355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гавура » Одиночка » Текст книги (страница 5)
Одиночка
  • Текст добавлен: 11 декабря 2021, 14:00

Текст книги "Одиночка"


Автор книги: Виктор Гавура


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

‒ Мой Иван Сергеевич на Птичьем рынке купил новую рыбку для внука. Серенькая такая, с глазами... А жрала она больше, чем сама стоит, но мы же про это не знали, выпустили ее в аквариум, а она всех рыбок сожрала, съела даже самую большую, бо́льшую, чем она сама. Мы так расстроились, не знали, что с ней делать. Внук предложил уморить ее голодом, так она стала чуть ли не из аквариума выпрыгивать и всех кусать. Тогда мой Иван Сергеевич надел рукавицы и вынес аквариум на балкон, чтобы ее заморозить. Она вроде бы и сдохла уже, притихла, и стала кверху пузом плавать. Я ее пальцем тронула, чтобы проверить, так она мне чуть палец не отъела. Не знаю, что с ней дальше делать?

‒ А вы приносите ее к моему коту, ‒ влез в разговор пенсионер в детской бейсболке, поглядывая на говорившую демоническим взглядом. ‒ Он ее в два счета схрумает и добавки попросит!

«С такого станется, притащит эту пиранью к благонамеренному коту, не подозревающему о ее коварных умыслах и не побоится, что она может его немилосердно покусать, ‒ подумал Павел. ‒ Такие ничего не боятся, даже собственной смерти, ‒ совсем уж расходился Павел. ‒ Они просто ни в состоянии ее себе представить».

‒ Еще посмотрим, кто кого схрумает, моя рыба или ваш кот! ‒ приосанившись, отрезала владелица рыбы-людожера. Она еще долго что-то недовольно бормотал, шевеля дряблыми губами, стараясь гордо выпрямить сгорбленную спину.

– А у нас в трехлитровой банке живет пара хомячков, ‒ подхватила занимательную тему, стоящая рядом пенсионерка в дореволюционной фетровой шляпке и изношенном драповом пальто. ‒ Такие забавные! Вчера самочка привела четырех маленьких. Они такие хорошенькие, такие голенькие… Только слепые. Так самчик, ихний папа, одному от радости головку отгрыз. А самочка, их мама, глядя на него, так расстроилась, взяла и остальных съела, но такая умница, головки оставила.

«Остается только удивляться их нравам…» ‒ отметил про себя Павел. До этой новости он не то, чтобы любил, но терпимо относился к хомякам.

– Моему зятю присудили платить алименты двум его прежним женам на троих детей, и от моей дочки у него двое, – не слушая собеседниц, толкует им про свое третья пенсионерка, (если второй, считать ту, которая восторгалась хомяками, пообедавшими своими детишками).

– Он у нас так любит детей и вообще очень хороший, правда нигде не работает, но это чтобы алименты не платить. А чего их платить? На всех все равно не хватит. Ну, и по дому ничего не делает, говорит, что это не мужская работа. Правильно, он же мужчина. А тут ему захотелось завести еще и третьего ребенка, а дочка вместо одного, родила двойню, и стало у них четверо. Хотела я ему сказать: «Ты, когда чегой-то захотел, так того и хоти, а не так, абы как!»

Ну, да ладно, чего уж теперь говорить. Теперь они сами не знают, что с ними делать. Приходят ко мне каждый день и метут все, что ни найдут, прям ум теряется. А тут мне захотелось чегойсь соленого, купила себе селедочки, гарная такая, пряного посола, почистила, порезала, лучком притрусила, подсолнечным маслицем полила, оно у меня душистое. Только хотела сесть поужинать, тут, как назло свет отключили. Смотрю, а селедка моя на столе светится…

Тут дочка с зятем явились и со всем своим выводком. Отвернуться не успела, как они селедку мою слопали. Я им говорю: «Что теперь будет? Ведь селедка-то светится!..» А зять смеется, говорит: «Вкусная была селедка и очень полезная. Теперь, ‒ говорит, ‒ Если свет отключат, расстегни рубаху, а брюхо светится, бери газету и читай, развивайся. И кишки ее, ‒ говорит, ‒ Кишечки не выбрасывайте, а продайте соседям, нужная в хозяйстве вещь». Он у нас вообще очень практичный. На днях купил у цыган для детей сметану и так удачно, в два раза дешевле, чем в магазине. Так-то вот! А то Клавка из девяносто шестой всем брешет, что он у нас, дескать, трутень да вдобавок еще и дурак, а он совсем даже ничего, практичный. Одного не пойму досе, чего она светилась?..

«Интересно, думают ли они хоть о чем-нибудь? ‒ задавался вопросом Павел, устало слушая их болтовню. ‒ Вряд ли. Скорее всего, не думают ни о чем, фонтанируют обо всем, что ни взбредет в голову».

Вдруг ветер ударил в окно зарядом града, свинцовой дробью простучав по стеклам, и всех будто разбудило, началось всеобщее шевеление, кашель и сморкание. У стола под пальмой освободился стул и несколько старух наперегонки ринулись к нему. Одна из них прискакала первой, с лету плюхнулась на стул, но промахнулась, свалила стул и приземлилась на «пятую точку». Участвующие в забеге и болельщики ехидно захихикали. Этот живой пример наглядно показал, что в каждом несчастии ближнего всегда есть нечто веселящее посторонний глаз. Все это конечно занимательно, и в то же время, противно. Но таковы подло-пакостные свойства человеческого естества, и никуда от них не денешься вплоть до сего дня.

Среди столпившихся в очереди пенсионеров на самокате каталась девочка лет шести с проволочным приспособлением для выравнивания зубов. Разинув рот, она на кого-то засмотрелась и врезалась в детскую коляску. Мама младенца от неожиданности уронила бутылку с соской, и она разбилась. Мамочка младенца, дауна с задумчивым монголоидным лицом, сцепилась с бабушкой девочки, злой, как черт, старой образиной. Мать малютки дауна, оказалась оторвой под стать чертовой бабушки, их вопли стремительно набирали пронзительность. Началась дикая грызня, сопровождающаяся сердечными пожеланиями, мордоплюйством и поползновениями к рукоприкладству.

«Не устаешь изумляться многообразию проявлений человеческой натуры» ‒ подумал Павел, с безопасного расстояния наблюдая за битвой титанов.

Когда мать дауна замахнулась на бабушку своим младенчиком, а та, завывая, протянула к ней руки и словно когтями норовила вцепиться ей в лицо, в сберкассу вошла разодетая в пух и перья ярко-рыжая дама в канареечной шубе и в красных сапогах. Вместо выщипанных бровей, у нее высоко на лбу были нарисованы две черные дуги, что придавало ей вызывающе изумленный вид. Следом за собой она втащила на поводке, упирающегося спаниеля с печальными человечьими глазами.

На спаниеля начал лаять карликовый пинчер, которого держал на руках какой-то «пенс» с характерной еврейской внешностью: вывернутые семитские губы, глаза навыкат, и конечно же, нос. Глазки у малютки пинчера тоже были неестественно выпучены, его голенькое тельце дрожало от ярости, и тявкал он с таким остервенением, как будто собирался всех здесь растерзать. От этого визга и лая у спаниеля случился шок, и он нагадил на пол прямо перед входом. Вся очередь во главе с заведующей сберкассой, которая вдруг выскочила ниоткуда, как черт из табакерки, набросились на хозяйку спаниеля, а та, с завидным самообладанием заявила:

‒ Ничего страшного, с каждым может случиться… Сейчас я все уберу, только пойду куплю веник и совок, ‒ и воспользовавшись всеобщим замешательством от сказанного, удрала, утащив на поводке виновника торжества.

Тем временем в сберкассу величавой поступью взошел преисполненный чувства собственной значимости начальственного вида мужчина. Шествовал он с такой нарочитой торжественностью, словно это был не человек, а памятник самому себе, сошедший с пьедестала. Во всех его царственных движениях видна была особа, которая и минуты представить себя не может без своры прихвостней. Весь его облик, от кончика задранного носа, до брезгливо оттопыренной губы, источал надменное высокомерие.

Не иначе, как сюда пожаловал переодетый в цивильное генерал либо нелегкая притащила законно избранного депутата Верховного совета. Поскользнувшись на дерьме, «законноизбранный» едва не упал и к всеобщей потехе, высоко подбрасывая ноги, сплясал уморительный канкан самым что ни есть простонародным образом. Разгорячившись от проделанных телодвижений, он принялся визгливо выкрикивать:

‒ Что за черт?! У вас тут везде говно!

Ему и в голову не могло прийти, что он смешон. Вокруг стояли простые люди, для него они были предметами обстановки, наподобие грязных занавесок. Павлу доводилось видывать курьезные сцены, но более забавной, никогда. Чванство в обнимку с глупостью плясало перед ним. В это время тугая на ухо престарелая кассирша, в который уж раз переспрашивала скрытничавшего клиента. Втянув голову в плечи, и подозрительно озираясь по сторонам, он спрашивал у нее шепотом:

– Какую сумму мне перечислили?

Она же, силясь перекричать несмолкаемый гвалт, в ответ кричала на весь зал:

– Что́?! А́?!

В коляске отчаянно ревел общеизвестный младенец. Похоже, у него начали резаться зубки, ‒ все сразу. Не выдержав, хороняка клиент заорал так, что все вокруг притихли:

– Отдай сберкнижку, глухая тетеря! Черт бы тебя побрал, твою мать и бабушку!

Сказано это было от всего сердца. После этого ни у кого не возникало желания скандалить. Потоптавшись еще некоторое время в очереди, Павел понял, что ничего интересного больше не будет. Он вышел из очереди, и поплелся домой.

Временами Павел любил наблюдать эти низшие формы жизни. При этом он не испытывал к ним агрессивной нетерпимости. Скорее, это напоминало интерес натуралиста. Хотя, свою внешнюю схожесть с ними, он бы посчитал для себя позорной. Будучи утонченно сложным и до чрезвычайности искушенным в частностях, он был примитивен, по сути, регулярно совершая подобные, разоблачающие его поступки.

* * *

Поздним вечером Павел пришел домой.

Закрыв за собою дверь, он оставил за порогом мозглую темень с ее снегом и дождем. Его домом была трехкомнатная квартира в типовом девятиэтажном доме на проспекте Правды, похожем на поставленную набок железобетонную коробку из-под туфлей. Дом домом, зато в убранстве его квартиры чувствовалась заботливая рука хозяина. Павел приложил немало сил и средств, чтобы превратить ее в тихую гавань комфорта. Ему это было жизненно необходимо, слишком трудно было восстанавливать растраченную на работе душевную энергию. Эти стены охраняли его личное пространство, но это была лишь эфемерная защита, по сравнению с несокрушимой броней его эмоциональной отстраненности.

Гостиная была обставлена с присущей ему изысканностью и вкусом. Здесь все дышало утонченной роскошью, заботой о красоте и удобстве. Среди тщательно подобранной антикварной мебели особо выделялся старинный русский буфет с резными украшениями, отделанный перламутром и пластинами из поделочных пород камня. За его стеклами из граненого хрусталя стояла богатая коллекция старинной серебряной посуды. Среди чеканных графинов и массивных солонок допетровских времен, виднелись две раритетные серебряные братины из княжеских покоев. Несколько полок в нем занимали диковинные, редкие и просто красивые безделушки, а также множество склянок с разноцветным содержимым.

На стенах, обитых зеленым шелком с драгоценным золотым шитьем, висело несколько картин в старинных багетах с изображениями парусных кораблей и пейзажами тропических побережий. Среди них было два подлинника Айвазовского. Сразу было видно, что их владелец не только увлекается живописью, но является ее знатоком и тонким ценителем. На лучшем месте находилась его любимая картина, без рамы, с облупившейся грунтовкой по краям, подарок одного из его пациентов, давно уж покинувшим наш мир. Яркими смелыми мазками на нем был изображен старый баркас, одиноко лежащий на берегу синего моря. «Тихая пристань», ‒ конец пути. Картины даже в слякоть позволяют видеть солнце.

На изящном ломберном столике стоял граммофон с корпусом из тикового дерева, его труба с широким позолоченным раструбом возвышалась над стопкой граммофонных пластинок прошлого века в пожелтевших от времени конвертах. Пол устилал роскошный восточный ковер с дивной россыпью цветов в обрамлении причудливого орнамента. В приложенном к нему пергаментном сертификате на русском, арабском и английском языках, с соответствующими им тремя «мокрыми» печатями значилось, что он изготовлен в Бухаре в 1905 году, ручная работа, а кроме того, что он «мягкий и густой». Написанное соответствовало действительности, ступая по нему, Павел шел, как по густой траве на летнем лугу.

В прихожей, в гостиной и даже в столовой на стенах висели старинные зеркала, его слабость. Особенно Павлу нравилось высокое венецианское зеркало восемнадцатого века, украшенное виртуозно выполненными цветами из горного хрусталя, разных форм и оттенков. Подлинный шедевр искусства. Это было его королевство Зеркал, мир неги и изысканного вкуса. Все это Павел приобрел сам, он лично руководил перепланировкой и ремонтом квартиры. Красивая обстановка, безусловно, вещь хорошая, лишь бы вещи, которыми ты владеешь, не начали владеть тобой. Павла чаша сия миновала, как и другая, ‒ свалившееся на него богатство.

Деньги в кармане быстро дают возможность почувствовать разницу между нуждой и достатком. Но, заработав целое состояние и потратив огромную сумму на благоустройство своих апартаментов, Павел так и не почувствовал эту разницу. В наследство от родителей ему достались лишь эти стены да вид на озеро. Не было бы и этого, но благодаря деду, инвалиду Отечественной войны, в прошлом веке (при Брежневе), они получили эту квартиру. С какой великой радостью они переселились сюда из трущобного барака на Шулявке, сколько раз ему об этом рассказывала мать. Но вместе с ними здесь поселилась Нищета. И хотя Павлу теперь казалось, что он от нее избавился, она поселилась в нем навсегда.

В соседней комнате была его спальня. Весь вид этой комнаты говорил о том, что в ней живет человек скромных и даже более того, аскетических привычек. Стены, беленные известью и полы в спальне были голые. Кроме стеллажей из струганных досок, прогнувшихся под тяжестью книг, простого канцелярского стола, и дивана, в ней ничего не было. Контраст с роскошью гостиной был более чем разительный, и создавалось странное впечатление пустоты, как будто в этой комнате никто не жил. Во всей обстановке обращала на себя внимание доведенная до педантизма аккуратность. Такова, в его понимании и должна была быть комната для работы, которую он хотел выполнять без всяких помех, наедине с самим собою.

Нетребовательный по натуре, Павел был строг с собой: питая слабость к изысканным винам, довольствовался водкой, изредка, – коньяком. Страстный почитатель живописи, он уже многие годы не приобретал новых полотен. Хотя и то, и другое, и третье легко мог себе позволить. Он оправдывался перед собой тем, что хобби, это простой способ борьбы с одиночеством. Но, делая вид, что чем-то увлекаешься, себя не обманешь. Потребностей у него было мало, а желаний и того меньше.

Зачем нужны были эти противопоставления: сибаритская роскошь, рядом со спартанским бытом? Зачем эти огромные траты на непомерно дорогие пустяки жизни? Павел и сам задавался этим вопросом. Быть может, эти предметы роскоши и отнюдь не необходимости, были компенсацией за лишения, пережитые в детстве? Ведь больше других тяготеют к роскоши те, кто был обделен любовью. А может, окружающее богатство поддерживало его самооценку? Но, разве так ее поддерживают. Павел объяснял эти антитезы тем, что среди изобилия и излишеств, истинные потребности человека смехотворно малы. Это действительно так, и это его развлекало. Контрастами обстановки он стимулировал работу ума.

Над стоящим у окна диваном крест-накрест висели два штыка от русской трехлинейки. Один штык был тоньше второго, его принес с Первой мировой дед Павла со стороны отца. За неделю до смерти он показал маленькому Павлику этот штык и рассказал его историю. На той далекой войне, о которой никто уже не помнит, деду пришлось побывать в рукопашном бою. Навстречу ему бежал «германец» с винтовкой наперевес и примкнутым штыком, похожим на длинный нож. Они быстро сближались, наметив друг друга для схватки. Не добежав несколько метров, германец не выдержал, вильнул, и бросился наутек. Дед долго гонялся за ним по полю, пока не загнал на околицу деревни. Бой шел где-то в стороне.

Германец стоял перед ним у стены хлева, пряча глаза под козырьком армейского кепи, свою винтовку он где-то потерял. Дед ударил его штыком в живот с такой силой, что острие, пронзив немца насквозь, «аж из спины вылезло». Но, нанеся удар, дед позабыл, что штык надо сразу же, выдернуть, и живая плоть сомкнулась вокруг него, и не отпускала.

Извлечь штык никак не получалось, и оставить винтовку тоже было нельзя: «она ж казенная, а казенное добро страхом огорожено». Дед и так, и этак, поворачивал винтовку, но плоть, как будто присосалась к штыку. Пришлось наступить ногой немцу на мягкий живот. А он!.. ‒ схватившись за ствол винтовки, умирая, изо всех сил молча, глядел ему в глаза. Деду все же удалось «вытянуть штык наружу», а человеческая плоть при этом «мокро чмокнула, как сапог, вытащенный из грязи».

Дед все рассказывал и рассказывал Павлику про глаза германца. Его глаза… Как тот, умирая, на него смотрел. Его глаза преследовали деда всю жизнь. Дед признался Павлику, что тогда, в первый и единственный раз убил человека, и хоть был он не робкого десятка, наложил в портки. В боях он больше не участвовал, а штык хранил. Всю свою жизнь он был безответно кроток и мухи не мог обидеть, но было в нем что-то такое, чего Павел понять не смог. Они мало общались, дед жил отчужденно в собственном доме в обществе собаки и пяти кошек. Перед смертью дед позвал Павлика к себе в Ирпень и отдал ему этот штык. От деда к отцу, а от отца к Павлу передалась их несовместимость с миром.

Второй штык достался Павлу от деда по линии матери. Увидев у Павлика штык, который ему отдал дед из Ирпеня, он тут же подарил ему свой штык, которым очень дорожил. Он принес его со Второй мировой войны. «Кто воевал, тот знает, самый страшный бой на войне штыковой» ‒ рассказывал дед. Дед участвовал в шести рукопашных схватках. На войне каждая атака, это вопрос жизни и смерти, рукопашная, тем более, она безжалостна и кровава. После первой, максимум, после второй штыковой атаки, никто не выходил, по крайней мере, без ранений. Дед, побывал в шести. В тех атаках, про которые рассказывал дед: «Иной уж убит, а ноги сами вперед бегут…» Тогда же, верней, после того, ему стало казаться, что он заговоренный, что пули, и штыки, будто нарочно, его не задевают. «Ну, я и возгордился… ‒ каждый раз со значением, говорил дед. ‒ А это, скажу я тебе, Павлуха, последнее дело».

Дед не раз рассказывал маленькому Павлику о своем друге Севе, который вместе с ним участвовал в тех схватках. Высокий и длиннорукий Сева бросал лимонку так далеко, что она взрывалась на лету, не долетая до земли. Дед на пару с Севой набили руку в упражнениях с ружьем, отбивах и выпадах. В коротких передышках между боями они разработали свою тактику применения штыка и приклада. Сева бежал чуть впереди и «наметанным отбивом» отводил немецкий штык, а дед колол, коротким резким «тыком». Раздавался только хруст. Дед вспоминал о нем много раз: характерный хруст, когда штык пронзал человека, его тело.

В каждой рукопашной дед и Сева убивали по десять-пятнадцать, а то и по двадцать человек. Впрочем, дед даже случайно не называл их людьми, а только немчурой либо фашистами, в лучшем случае, презрительно – «фрицами». Почему он так легко их убивал? Что это было: результат сталинской пропаганды, жуткий продукт промывки мозгов или он по своей природе был убийца? Ответ знает только ветер.

Втайне от себя, оправдывая любимого деда, Павел думал, что у него не было выбора, чтобы выжить в тех обстоятельствах, с врагами приходилось обращаться, как с врагами, отбросив присущую людям человечность. Но количество заколотых его руками, ужасало. Они бы убивали их и дальше, но вначале ранили деда. Ранение было «пустячным», но рана «загноилась» и ему ампутировали руку, правую, «кормилицу». А Сева без него пропал. Смерть его была легкой, «ему случайно пуля в сердце залетела».

Однорукого деда нельзя было победить. Он бы никогда не сдался, скорее бы погиб. Что он и сделал. Таким уж он был. Он и Павлу с матерью не оставлял выбора: дед улыбался и они смеялись, дед шутил, превозмогая себя и все невзгоды, и им стыдно было плакаться. Дед всегда старался хоть как-то подработать, хоть что-нибудь принести в семью. «Праздная жизнь ‒ преждевременная старость», ‒ не уставал повторять он. Но ничего у него не получалось, зарабатывал копейки, «кошачьи слезы». Даже в сторожа его не брали с одной рукой. Из-за вечной этой экономии на всем подряд, пропадали желания, и они даже сами не отдавали себе отчета в том, насколько безрадостна их жизнь.

Утрата дорогого человека вызывает печаль, а воспоминания о нем, улыбку. Дед никогда не терял чувства юмора. Как-то на День победы он зашел в парикмахерскую подстричься, а заодно и побриться. Парикмахер, который его брил, с утра уже был под мухой. Справиться с дрожащими руками у него не получалось и, чтобы разрядить обстановку после очередного пореза, он решил завязать разговор и спросил у деда:

‒ Вы у нас раньше бывали?

‒ Нет, ‒ серьезно ответил дед. ‒ Руку я на войне потерял…

Так все и тянулось год за годом бесконечной ниткой. Благодаря постоянным лишениям и урезкам, удавалось сводить концы с концами, чтобы как-то жить. Болели они редко, зато тяжело. Как бывает с изношенной рубахой, была цела, да и лопнула. Если по шву, то еще ничего, можно зашить, а если по целому, сколько ни шей, все равно расползется, ‒ нитка не держит. Два его деда отдали ему самое дорогое, что имели. На подарок надо отвечать подарком, а он им ничего не подарил, и это грустно.

Так бы они и жили, если бы мать не познакомилась с отцом. Дед сразу с ним сдружился, через считанные минуту знакомства, они уже задушевно болтали, как неразлучные друзья. Он радовался ему, как нежданно вернувшемуся старому другу. Когда отец начал пить, он втянул деда в беспробудную пьянку, и деда за год не стало. Он умер внезапно, ни с кем не простившись, сердце разорвалось. Как Павлу иногда хотелось с ним поговорить. Знают ли наши мертвые, как живем мы, живые?

Под настроение Павел снимал со стены штыки. Ему нравилась надежная тяжесть смертоносного оружия. Согревая в ладонях холодную сталь, рассматривал четырехгранное сечение клинков с долами, сужающимися к плоским, как у отвертки остриям. Скольким же, эти «отвертки» отворили дверь в мир иной? Зачем он их хранил и разглядывал? Восхищала не только холодная красота и совершенство оружия, он раздумывал о судьбе хозяев штыков и тех, неизвестных людях, которых они убили, причинив им при этом смертельную боль.

Павел был полон тяги к жизни, именно тяги, ‒ стремления, а не радости жизни, и у него никогда не возникала мысль о самоубийстве. Мало того, он осуждал подобные акты высшего самоотречения. Но, если б случилось невероятное, и он бы собрался «вернуть творцу билет», то сделал бы это одним из этих штыков. Хотя и не знал, каким.

В третью комнату вела тяжелая филенчатая дверь мореного дуба, украшенная шляпками вручную сработанных бронзовых гвоздей. Она всегда была заперта, даже когда любопытные, периодически приводимые Павлом женщины, пытались туда заглянуть. Делая короткую остановку в его постели, они исчезли из его жизни так же скоро, как появлялись. После быстрого соития, утолив физический голод, он не испытывал к ним ни чувств, ни обретения, ничего, кроме опустошения, которое овладевало им после мимолетной близости.

Когда же он начинал «вырастать с одной стороны» (иногда это бывало совсем некстати), и у него появлялось ощущение, что его мошонка начинает раздуваться, как шар и вот-вот лопнет, а на то чтобы искать женщину, у него нет времени, он сбрасывал семя при помощи руки. В последнее время ему постоянно не хватало времени… И он оправдывался перед собой тем, что человек становится свободнее, когда перестает думать о сексе, но для этого должен быть удовлетворен половой инстинкт. Вообще-то, онанизм гораздо проще полового акта, поэтому, намного приятней, а апогей обладания, ‒ это обладание самим собой.

Но порой он ощущал неутолимую потребность в женщине и находил их легко, на одну ночь. Для него не было проблемы уложить очередную женщину к себе в постель, а вот проститься с некоторыми из них, было намного сложнее. Говорливые и вертлявые, до одурения утомительные, они прилагали немало усилий, чтобы остаться у него навсегда. Тогда как у него было единственное желание, поскорее распрощаться и желательно без слез.

Подобные инциденты случались довольно часто, и тому была причина. Увлекшись своей новой знакомой и от души желая одарить ее как можно бо́льшим удовольствием, он иногда применял изощренные приемы секса, которыми владел, доводя ее до таких высот наслаждения, которых она уже никогда не могла испытать. При этом он не отдавал себе отчета в том, что его сексуальные изыски не делают женщину счастливой. Отнюдь, они обрекают ее на тщетные поиски пережитого экстаза, меняя мужей и любовников, сравнивая их с ним, и всю оставшуюся жизнь, мучаясь от этого.

Иметь же постоянную подругу он не хотел. Ему лень было ее добиваться обычным ухаживанием, а потом удерживать подле себя. Он не хотел переводить свое время на продолжительные отношения и терять, опять таки то же самое время, чтобы их завести, вести пустые разговоры, оказывать знаки внимания, как на дежурства ходить на свидания. Он не догадывался, что это Одиночество бросает его от одной женщины к другой. Вместе с тем, он любил женщин, любил желание обладать, преодоление страха быть отвергнутым, волнение первых удивлений, незнакомые глаза, губы, запахи, пленительные изгибы торса, ни с чем не сравнимый первый поцелуй и сексуальная капитуляция, ‒ шелест сброшенного платья…

Но, насколько пленительны сексуальные отношения вначале, настолько же, однообразна и отвратительна их изнанка, потом. Каждый раз констатировал он, вечный беглец от сердечных привязанностей. Но это были отговорки. На самом деле, он не хотел никого пускать в свою жизнь. Ведь привязываясь к кому-нибудь, лишаешься душевной независимости. Павел просто не в состоянии был долго находиться рядом с чужим человеком. Удовлетворив свое либидо[7]7
  Либидо (от лат. libido ‒ желание), половое влечение.


[Закрыть]
, он начинал тяготиться обществом женщины. Ему казалось, что он слишком быстро добирается до их сути и тем, исчерпывает отношения. Его пугала необходимость постоянно подстраиваться к кому-то и просто ужасала сама возможность возникновения споров или ссор.

Так в чем же преимущество совокупления с женщиной перед мастурбацией? В том, что не чувствуешь себя таким одиноким, сам себе отвечал Павел. Всего-то?.. Скептически отмахивался он. А, как затем быть с месяцами изводящего ощущения своей нечистоты, угрызений и самооправданий? Павел считал, что одному жить гораздо удобнее и был убежден, что не может по-другому. Ведь в одиночку больше времени можно уделять своим увлечениям, жить интересами своей профессии.

Общение никогда не было его жизненной потребностью. Он давно привык к одиночеству, одиночеству среди людей и одиночеству наедине с собой. То же одиночество сформировало его характер, закрытый на все замки, сосредоточенный на себе самом, способный находить удовольствие в своем собственном обществе. Он никогда бы не согласился расстаться со своей свободой, свобода и индивидуальность – это все, что у него было. Но все это лишь отговорки, жалкие отговорки! Он знал главное, если у него появится женщина, дорогая ему настолько, что только для нее он станет жить, он потеряет право на Невозможное.

В запертой комнате было нечто такое, что никому не следовало видеть. Хотя ничего особенного там не было. После смерти матери он редко туда заходил. Павел позабыл уже, когда последний раз переступал ее порог. Немногочисленные предметы этой комнаты хранили память о прошлом, навевая тоску по ушедшим в небытие.

Здесь стояла под белым покрывалом кровать матери. Простое льняное покрывало, с вышитыми ее руками белым шелком ромашками. Она сама застелила кровать перед самоубийством и застелила ее очень аккуратно, с заметной элегантностью, будто хотела остаться в памяти Павла такой, как была: красивой, смелой, изящной. Они оба были из тех редких, наделенных исключительной тонкостью чувств натур, которые обитают в прекрасном мире воображения, изредка возвращаясь из него к людям.

Павел до самозабвения любил мать, бесконечно добрая и заботливая, она для него была единственно близким человеком на свете. И вдруг ее не стало, словно никогда и не было, и он остался один в целом мире, и в полной растерянности перед ним. Когда ее не стало, он от нее понемногу отвык, потеряв вместе с нею ту несказанную радость, которую имел в жизни – свою любовь к матери. Воспоминания о ней понемногу блекли, как блекнут все, даже самые дорогие воспоминания. Но ту, невидимую рану ему не дано было исцелить. Когда матери не стало, он перестал верить, что мир добрый.

Воспоминания приливной волной захлестнули Павла. Все ушло в прошлое, но ничего не забылось, все хранилось в глубоких водах памяти. Как все было? Тогда? Банально. На одной из пьянок отец проиграл его мать в карты. Во что они играли? Неизвестно. Наверное, в дурака. Но это так, не более чем домысел. Секреты мертвых не подлежат разглашению. Его отец и выигравший его мать собутыльник, явились пьяные среди ночи. Выслушав условия, мать ничего не сказала в ответ, молча ушла с выигравшим ее в спальню отца.

Павлик и отец сидели на кухне, они оба слышали, как плакала мать и грязно ругался их ночной гость. Наконец, мать его выпроводила, и уложила спать отца. Ему было до сердечной боли тяжело вспоминать то, что было потом. Потом мать с Павликом удавили отца. Она бы могла еще многое ему простить, но этого не смогла. Все это было на самом деле. Правда всегда удивительней вымысла. Стыд и грязь ‒ это все, что осталось в его памяти после отца.

Можно выгнать прошлое в дверь, но оно все равно влезет через окно и станет перед тобой. В доме при отце царила постоянная напряженность. Казалось, в самом воздухе что-то витает и давит. В любой миг мог разразиться скандал по самому ничтожному поводу, а то и без него. Но когда отца не стало, ему и матери стало чего-то не хватать. Таковы особенности человеческой памяти, люди быстро забывают все дурное и помнят только то, что им хочется помнить, вне зависимости от того, как было на самом деле. Пришел час, и мать сказала Павлику, что отец был хороший, что он был лучше всех, просто он не мог выносить несправедливости, которая творится вокруг и от этого начал пить. Остановиться он не мог, поэтому пришлось ему помочь. Ей же, никто не помогал. Этого и не надо было, она была сильная.

Человеку непременно надо кому-то верить, верить с самого раннего детства, безоговорочно и безоглядно, безо всяких там «честных слов». Так Павел верил своей матери. В одной грузинской песне поется: «Никогда не лги своему сыну, потому что когда он вырастет и узнает правду – он станет предателем». Она ему никогда не лгала и сказала те слова без тени раскаяния, но с таким чувством, что Павлик понял, как она любила отца. Вера в незыблемую прочность материнской любви лежит в основе любой целостной личности. Пошатнуть ее, значит обречь душу ребенка на вечную тревогу и смятение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю