистые, нервные строки сына.
Снова и снова я вчитывался в строки, но уже как психоаналитик. Передо мной разворачивался диалог глухих. Мать взывала к милосердию, он отвечал порядком. Она напоминала о долге перед Богом, он грезил о славе перед Историей. Два полюса одной души, разрывавшие его на части. Не знаю, сколько я так просидел, но внезапно решение стало очевидным: мой подарок должен быть лекарством. Мостом через эту пропасть.
Идея была простой. Его личная печать. Знак, который будет меняться вместе с ним, отражая его двойственную натуру. На поверхности александрита я вырежу инталию – изображение, дающее оттиск на горячем сургуче. Однако это будет одно изображение с двумя душами. При дневном свете, в тиши кабинета, на сургуче отпечатается Строитель, творящий новое государство. Но стоило поднести печать к пламени свечи, чтобы расплавить воск, как камень вспыхивал кроваво-красным, преображая тот же самый рисунок: Законодатель становился Воином, а строящийся город на заднем плане – горящей крепостью. Нет, печать так и останется – оттиск не изменится, но вот рисунок, который увидит глаз – будет другой.
Замысел был прекрасен. И абсолютно безумен. Я провел пальцем по холодной, гладкой поверхности александрита. Твердость 8.5 по шкале Мооса. Почти алмаз. Попытаться вырезать на нем сложнейший рисунок ручным штихелем – все равно что царапать иголкой портрет на поверхности пушечного ядра. Мне требовался инструмент из другого века. Высокоскоростной бор с алмазным наконечником.
На следующий день я, к изумлению Федота, потребовал пролетку и направился в самую модную цирюльню на Морской, где практиковал знаменитый дантист-француз. Представившись помощником князя, обеспокоенного состоянием зубов своего камердинера, я за совершенно неприличные деньги купил у него последнее слово медицинской науки. Господи, этим пыточным инструментом они лечат зубы самой императрице? Бедняжка. Примитивный стальной бор, который хирург вращал пальцами, причиняя пациенту адские муки. Но этот доисторический монстр должен был стать костяком моего будущего дракона.
Вернувшись в лабораторию, я начал колдовать. Первым делом – привод. В памяти всплыл мой первый станок, собранный из старой самопрялки. Ее ножной привод с маховиком подходил идеально. Несколько часов слесарной работы, пара проклятий – и вот уже примитивный бор соединен с педалью, освобождая мне обе руки.
Дальше – скорость. Оборотов, которые давала прялка, было катастрофически мало. Чтобы грызть корунд, наконечник должен был визжать, а не вращаться. Засев за расчеты, я вспомнил станки Нартова и Кулибина. Решение нашлось старое как мир: мультипликатор. Я выточил систему шкивов разного диаметра – от большого ведущего до крошечного, с ноготок, ведомого – и соединил их тонким, вываренным в воске кожаным ремнем. Теперь одно плавное движение ногой раскручивало маленький шкив до бешеной скорости. Воздух вокруг него запел тонко, пронзительно, как комар в ночи.
Оставалось самое сложное – жало. Сталь француза годилась только ковыряться в зубах. Мне требовались алмазы. Взяв несколько самых мелких, негодных осколков (спасибо Оболенскому, еще остались материалы), я приступил к самой грязной магии. В каждом из десятка медных наконечников приходилось, матерясь сквозь зубы, сверлить микроскопическое гнездо. Затем, затаив дыхание, я укладывал пинцетом в него алмазную крошку и одним точным, выверенным ударом миниатюрного молоточка расклепывал края, замуровывая дьяволенка в медную тюрьму. Любое неверное движение – и драгоценный осколок улетал в неизвестность.
К исходу второго дня на бархатной подкладке передо мной лежала дюжина тонких, смертоносных жал. Я собрал свой агрегат. На верстаке стояло уродливое, грозное создание – гибрид прялки, зубоврачебного инструмента и знаний из будущего. Закрепив в тисках обломок гранита и установив в патрон самый грубый наконечник, я поставил ногу на педаль.
Машина отозвалась нарастающим воем. Когда я поднес вращающийся алмаз к камню, вместо скрежета послышался сухой, шипящий шепот, и из-под наконечника взметнулось облачко тонкой серой пыли. Я провел линию – глубокую, чистую, идеальную.
Убрав инструмент, я посмотрел на гранит. На нем остался четкий, ровный срез. Я победил. Мой взгляд упал на александрит, лежавший на бархате. Он все еще казался неприступной крепостью.
По ту сторону дубовой двери остался мир суеты. Там, внизу, Варвара Павловна вела свою войну с подрядчиками, а Прошка собирал городские сплетни. Мой же мир съежился до пятнадцати квадратных метров и дрожащего пятна света на верстаке, погрузив меня в состояние, которое психиатры из моей прошлой жизни назвали бы диссоциативным расстройством, а я – оптимальным рабочим режимом. Мир за пределами камня и резца просто перестал существовать.
Первым делом я готовил холст: часами полировал александрит, снимая микрон за микроном, пока его поверхность не стала идеально ровной и матовой. Затем, вооружившись лупой и тончайшей иглой, перенес на него эскиз. Сейчас я работал над свитком в руке Законодателя. Линии букв должны были быть почти невидимыми, но читаемыми под лупой – не настоящие слова, а их намек, символ Закона, который он несет. Грызя камень, я представлял, как Александр, получив печать, будет всматриваться в этот оттиск, находя в нем отражение своих собственных мыслей о правосудии.
И началась пытка. Едва нога нащупала педаль, как маховик завертелся, и лабораторию наполнил высокий, тонкий визг, сверливший не только камень, но и череп. Срастаясь с верстаком, прижимая локти к столешнице, чтобы погасить малейшую дрожь, я повел алмазное жало по намеченной линии.
Камень не сдавался. Он не резался, как податливое серебро, а огрызался, выкрашивая микроскопические частицы. Чтобы углубить линию на толщину волоса, приходилось проходить по ней десятки, сотни раз. Сон стал непозволительной роскошью, а реальность измерялась сменой блюд на подносе, который бесшумно, как тень, приносил Прошка. Я механически жевал, не отрывая глаз от лупы. Баланду принесли.
Мальчишка замирал рядом, глядя на меня с суеверным ужасом. Он видел грязь под ногтями, красные, воспаленные глаза и серую каменную пыль, покрывавшую все вокруг. Видел колдуна за работой. Я же видел, как шпили и башни на заднем плане обретают форму. При дневном свете они будут символизировать новый Петербург, мечту Александра о просвещенной столице. Но я уже представлял, как при свете свечи, в красных всполохах, они превратятся в языки пламени над горящей крепостью. Один штрих – два мира. Гениально, Звягинцев, черт возьми, гениально.
Визг бормашины был моим единственным миром, пока его не разорвал стук в дверь – громкий, наглый, неуместный. Обычно Прошка тихо ставит еду и уходит. А тут – стук.
Когда я убрал ногу с педали, тишина ударила по ушам. Я поднял голову. В дверях стоял чуть испуганный Прошка, сжимая в руке пакет с огромной алой печатью.
– Барин! Там… там фельдъегерь! С печатью! Говорит, от самой… от гофмаршала! Срочно вам! Лично!
Срывая сургуч, я пытался предсказать что от меня хотят, и не смог. Казенный, бездушный слог: «Подарок сыну нужен… череда предновогодних ассамблей… первая ассамблея состоится…» Взгляд впился в дату. Через неделю. Холодком обожгло затылок. Неделя! А я рассчитывал на месяц, не меньше.
Почему императрица торопится, я вроде не видел в ней желания как можно быстрее получить изделие.
Я мысленно стукнул себя по лбу.
Ах ты, павлин самовлюбленный! Хвастун! Конечно, Оболенский не удержался, размахивал своей новой игрушкой перед всем двором. А мне теперь расхлебывать. Они, наверное, думают, что я эти шедевры из носа выковыриваю!
Скомкав письмо, я швырнул его в угол.
– Прохор, – голос прозвучал, как скрип несмазанной телеги, – передай Варваре Павловне – отныне я мертв. Для всех. Только еда. И чтобы никто не смел меня беспокоить. Никто.
Я вернулся за стол и снова опустил ногу на педаль. Машина взвыла, как раненый зверь. На азарт времени не осталось – только ярость. Ярость и необходимость. Склонившись над камнем, я снова вгрызся в кристалл, чувствуя, как он медленно, неохотно, но все же поддается моей воле.
Последняя ночь ничем не отличалась от предыдущих: та же чернильная тьма за окном, тот же одинокий огарок, вытанцовывающий на стенах причудливые тени. И все же воздух в лаборатории изменился. Он стал наэлектризованным, пахнущим озоном, как после близкого удара молнии.
Почти двое суток без сна превратили его из потребности во врага, в предательство. Мое тело стало чужим, ноющим механизмом, который я подхлестывал злой волей и крепким, как смола, чифирем, молча оставляемым Прошкой. Мир вокруг схлопнулся до дрожащего пятна света на верстаке, где решалась моя судьба. Я заканчивал самый невозможный элемент – выражение лица Законодателя, которое должно было нести на себе и бремя власти, и тень сомнения. Микроскопические штрихи, тоньше паутины.
Реальность давно поплыла, превратившись в вязкий кисель.
И вот, последний штрих на складке у губ. Все. Резьба окончена.
Отвалившись на спинку стула, я почувствовал, как комната поплыла, а перед глазами заплясали радужные круги. Руки бились в мелкой, отвратительной дрожи. Медленно, как сапер, перерезающий последний провод, я снял камень с держателя. Теплый, покрытый серой пылью, он лежал на ладони. Протерев его замшей, я поднес к свече.
Он был совершенен. Не просто инструмент – философская притча в камне. Вмонтировав печать в массивную, строгую оправу, я позволил себе мгновение триумфа. Ноготь нажал на скрытую в орнаменте кнопку – мягкий, маслянистый щелчок. Камень плавно, без единого люфта, провернулся в своей колыбели: с одной стороны моя инталия, с другой – гладкая, зеркальная поверхность.
При свете свечи камень был кроваво-красным. На его поверхности оживала сцена битвы: Законодатель становился Воином, его свиток – картой, а город за спиной пылал в огне. Печать для указов, написанных кровью. Но стоило повернуть камень другой стороной, и на гладкой поверхности вспыхивал зеленый огонь. Сторона мира. Сторона указов о прощении. Я создал инструмент для ежедневного диалога с совестью.
Но он был еще мертв. Матовый, безжизненный. Ему не хватало огня. Оставался последний, самый рискованный акт этой драмы – полировка. Нужно было залезть в каждую царапину и заставить ее сиять.
Руки дрожали так, что я не смог бы удержать и грубый резец, не то что полировальный наконечник. Воля исчерпала свой кредит. Тело, доведенное до предела, бунтовало. А завтра ведь будет первый бал.
Соберись, Толя, соберись! Финишная прямая!
Сменив на бормашине алмазный бор на крошечный оловянный шарик с алмазной пастой, я затаил дыхание. Малейший перегрев – и кристалл умрет. Слишком сильный нажим – и вся резьба будет уничтожена. Нога нащупала педаль. Машина отозвалась тихим, вкрадчивым шепотом. Касание. Секунда. Убрал. Протер. Еще секунда. Это была как молитва на грани безумия. Грань за гранью я вдыхал в камень душу, полируя внутреннюю поверхность плаща Воина, заставляя его ловить дрожащий свет свечи.
Вот она. Последняя точка. Крошечный зрачок в глазу Законодателя. Центр вселенной. Еще чуть-чуть и его взгляд оживет.
Я поднес наконечник. Зрение застилал туман, и я работал почти вслепую, доверяясь лишь инстинкту, памяти пальцев. Легкое касание. Шелест. Пальцы ощущали, как уходит матовая дымка. Еще чуть-чуть… Глаза горели, требуя отдыха, но я давил. Взгляд должен ожить. Должен! И тут рука, до этого бывшая продолжением моей воли, предала меня. Судорога. Короткий, злой спазм, который я не смог проконтролировать. Наконечник дернулся. Я успел его вытащить из глазницы. Вроде.
Треск.
Тихий, сухой, похожий на щелчок ногтя по стеклу.
Я замер. Воздух застыл в легких. Сердце споткнулось, замерло. Я не смел дышать, боясь, что малейшее движение превратит этот щелчок в хруст рассыпающегося кристалла. Словно в замедленной съемке, в ледяном ужасе, я медленно отводил инструмент от камня.
Глава 22

Декабрь 1807 г.
Поднеся лупу к глазу, я попытался сфокусироваться, но в дрожащей руке изображение отчаянно прыгало. Наконец оно замерло. И вот она. Классическая перьевая трещина, идущая точно по плоскости спайности. Любой первокурсник-геолог знает, что такие камни так и лопаются, но я, идиот с сорокалетним стажем, умудрился вляпаться. От места удара, точно по центру вырезанной фигуры Законодателя, в самую глубь александрита вонзилась тонкая, как игла, ледяная линия. Она рассекала грудь – прямо там, где должно было биться сердце Государя.
Успел все же вытащить из глазницы, но попал в грудь. Опустив лупу, я обмяк на стуле; тело сдалось. В голове – белый шум. Неделя исступленного, адского труда, бессонные ночи, сожженные нервы – все впустую.
Провал. Полный. Безоговорочный. Первым порывом было выть. Вторым – сгрести все с верстака и разнести эту проклятую мастерскую к чертям. Вместо этого я просто сидел, глядя в одну точку.
Но даже на дне этого ледяного колодца мозг старого ювелира не мог остановиться, препарируя катастрофу с отстраненной жестокостью. Снова взяв камень, я поднес к нему лупу, теперь разглядывая трещину, как феномен. Она шла не хаотично, а почти идеально прямо, следуя вдоль внутренней кристаллической плоскости. В ней была своя логика.
И тут, на самом дне, сквозь лед отчаяния пробился раскаленный шип идеи. Безумной, дерзкой. В памяти всплыли эти японцы со своими разбитыми чашками, склеенными золотом. Я всегда считал их философию сентиментальной чушью для туристов: превращать дефект в особенность, «делать из бага фичу». Что ж, похоже, пришло время самому изобретать дзен-буддизм на ходу.
А что, если не прятать этот шрам? Что, если сделать его частью замысла?
Отчаяние испарилось. Я спасу шедевр. Я сделаю его еще более великим. Этот шрам на сердце камня, на сердце Государя, станет символом преодоления. Символом того, что даже из самой глубокой раны может родиться ослепительная красота.
Заполировывать трещину – гиблое дело. Я «разошью» ее. Но не просто залью золотом – камень не выдержит такого нагрева. Нет, решение должно быть тоньше, изящнее. Я пройду по трещине тончайшим бором, сделав канавку V-образной, с обратным уклоном, как паз «ласточкин хвост». А затем уложу в нее тонкую золотую проволоку и вчеканю ее туда микроскопическими пуансонами. Мягкое золото заполнит паз и окажется заперто внутри механически, намертво. Это будет не заливка. Это будет микрохирургическая инкрустация. Вершина мастерства.
Я помассажировал себе руки, пальцы, размял кровь на шее. Вроде полегчало.
Отчаяние – лучший стимулятор. Оно выжигает из души всю шелуху: страх, сомнения, рефлексию. Остается только звенящая пустота и одна-единственная мысль – делай. К верстаку я вернулся другим человеком – хирургом, которому привезли пациента с ножом в сердце.
Взяв в руки бормашину, я сделал глубокий вдох. Руки, бившиеся в дрожи, замерли, став продолжением воли. Визг машины сменился почти интимным шепотом. Я не давил – гладил. Шел точно по линии трещины, но не повторяя ее, а облагораживая: убирал острые углы, придавал ей плавность и осмысленный изгиб. Хаотичный разлом на моих глазах превращался в изящную линию, похожую на замерзшую молнию.
Затем началась микрохирургия. Сменив наконечник на еще более тонкий, я уже не углублял паз, а формировал его стенки, создавая обратный уклон «ласточкин хвост». Любой ювелир этого времени счел бы меня безумцем. Создать такой профиль внутри камня считалось невозможным. Но у меня был инструмент и не было выбора.
Когда паз был готов, началась ювелирная алхимия пещерного века. Пинцетом я уложил в канавку тончайшую, как паутина, проволоку из червонного золота. Затем взял стальной штихель, который несколько часов доводил до ума – мой термо-пуансон. Нагрев его в пламени, я начал медленно, с нечеловеческим нажимом, «вглаживать» золото в камень. Оно подавалось, текло, заполняя каждый изгиб. Вот тебе и нанотехнологии, Анатолий. Молотком и раскаленной железкой. Зато работало.
Микроскопическими чеканами я принялся ковать. Тысячи легчайших, едва слышных ударов уплотняли золото, загоняли его вглубь, заставляли распирать стенки паза изнутри, создавая нерушимое сцепление. Через час я отложил инструменты. На камне больше не было шрама. Была история падения и воскрешения, выписанная чистым золотом.
Итоговая полировка и сборка шли уже на автопилоте. Тело двигалось само. Снова шелест войлочного круга заполнил тишину, но в нем уже не было напряжения. Доводя поверхность до зеркального блеска, я не чувствовал ничего. Был пуст.
Когда последняя грань засияла, я собрал печать. Установил камень в оправу, закрепил. Рука потянулась к чашке с остывшим чаем, но пальцы не послушались, разжались, и чашка с дребезгом упала на пол. Апатия была такой густой, что я даже не выругался.
Но нужно было проверить. В последний раз.
Заставив себя встать, я взял готовую печать. Тяжелая. Нажал ногтем на скрытую кнопку в орнаменте. Мягкий, маслянистый щелчок – и камень плавно провернулся в своей колыбели. Этот звук был музыкой. Победой механики над хаосом. Я повторил это еще раз. И еще.
Подойдя к окну, за которым в серой дымке брезжил рассвет, я подставил печать под скудный утренний свет. Камень был холодно-зеленым, и на этом изумрудном поле горела тонкая золотая молния. Божественно.
Вернувшись к столу, я зажег огарок свечи и поднес печать к дрожащему пламени. На моих глазах зеленый с золотом умер: камень вспыхнул изнутри, наливаясь густым, багровым цветом. Теперь на кроваво-красном фоне горел огненный шрам.








