355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Потанин » На вечерней заре » Текст книги (страница 9)
На вечерней заре
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:59

Текст книги "На вечерней заре"


Автор книги: Виктор Потанин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

ЛУННЫЕ ПОЛЯНЫ

Машина неслась по самой кромке полей. Мотор работал тихо, почти бесшумно. Машина была новая, сильная, каждый кусочек стали играл на солнце.

А рядом с дорогой поднимались леса. И какие леса! Они тянулись к горизонту тугой могучей стеной, и стене нет конца. Лист на березах повлажнел и набряк: с утра шел дождь. Потом дождь перестал, и вот уж солнце опять горит и беснуется, и все живое ищет тени и ветерка. А трава рада солнцу и дождю, и цветы тоже рады и приподнялись: потому по обочине мелькает что-то зыбкое, желтое, голубое. Но Афанасию все надоело. Он сидит за рулем каменно плотный, сердитый. И всю душу истомили вопросы: «Что же с отцом? Почему позвал телеграммой? Может быть, заболел?.. А может, просто… просто чудит?» – Афанасий передернул губами и погнал машину быстрей. «Жигули» свои он любил, да и дорога его всегда успокаивала. Так вышло и сейчас: машина слегка покачивалась, ныряла, и все тело тоже покачивалось, смирялось, и затихала душа.

Он машинально включил приемник. Кто-то пел тяжелым басом: «Бродяга к Байкалу подходит…» Боже, не пение, а рев быка! Афанасий поморщился и выключил звук. Тишина показалась наградой. А дорога все так же укачивала, а лес справа делался все гуще, таинственней, и все сильнее пахло березой, и опять засыпала душа. Но вот и деревня. Она явилась разом, как в сказке: тепленькая, светлая, в обрамлении берез.

Отца он увидел у первых плетней. «Надо же! Словно бы дожидался!» И опять Афанасий передернул губами, потом нехотя сбавил скорость. Теперь машина не шла, а точно подкрадывалась, но отец уже узнал сына и поднял руку. На лице его остановилась улыбка. И даже издали видно, что она с дальним значением. «Ясно, ясно! Чудит родитель», – подумал с тоской Афанасий и снова разозлился на телеграмму, и на отца, и на эту его улыбку. Машина все еще подвигалась. Тогда отец шагнул на середину дороги и шутливо сделал под козырек. Его шутка покоробила сына. Он остановил машину метров за пять и пошел навстречу. Отец смотрел теперь серьезно, не улыбался. Вместо правой ноги – деревяшка, пиджачок старый, залитый краской, да и лицо давно все запущено – в какой-то сивой щетине. «Плохо за ним смотрит сестра. Очень плохо…» – подумал сын с раздражением, но сдержал себя и улыбнулся.

– А я думал, что ты болеешь. Телеграмма срочная, как на пожар…

Но отец точно не слышит, не понимает. И вдруг подмигивает сыну и широко раскидывает руки:

– А поворотись-ка, Афоня! Экой ты у меня длинный! И вроде не в духе? Ну ладно, я вижу… – И, не дожидаясь ответа, подходит вплотную к машине, стучит деревяшкой по колесу. – Хороша у тебя кобылка! Ни овса не просит, ни сена… – Потом поворачивается к сыну… – Хорошо, что приехал. Спасибо…

– На здоровье, – попробовал пошутить Афанасий, но отец заглянул ему поглубже в глаза.

– Как здоровьем жена?

– Здорова…

– Никого еще не родили?.. Нехорошо, Афоня. Человек без детей…

– Как дуб без корней, – подхватил на лету Афанасий и достал сигарету.

– Не дразнись, сынок. Так стары люди говаривали.

– Зачем звал? Что случилось? – оборвал его резко сын. Он весь налился нетерпением.

– Эх, Афоня! Не надо… На меня и мать твоя не кричала. – Его лицо точно обледенело, не дрогнет. – Как быстро ты вырос, как легко мы состарились… – И еще что-то хотел добавить, но только махнул рукой.

Они замолчали. Мотор машины легонько постукивал, и нужно было что-то решать – то ли идти, то ли ехать, и эта неопределенность была всего тяжелее. Отец дышал громко, переминался. Песок под деревяшкой поскрипывал, шевелился, и это тоже давило на нервы. Афанасий хмыкнул, потом резко захлопнул дверцу и потянулся. Теперь он казался еще выше, стройнее в своих серых джинсовых брюках. Отец доставал Афанасию только до плеча, да и худоба выпирала. Рядом с сыном он казался щуплым, как зайчик.

Они стояли, словно чужие. Афанасий закурил и повернулся в сторону леса. Ему сделалось грустно. Болела душа, и хотелось уехать. Но отец стоял рядом, какой-то совсем поникший, обвислый. Что его сжало, что подсушило? Афанасий ждал сейчас от отца то ли признаний, то ли нотаций – у того бывали такие минуты. Но отец молчал, затаился. Наверное, слушал свое дыхание. В последние годы у него не ладилось с сердцем.

– Да-а, сынок… Стары, говорят, старятся, а молоды растут, – начал старший с дальним подходом и вдруг, не таясь, не скрываясь, откровенно загляделся на сына. Но тот не видел. Он все еще курил, смотрел на дальние березы, а на висках его горели кусочки солнца. А отец все смотрел на сына, не отрывался. Он всегда любил его волосы, длинные золотые их пряди. Вот и теперь они опускались до самых плеч, точно кого-то дразнили.

– Ты как девушка у меня…

– Что, что? – спросил Афанасий. Но отец не ответил. Он все смотрел и смотрел на эту золотую волну, и сердце таяло, замирало, и хотелось каких-то особых слов и признаний; вот уж и глаза стали на мокром месте, еще миг – и польются слезы, а зачем, отчего… И чтобы скрыть свою нежность, растерянность, отец еще больше нахмурился и повесил голову.

– Ты что-то сказал мне?

– Я не знаю… Заглуши-ка мотор, сынок. Чего зря тарахтит?

– А ты садись со мной. Потихоньку поедем.

– Ничего не выйдет, сынок. Не залезти мне в твою колымагу. Ни согнуться, ни разогнуться. Ты уж езжай потихоньку, а я сзади, Афоня…

Сын поморщился. Он не любил свое имя, стеснялся его. Чудилось в слове «Афоня» смешное что-то и простоватое – прямо кличка, как у собаки.

– Езжай, Афоня, езжай…

Машина рванулась с места, но сразу притормозила, будто одумалась, и пошла уже плавно и медленно, как в похоронной процессии. Настроение у Афанасия было больное, печальное, и не хотелось ни о чем думать, ничего вспоминать. И он машинально смотрел, как движутся мимо дома и ограды, как перебегают через дорогу собаки злыми короткими перебежками, как чей-то мальчишка катит на велосипеде с беспокойным веселым отчаяньем, но все это не отвлекало, не трогало, и он рассмеялся над самим собой: «Ну и ну! А чего я психую?» И сразу надавил на тормоз. Потом медленно подогнал машину к низкому домику, сделанному из деревянных шпал, черных, подгнивших.

Отец приотстал от машины, хотя шагал широко, торопился. Деревянная нога запиналась, потому шел он на один бок и все время подпрыгивал и махал при ходьбе руками… И опять Афанасий злился, мрачнел и жадно курил.

Вот отец почти рядом. И опять поразило лицо его. Оно казалось совсем серым, испитым, точно жизнь уже ушла из него и никогда не вернется. А голова стала маленькая, как у подростка, и на макушке торчал седой хохолок, будто в насмешку…

– Куда гонишь, Афоня? Никто нас не ждет. Сестренка твоя к свекровке уехала, а я заскучал. Вот и вызвал…

– Только и? – усмехнулся сын.

– А что плохого? Отец же вызвал тебя! Это надо понять. Где, говорят, сокровище наше – там и сердце наше…

– Кто говорит? – засмеялся Афанасий и глубоко вдохнул в себя чистый березовый воздух.

– Стары люди говорят, Афоня. Стариков-то не почитаете…

– Так, так, сокровище наше, – заворчал про себя Афанасий, и что-то сухое, холодное промелькнуло в глазах. Но отец не заметил, и тогда сын перевел разговор:

– Ну и строят у вас! – он задумчиво посмотрел на шпалы, нахмурился. – А кругом столько дерева, и березы вон…

– То дерево золотое. Надо беречь… А эти шпалы по случаю. Шефы привезли да оставили… Ну пойдем, сынок, в дом.

Пока шли к крыльцу, Афанасий терзал себя: «И чего он хитрит со мной, отвлекает? А ведь сорвал с места, послал телеграмму…»

Потолки в комнате были темные, низкие, и Афанасий сразу вспотел и зажмурился. И еще долго не мог прийти в себя, отдышаться, все казалось, Что здесь не было воздуха. У него снова испортилось настроение.

– Ты б хоть деревяшку-то отстегнул. А то больно уж по-сиротски…

– Да привык я, Афоня. А протез есть у меня, как же нам без протеза…

– Я тебе импортный достану, удобный…

– Да, ладно, сынок. К чему привык, к тому привык. Вон и Федор, дружок, на такой же… Да и дерево-то роднее. – Он еще что-то сказал про себя и начал осторожно устраиваться на диване. Вначале вытянул деревяшку, потом медленно опустил спину. И улыбнулся виновато:

– Извини, сынок, беспорядок. Не стираю, не мою. Да и гложет меня что-то. Надо бы посоветоваться…

– Ну, давай перекинемся! – сразу ожил Афоня и сел напротив.

– Не так быстро, сынок, не галопом. – Он прикусил губу и замотал головой. Хохолок на голове приподнялся. Это всегда предвещало ссору или злой разговор, и Афоня ко всему приготовился. Он знал, что у отца нервы всегда на взводе и может быть такая минута, когда он накричит и пойдет напролом, а потом горько-горько заплачет. И эти переходы от крика к слезам встречались часто и повторялись, а потом отец страдал от них, стараясь забыть. Вот и теперь ждал Афанасий такого же, но отец заговорил спокойно:

– Что-то Федор Иванович не заходит. Наверно, тебя испугался. Эх, Федор, Федор… Мы с ним и ботинки-то делим поровну!

– Не понимаю… – проговорил Афанасий.

– Дело, сынок, простое. У меня левой нет, у него праву ногу похоронили. А размер-то у нас один. Я, значит, куплю ботинки, а зачем мне два? Я на праву ногу одену, а на леву – ему. А потом он идет в магазин. И расход у нас половинный. Ну, теперь-то усек?

– А как же! – засмеялся Афанасий.

И отец тоже вздохнул легко, улыбнулся. На лице сразу разгладилась кожа, но глаза все равно оставались печальными. Только на миг в них мелькнуло что-то нежное, теплое, какой-то ветерок пробежал и затих, – и опять печально и хмуро лицо.

– Господи, господи… До старости дожили и еще хочем жить. А зачем? А куда? И хватило бы мне, да и Федору… Как ты думаешь, Афоня? Скажи…

Сын промолчал, ушел в себя. Ему надоело сидеть на стуле, надоели духота, липкий пот под рубашкой, он хмурился и покусывал губы.

– Да не морщись, Афоня! Я ведь знаю, что надоел. И тебе, и сестре твоей… Она вон все ходит да фыркает: не там сел да не там разделся. А я ведь отец. И тебе тоже отец родной…

– Родной, родной! Успокойся! – засмеялся сын и достал сигарету.

– Вот и скажи ей, чтоб язык придержала. Да что ей скажешь, она и на мужа, на Ивана, наскакивает. И все ей невесело. Почему нынешним все невесело? И что надо, каких апельсин таких? И зарплаты вроде хорошие, и квартирами наделили, а им все мало да все не так… И со свекровкой Мария ругается, но и та сдачи дает.

– Все правильно! – перебил Афанасий.

– Нет, неправильно! Заблуждаешься, сын. Они из-за меня, видно, цапаются. Я место занял ее. У ней Иван-то один-разъединственный. Ей бы с сыном жить да командовать, а я тут путаюсь. Ну, а как? Двух-то стариков не засадишь в клеть…

– Зачем звал, отец? – не вытерпел Афанасий. Он снова нервничал: понял, что отца понесло и понесло по волнам и неясно даже – прибьет ли к берегу. А если и прибьет, то все равно ненадолго. Через минуту он может вскочить и забегать по комнате или хуже того – застучит деревяшкой, как молотом, прося внимания, а потом еще больше расстроится и заплачет, как мальчик.

– Зачем звал? – повторил Афанасий. – Я думал, ты заболел.

– Не дождетесь, когда издохну, – усмехнулся отец и поморщился, как будто в нос попала пыль или табачные крошки, и сразу на лице родилась обида и хохолок на макушке откинулся. – Так, что ли, сынок? А я все топчусь, старый черт. – Он с большим усилием приподнялся, потом сел опять. Дышал тяжело, да и дышать совсем нечем. Комнатка низкая, тесная, словно игрушечная. И вещей много: телевизор, комод, книжные полки… Афанасий огляделся по сторонам и спросил примирительно:

– Ты где спишь-то?

– Не понял, Афоня.

– Где койку твою помещают? Ведь теснота.

– Аха, аха… – словно бы отмахнулся от ответа отец. Потом потянулся к сыну всем туловищем и заглянул в лицо снизу вверх. Глаза его отливали желтым, пронзительным и как будто смеялись, лукавили:

– Так ведь временно я тут, сынок. Совсем временно. Вы же так с сестрой договаривались? У ней, мол, год старик прокантуется, потом – у тебя год, потом снова к ней. Поделили отца ровно-поровну, распилили напополам. Ну и правильно сделали. А то одному-то такую обузу…

– Не сочиняй! – сказал зло Афанасий.

– Да ладно уж – переморщимся. Мария сама мне призналася. Эх, нету у меня Антонины Михайловны, нету у меня подруги-заступницы. – Он откинул высоко голову и побледнел. Жену он всегда называл по имени-отчеству на высокий, старинный лад. И когда произносил это имя и отчество, то делал большую, глухую паузу, и сердце у него то колотилось бешено, то совсем затихало, и он бледнел, как снег, и сжимал крепко веки. Вот и сейчас затих, как неживой.

– Чудишь ты, отец, – сказал тихо сын, но отец услышал и оглянулся.

– А ты не хитри, Афанасий. Скоро к тебе постучусь – принимайте. Хоть жену подготовь немного, а то инфаркт хватит. А что, Афоня? У других было и у тебя будет. Как завопит на тебя да затопается: кого пускаешь, благоверный мой? От него запах-то – нос закладывает. И деревяшка болтается… – И вдруг рассмеялся нехорошо, со значением и опять потянулся к сыну всем туловищем и заглянул снизу вверх. – Значит, койку где помещают? Теснота, говоришь, у нас? Да ладно уж, не страдай, сынок. Я не стану к тебе натряхиваться…

Афанасий промолчал, хоть терпение закапчивалось. Его все уже угнетало здесь: и прямые насмешливые глаза отца, и его голос, и духота в комнате, и не нравилось, что сестра с мужем куда-то уехали. С сестрой бы все же повеселей.

Отец опять задышал тяжело. В груди что-то поскрипывало, как будто выпевал сверчок. Афанасий встал и открыл окно. В створку сразу хлынула свежесть, запахло березой. День уже прошел, и солнце скрылось за лесом. А в улице было все еще светло и просторно, и листья деревьев переливались, сверкали от зелени, и далеко-далеко разносился гул одинокого трактора – веселый, как на празднике. И сразу захотелось куда-нибудь в лес, на траву. Афанасий курил и вслушивался в себя. Распускались деревья, наливалась листва, а ему всегда в эту пору печально, в душе оживали неопределенные чувства потери и ожидания, и это томило, помаленьку терзало, и было жаль прожитых дней. И ничего не вернешь. Из задумчивости его вывел отец:

– Не страдай, сынок, я к тебе не поеду. И удочери не останусь. Есть у нас с Федором один планчик… – Последние слова он произнес уже нормальным, чуть расслабленным голосом, в котором слышалась большая усталость. – Так что, Афоня, меня больше не распределяйте. – Все это время он уже сидел не на диване, а на низкой, неудобной скамеечке, но для него она, наверное, казалась удобной, привычной.

Афанасий повернулся к нему и спросил еле слышно:

– Зачем злишь меня, отец?

– Не то, Афоня! Я к тебе откровенно… Вон у Федора Вотина тоже сын и не хуже тебя – председатель колхоза. А надежды нету у Феди. Потому что сноха… Не нужны мы вашим женам, Афоня! Заболеешь – стакан воды не допросишься.

– Ох, уж этот стакан!

– Так ведь жаль человека. Мы же фронт с ним прошли. Мы ж, поди, ветераны!

– Что ты – Федор да Федор! Хоть бы спросил: как живу, как семья?

– Э-э, Афоня! Семьи у тебя нет. Вот сынка наживете, тогда будет семья. А пока пустоцветы. И что за молодежь – детей не рожают?

– Не лезь в душу! Нехорошо… – рассердился опять Афанасий. Он все еще стоял у окна, лицо его побледнело, и ладони подрагивали. Но он крепился, сжимал себя, чтобы не крикнуть, зато отец не сдержался.

– Замолчи, сынок! – И вдруг резко спрыгнул со своей поскрипывающей скамеечки и застучал деревянной ногой. Пол в комнате ухнул и закачался. Наверное, доски были тонкие, слабые.

– Не позволю, Афоня! Я не позволю…

Сын не отвечал, даже не повернулся. И это отрезвило отца. Он замолчал, только громко дышал. Потом шагнул к окну и встал рядом с сыном. На лице уже блуждала вялая, виноватая улыбочка, глаза искали сочувствия и защиты.

– Извини, сынок, не суди! Придет такое – собой не владею. И на кого кричал – на тебя!

– Не страдай, отец. Перемелется…

– Так ведь нервы, Афоня. Все нервы… И откуда быть нервам-то, коли состарился.

– Ты не состаришься, – улыбнулся сын и стал неторопливо разминать сигарету. По комнате пошел запах дорогого, мягкого табака. Потом скользнула вверх струйка дыма, пахнуло резко паленой бумагой, и снова этот тонкий аромат. «Надо же, – думал сын, – как сойдемся с ним – сразу ссоримся. А зачем?..» – И он вспомнил вдруг еще одну ссору. Он закончил тогда десять классов и собрался в Омск – в медицинский. А отец хотел оставить его дома, возле себя.

– Иди, Афоня, в педагогический. Будешь с нами, и мы с тобой…

– Нет, отец! Не просите.

– А я заставлю! И не отвертишься, – он рванулся тогда со стула и так же стукнул деревянной ногой. И так же пол закачался под ударами сухого, почти железного дерева. Даже штукатурка посыпалась.

– Нет и нет! – повторил он дважды отцу, и тот сразу обмяк, растерялся, и так же виновато смотрели глаза.

– Иди, Афоня, в педагогический! Я тебе за это «Урал» куплю. Ты ж просил мотоцикл.

– А «Уралы» с коляской. У тебя не хватит валюты.

Отец вначале не понял, а потом ответил с гордым хвастливым вызовом:

– У меня на книжке полторы тысячи!

– Нашел деньги! Это – так, побренчать…

И тут ворвалась беда. Вначале отец замотал головой, будто кипятком его обварили или по затылку ударили. Потом поднял кулак:

– Как ты меня, сынок? А ну – повтори! Не желаешь?.. Тогда сам тебе повторю. Как мы с мамкой своей всю жизнь пробренчали. Как… – он задохнулся и точно оглох. Потом кулак опустил, но в глазах все равно кипело и плавилось, и он опять закричал: – Да, всю жизнь!!! Но за вычетом фронта. А там тоже платили. Вот купил деревянную…

И тогда сын решил добавить. Медленно отодвинул ящик стола и достал сигарету. Зажег спичку и закурил на глазах у родителей. Он в первый раз закурил открыто и без стеснения, с каким-то дерзким, слепым отчаянием. И последнее, что он видел в этой родительской комнате, были полные тоски глаза матери. Она смотрела на него, как на преступника, и покачивала головой.

И все равно он поехал в Омск. Мать с этим быстро смирилась, даже гордилась им:

– Мы больные с тобой, Николай Николаевич. – Она тоже называла мужа по отчеству. И когда обращалась, то почему-то робела, стушевывалась, как будто говорила с крупным важным начальником. – Мы больные, а сын нас вылечит! Глядишь, проживем с тобой до семидесяти…

«До семидесяти, до семидесяти… А сколько будет сейчас ему?» – вдруг спросил себя Афанасий и передернулся: точно не знал. Стало стыдно. «То ли шестьдесят семь, то ли семьдесят?»

Он присел осторожно на подоконник. Из ограды шла вечерняя свежесть, холодила рубашку. Ему уже хотелось есть, но заговорил отец:

– Вот сижу, Афоня, и думаю – то ли сообщить тебе, то ли скрыть пока…

– Сообщай, конечно! Выкладывай.

– Так вот, сынок, есть у нас с Федором планчик. Собрались мы с ним в дом престарелых. Да, да! И не криви лицо. Будем там копать грядки, а зимой чистить снег по всей территории. И освободим мы своих сыновей-дочерей от великой обузы.

– Ты вредный, отец! Как и все старики, – сказал Афанасий и прищурился. Он чувствовал, как у него начинают подрагивать пальцы, а это был плохой знак. Еще немного – и сорвется. И начнет тоже кричать, выяснять отношения. А этого не хотелось. Да и понимал теперь, что отец вызвал его без всякой причины. Просто надо поворчать, покуражиться. Вот и сочинил про дом престарелых. А пройдет еще час, и он застыдится своих слов и заплачет. И начнет умолять его не сердиться и попросит прощения, а потом еще больше расстроится и начнет глотать сердечные капли.

– Давай, отец, попьем чаю!

– Вот молодец какой! Догадался сказать, – и пошел на кухню, забрякал тарелками, а Афанасий смотрел, как далеко-далеко над лесом разгорается красное облачко. Вот оно вздохнуло и пошло в ширину. Вот уже весь горизонт стал пунцовым, как мак. Значит, быть дождю или холоду, или ветер начнет гулять и хлестать по березам. И Афанасий даже поежился и прикрыл окно.

Потом они пили чай. Отец с удовольствием резал белый хлеб, и ломти выходили высокие, пышные. На них мазал тягучий мед.

– Ешь, сынок, наводи живот. Свой хлеб-то, домашний. Я сам понемногу стряпаю. А что… Чем могу – помогаю. – И он смутился, прикрыл рот ладонью.

– Очень вкусно, – сказал Афанасий.

– Ну как же – не вкусно! В этом колхозе председателем Леня Вотин. Моего Федора сын. Да ты его знаешь… Я его еще мокренького на руки брал, а теперь – фу ты, ну ты – хозяин. И какой хозяин, Афоня! Весь колхоз перевернул по-своему! И любят его, конечно, и уважают. Потому и Марию, сестру твою, отправил в эту деревню. Она после института тогда растерялася, а я позвонил, и ее колхоз запросил. – Отец улыбнулся, словно вспомнил что-то приятное. – Но сестра твоя оправдала! Агроном такой – не нахвалятся! Только вот ребятишек нет. Чего-то я вам не привил.

– Человек – не дерево.

– Именно дерево! И ты тоже, Афоня, – дерево, и сестра твоя тоже, и все. И за вами надо много ходить: поливать да окучивать.

– Ты философ, отец.

– Все мы, Афоня, вначале философы, а потом приходит время платить долги.

– Кому?

– Людям, Афоня. Все им, все им. Вот ты врач, а без врачей нам нельзя.

– Куда ты клонишь, отец? – сказал опять с беспокойством и отодвинул чай. Ложечка в чашке звякнула о тонкий чешский фарфор.

– Сколько у тебя, Афоня, было смертей? Ну, от твоей руки? – Последние слова ему дались через силу, и он начал шумно дышать. А лицо опять побледнело, опало, а хохолок пошел вверх. И вот уж он торчит над головой прямым столбиком, словно дразнит кого-то, смеется.

– У тебя странные, отец, представления.

– Но ты же хирург и режешь людей?

– Вот именно что хирург. Ведь если хирург ошибается, то ошибается не один. Иногда подводит даже рентген.

– Коллективная ответственность, да? Ты зарежешь, а все отвечают?

– Ты не утрируй и не делай из меня мясника. Если судно в тумане село на рифы, виноват не один капитан.

– Но в ответе прежде всех капитан, – сказал отец хмурым голосом и еще сильней побледнел.

Он теперь стоял у окна и сердито смотрел в ограду. Хохолок шевелился на голове. За этот хохолок, за пронзительность глаз сослуживцы прозвали его Суворовым, но без всякого зла. Вот и теперь он смотрел исподлобья, внимательно, точно бы решал, куда послать свое храброе войско, как малыми силами выиграть бой. «Суворов и есть!» – подумал весело Афанасий и рассмеялся. Отец поморщился: ему не нравился смех сына.

– Значит, Афоня, ты не помнишь ни одного человека, который бы умер из-за тебя?

– Не понимаю…

– Ну, по твоей недоглядке…

– А-а, теперь понимаю. Такие ошибки бывали. Но у кого их нет? Да и кто мне докажет, что я виноват? Чудак ты, отец! – он стал разминать сигарету, и вся веселость его прошла, как ветром сдуло. И подступила сразу усталость. Как и у отца, у него часто прыгало настроение. То выйдет солнце на чистом небе, то опустятся тучи, то снова разведрит.

– Понимаю, Афоня, ты найдешь оправдание. И родные умершего тебе мстить не будут. Но ты-то? Сам-то? Неужели они не снятся ночами? Неужели не помнишь их лица, голоса?

– Ну-у, отец! Отколол ты. Прямо в тюрьму меня надо. Да на тяжелый замок.

– А ты не смейся. Я хочу во всем разобраться. За этим тебя и позвал… – Отец замолчал и внимательно посмотрел на сына. Но взгляд его был не в лицо, а куда-то дальше. И от этого взгляда Афанасию стало невыносимо. И опять стал ждать от него то ли ссоры, то ли тяжелого признанья, то ли какой-то печальной просьбы. И отец признался:

– Я тебе доверяюсь, сынок. Дело наше касается Федора. Этот человек для меня больше брата. Больше даже отца, хоть мы с ним и погодки. И терять мне его не надо.

– А зачем терять?

Но он словно не услышал вопроса. Только покачал головой и вздохнул.

– Мне тяжело, Афоня, но я должен сознаться. Федор меня вынес из боя. На себе вынес… В первый месяц войны наша часть была в окружении. И меня ранило – осколок в плечо. Мне надо бы застрелиться, чтоб не мучить своих. Но Федя меня не бросил. Так на спине и тащил по оврагам. А потом еще попали в болото. Натерпелся со мной, пока не вышли к своим.

– Отец, я не вижу связи. При чем тут Федя и моя работа?

– Не спеши, родной, не спеши… Потом мы опять воевали вместе, и потом опять все совпало – он на протезе пришел, и я на протезе. Потом жен своих схоронили…

– Ладно, отец, не темни. Что у него, у Федора?

– Но я еще про войну хотел. Это было в конце сорок третьего…

– Потом, потом! Что у Федора?

– Полагаю, что язва. И такая, что не вылечивают. Только режут такую…

– Знаем, знаем мы эти язвы, – устало сказал Афанасий и забарабанил пальцами по колену. На его красивом чистом лице мелькнула досада. Он уже совсем задыхался в этой маленькой комнатке. Да и сам отец – его прямой взгляд, его голос, какой-то непривычный, почти заискивающий, давили незримой угрюмой тяжестью.

– В районной больнице от Федора отказались. Сказали, везите в область, там у нас медицина. А вдруг, сынок, у него уж клешнятый?

– Зачем так, отец? Вы же собрались с ним копать грядки да снег где-то чистить…

– А ты не смейся, Афоня! Через год мне семьдесят стукнет. И половина жизни с Федей была. Так что…

«Так что отцу будет семьдесят. Старость! Седая старость… И жаль его и обидно. И горько за него, за себя. Сойдемся – и как петухи. А ведь надо бы беречь его, охранять от болезней и какие-то хорошие слова находить, и уступать во всем, и жалеть. А у нас – только ссоры да обвинения. А кто виноват? И кто разберет?»

– Ты ж, Афоня, хирург. И говорят – уважают?

– Все верно, верно-о-о! – сказал нараспев Афанасий и улыбнулся. Горечь с сердца стала сползать, и сразу же захотелось ободрить отца и утешить. – Знаешь, вези ко мне Федю. Я за него берусь. Так отделаю, что пятилетку протянет. А пять лет проживет, потом еще пять может. Но надо бы его поглядеть. Одним словом, твой Федор за мной. Берусь за него по блату, – он усмехнулся, пригладил волосы и подмигнул отцу. Но тому не поправилось.

– Блат сюда не привязывай. Наше с Федором дело – солдатское. Это было, сынок, в конце сорок третьего. Мы окопались возле лесочка. И вдруг сразу – танки…

– И вдруг поперли «тигры» и «пантеры», – тихонько передразнил Афанасий и посмотрел на отца долгим взглядом. Ему временами казалось, что на отца уже что-то находит и куда-то несет его и относит, что у него, как у всякого старого, есть теперь свои пунктики и привычки.

Все это понял отец: догадался или услышал своим дальним сердечным слухом. И как только понял, так сразу сбился и замолчал. И когда сын снова посмотрел на него, тот уже кусал губы в сильном волнении, и ресницы его мелко-мелко подрагивали, как будто бы накануне слез. И все-таки удержал себя и начал сначала:

– Это было в конце сорок третьего… – Он откинулся на своей низкой скамеечке и начал поудобней укладывать деревянную ногу. Наверное, приготовил себя к большой, длинной речи. Но сын опять не оставил надежд.

– Не надоело тебе про войну? Нельзя же все время…

– Наверно, нельзя… – согласился отец, и сразу лицо у него стало удивленное, слабое, какое-то извиняющееся лицо. Как будто просил о чем-то, упрашивал. Так и есть.

– Но все-таки я доскажу, Афоня?

– Не надо, отец. Я уж все знаю. Честное слово. Ну что ты? Еще потом приеду – расскажешь. А сейчас извини. Устал я.

– Ладно, Афоня. Устал ты. Такую дорогу ехал, да сколько бензину сжег, не оплатишься. Уж прости, сынок. Не подумал я. И с телеграммой нехорошо.

– Не усложняй, отец.

Но тот ничего не слышал. Щеки у него вытянулись и совсем почернели. И рубцы на них тоже вытянулись и пошли в глубину, и все лицо теперь было в сплошных рытвинах и ухабах, а по этим ухабам двигались бисеринки – все вниз, все вниз, к подбородку. Он плакал открыто, не закрывался, и это было совсем печально. Потом перестал на миг и посмотрел на сына.

– У вас там работает Николай Журавлев?

– Есть такой. Николай Степанович – главный врач областной больницы. Ты что, следишь за ним по печати?

– И по печати, сынок. И народишко наш поговаривает. Очень довольны им, очень довольны. Кого резал Журавлев – все потом на своих ногах. Никого нет покойничков.

– Да, Журавлев – хирург классный. Правда, состарился, – тихо сказал Афанасий и замолчал. Тишина была длинной и какой-то тяжелой. И в ней уже двигалось что-то плохое, живое, и оно уже совсем не соединяло их, а наоборот, разъединяло, и сын мучился этим и искал утешения. Но была только боль.

– Ты знаешь, Афоня… Мы с Журавлевым были на одном фронте.

– Ну и что? – поднял голову Афанасий.

– А то, сынок, что все мы – однополчане. Вот и Федор, значит, однополчанин… Если можешь, то свяжись с Журавлевым. Попроси ради бога за Федю. Так, мол, и так, вас просят однополчане.

– О чем, отец, просят?

– Чтоб сделал Журавлев операцию. Такому я доверяю. И за Федю буду спокоен. Один ведь у меня Федя. – И опять лицо его заходило, задвигалось, а хохолок на голове приподнялся.

– А мне, значит, не доверяешь? – усмехнулся зло Афанасий. Потом он стал чиркать спичкой, чтоб прикурить, но никак не мог зажечь ее. А когда зажег, то уже не мог прикурить. То ли забыл, что хотел, то ли ушел в себя, потерялся.

– Значит, не доверяешь?

– Не в эфтим дело, сынок. Я хочу, чтоб надежно…

– Не в эфтим дело, – передразнил Афанасий и сморщил лицо. В комнате потемнело – за окном давно вечер. И золотые волосы его потемнели.

– Ты не дразнись, сынок, – сказал отец чуть слышно. – А если тяжело тебе к Журавлеву, я сам к нему съезжу. Прямо в ноги паду за Федю. Я не гордый и не спесивый. И фронтовику твой врач не откажет. А еще скажу, что сильно веселый нынче Федор Иванович. А раз веселый, значит, дело – табак. Надо спасать человека.

– Надо, надо… – заворчал Афанасий. – А на мой вопрос не ответил?

– А я не помню вопроса-то. Я уж старый – все сейчас забываю.

Он с усилием приподнялся и встал в полный рост. Потом медленно подошел к окну, деревяшка постукивала. И в этом стуке – тоже назидание, тоже укор. И Афанасию стало совсем тяжело, как будто прошел километров сорок без отдыха, и теперь сердце еще стучит от усталости, и все тело тоже разбухло, налилось чугуном. «Почему отец унижает? А может, не верит? И почему начал про этого Журавлева? Это – палач какой-то, а не отец». Он курил и жалел себя, и даже хорошо стало от этой теплой податливой жалости, и даже стал успокаиваться, отвлекать себя на другое. А отец затих у окна, не шевелился. Он то ли задумался, то ли что-то разглядывал. И голова его вытянулась далеко, по-цыплячьи, и была такая печаль в его хохолке, в его скорбной тоненькой шейке, что сын отвернулся.

А за окном – вечер, и по дороге гнали коров. Они тихонько помыкивали, отяжеленные молоком и дневной усталостью. Скоро их подоят, и они успокоятся и начнут жевать что-то и моргать большими ресницами. И опустится ночь, и затихнут дома, и над всем миром взойдут звезды и засияют, и где-то там, на одной звезде, вот так же будут сидеть двое и спорить. А для чего? Зачем? А потом он представил, как завтра утром, почти на рассвете, когда роса еще будет лежать на березах, он выведет свои «Жигули» и поедет обратно. И сразу все исчезнет в нем, растает, как облачко: и эти разговоры, и отцовские слезы, и постукивание деревянной ноги с каким-то тяжелым намеком, и эта духота, и низкая комнатка, и непривычная боль на душе, как будто завтра идти к прокурору.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю