355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Потанин » На вечерней заре » Текст книги (страница 11)
На вечерней заре
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:59

Текст книги "На вечерней заре"


Автор книги: Виктор Потанин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

– Гарнитуры-то еще не все в Кургане скупили? Когда-нибудь завалит вас этими досками… Прямо с головой и завалит.

– Какими досками? – он удивленно посмотрел на нее и опять нашел силы сдержаться. Ему хотелось уже совсем забыть про нее, но Валентина не умолкала. Только глаза ее стали проще, добрее. Может, стало стыдно, неловко, что наговорила ему много тяжелого, лишнего, и теперь пробовала пошутить даже, перевести разговор на смешное.

– Ну, ладно, Сергеич! Не переживай ты, не обижайся. А то идешь – губу на локоть, а с чего бы? Да плюнь ты на меня, на таку нахальну бабенку! Все плету не свое, не наше, а ты – к сердцу да к сердцу! А то бы размахнулся да ударил меня, поучил по-мужскому, – она засмеялась и, видно, ждала ответного смеха. Но он даже не улыбнулся.

– Я не хулиган…

– А ты похулигань, Сергеич, тебе можно. Ты – человек большой, образованный, а я – кого: три класса да два коридора. Мне уж с рубля-то не сдать тебе по порядку…

– Не хвастай… – он еще хотел что-то добавить, но она перебила, не слушала, опять начала тараторить:

– Сколько матушка-покойница приговаривала: учись, Валентина, не моргуй книгами, пригодятся, а я все – зачем, неохота. А та опять: учись, то затопчут. А я отвечаю ей: я к забору прижмуся. Тогда в забор вдавят, – это мать-то опять стращат. А выходит, что не стращала – жалела…

Пока она говорила, он стал успокаиваться, но все равно раздражение не смолкало в нем, да и надоел ее голос. Он начал покашливать: мол, хватит, поговорили уже, теперь пора помолчать. Валентина заметила это покашливание, истолковала по-своему. А может, хитрила, у ней хватит ума. А потом опять начала:

– Простудился где-то, не поберегся… А че же, Сергеич, тебе жалко, поди, Антонину? Ох, поди, жалко! Как она болела о тебе, как родного брата держала. И помогала тебе перво время – вся деревня знат, и я знаю… А ты, Нинка, не наводи ухо, не обязательно… – она взглянула на девочку, что-то еще хотела добавить, но только головой покачала. Девочка сразу побледнела и совсем низко склонила лицо.

– Не надо про маму… Я пойду вперед, тогда говорите.

– Зачем, Нина? Иди рядом со мной, – прервал быстро учитель и сразу же закурил. Валентина чему-то обрадовалась, глаза засмотрели вразброд:

– Хорошо сказал! Честно и добросовестно… У нас, Нинка, нету секретов.

– Ладно! Нина поняла уже, – опять рассердился учитель и начал покашливать. Его ладони то сжимались, то разжимались…

– Все, все. Мы закончили. А ты точно простудился, Сергеич, – Валентина хмыкнула и закусила губу. – Хлипкий пошел народишко. Я в войну вон до Покрова босиком бегала – не в чем дак. Так доброй обуинки и не нашивала. Дегтем пятки натру да подошвы, теперь хоть на снег ступай, хоть на стекло – нога не чувствует… – ее голос стал мирный, податливый, но учитель молчал, и это ее удивляло.

– Садитесь, что ли, подброшу? Я тоже в лагерь – везу продукты…

– А мы на могилу. Я к маме, – вступила в разговор девочка и сразу же засмотрела на них строго, пронзительно. Потом в глазах прошло нетерпение, погасли глаза. Наверно, надоел уже разговор. Но Валентина не чувствовала, потому опять начала:

– Как ты ее с Сереженькой-то начнешь разлучать? Все время вместе играли, привыкли. В детдом ее, что ли?

– В детдом… – и вдруг он вздрогнул от непонятного звука и повернул голову. Это плакала девочка. Перехватив его взгляд, затихла и заговорила сдавленным голосом:

– Зачем вы при мне?! Я отойду?!

Валентина услышала, спохватилась.

– Ох, Нинка, не отходи ты! Виноватая, обзабылася. То его разобидела, то теперь вот тебя… Ну, че ты, ну че ты, как разожгло тебя! Я сама об Антонине реву, все сердчишко мое изболело… – теперь уж сама Валентина заплакала. Плакала навзрыд, не таясь и не закрываясь, и видно было, что забыла про лошадь и про то, куда едет, – и учителю тревожно опять, как перед сильной опасностью. Эта тревога, этот стыд перед девочкой, который вдруг вырвался изнутри и охватил, занял голову, – совсем сломили его. Он слышал уже, он чувствовал, что нервы горят огнем, догорают.

– Не понимаю, Сергеич, зачем ты Нинку туда повел? Я – чужа сторона, да и то боюсь даже рядом…

– Она сама попросилась.

– Мало ли что сама…

– Да перестань ты меня учить!.. – почти крикнул он, но в последний момент сдержался.

Зато Валентина не унималась:

– Пожалей девку-то, не води туда! Како сердце надо иметь – или каменно сердце.

– Замолчи ты! Пристала пчела… – сказал потихоньку и сразу побледнел, как стена. Сдержаться не смог уже и теперь ругал себя, что не смог. Она все слышала и сразу поникла. Вожжи выкатились из рук. Лошадь фыркнула, остановилась, ноздри вспухли и повлажнели.

– Я – пчела, а ты – хозяйчик, кулак! – она подняла голову и посмотрела в упор. Но он не видел ни глаз ее, ни лица, ни тяжелой обиды в глазах. В нем все уже клокотало. И тогда, чтобы избавиться быстрей от нее, он подобрал с земли палку и замахнулся на лошадь.

– Пошла! Пошла…

Но лошадь словно тоже была заодно с Валентиной – только скалила зубы, не шевелилась.

– Пошла давай! – и опять стоит лошадь, тогда Валентина слезла с телеги, подобрала медленно вожжи и так же медленно села.

– Спасибо, Валерий Сергеич! Спасибо, родной. Вот уж палкой начал замахиваться, а ты ударь, ударь, че жалешь бабу-дуру…

– А ты напросишь: доберусь вот по-настоящему.

– А-а, не пугай Настасью большой снастью. Сами кого хошь напугам!

– Проезжай!..

– Да не кричи, поостынь! Богатство-то, видно, дерет тебя, распират сильно груди. Да не бойся, не раскулачим… Но-о, поедем, Гнедуха! – Она натянула вожжи, и телега сразу покатилась. Лошадь вздернула высоко голову, заржала. То ли сердилась, то ли почуяла волю. Через минуту смолкла телега, и учитель стал приходить в себя. Успокаивало, что с Валентиной у них так всегда: как сбегутся, так сцепятся. У каждого, видно, свой друг и свой враг. Плохо только, что поругались при девочке… Да что – теперь не исправишь. И это «теперь не исправишь» совсем успокоило и вернуло в строй.

Остыла и девочка. Когда взрослые горячились, она отошла в сторону и старалась не понимать. Но кое-что все равно поняла она, – и слова эти принесли боль. Да и вопросы не отпускали. Почему Валентина ругала учителя, почему? Может, надо было за него заступиться?.. И в то же время она давно любила Валентину – и по школе, и так, по разным добрым делам от нее, – потому очень пережила, испугалась, когда учитель побледнел и начал ругаться. Она пережила и за лошадь, на которую замахнулись палкой, и за что замахнулись? Спина ее сразу замерзла – и все эти муки, переживания нахлынули разом и отвлекли. Но вот стихла телега, и девочка оглянулась. Учитель уже спокойно посматривал на небо. Она тоже глаза подняла. Сразу увидела множество облаков, черных и белых. Только чернота эта была понятная и нестрашная. Она несла с собой дождь – влагу на луга, огороды. Дождь был так нужен земле. Он прошел вчера, но его не хватило. И лес, и травы, и птицы теперь тосковали о нем. Тосковала и Нина. Она тоже любила дождь и сейчас с надеждой смотрела вверх. И еще ей хотелось в этих очертаниях-облаках увидеть то родное-родное лицо. Но оно не пришло, и на девочку снова нахлынул непонятный и странный вопрос: «Где ж ты, мама, сейчас? Где ты?..»

2

Учитель тоже разглядывал облака, но глаза были пустые, усталые. И все-таки почти успокоился, да и дышалось ровней. И о девочке думал без напряженья, душа почти улеглась. «Все справедливо, все правильно, в детдом ее – больше некуда. Не брать же в свою семью. Вон даже родных детей оставляют, сколько матерей развелось одиночек, а ты, подумаешь, – филантроп…» И пока думал об этом, все смотрел в небо, и небо тоже отвлекало его, успокаивало, и становилось совсем легко. «А что мучаюсь, собственно, переживаю? Неужели не заслужил я спокойную жизнь?.. А ведь тоже нелегко было, не сразу манна с небес. А учился как! На стипендию и одевался, питался – да что говорить… А сейчас зажил как человек, – и сразу увидели. И эта тоже кричит – ковры, гарнитуры. Эх, зависть-матушка. Кто ее выбьет из нас…» Он дышал уж совсем ровно, спокойно и так же спокойно курил.

Каждое облако намечало свое лицо. И только начинало что-то проступать и угадываться, как все лица мешались и путались, и все опять пропадало. Но все равно наблюдать интересно. Только отдых его длился недолго. Девочка подошла близко-близко к нему, даже рукой затронула:

– А поскорее нельзя? То отстаете да отстаете, а я легкая на ходу…

«Легкая, легкая…» – и опять она, Антонина, стояла в глазах. Да так отчетливо, ясно: слышно каждое слово ее, каждый шорох, движение, будто совсем рядом она, на расстоянии дыхания. Будто продолжает все тот разговор. И смешно, горько и забавно опять, как говорит она, как в глаза смотрит, приглядывается – верят ли ей, не верят, слушают или забыли ее. И он удивлен, сбит с толку, подавлен: откуда эта доверчивость, простота? Будто спешит всю жизнь свою выложить, все мысли, самые тайные, кровные, все надежды свои… А почему, а зачем? Ведь он чужой совсем, незнакомый, а она все спешит и спешит.

– Мужик мой неспокойный был. Хоть связывай его, хоть привязывай, он встал да пошел. А куда пошел? Ясно куда – по друзьям-сотоварищам вино пить да закусывать. А на работу, правда, всегда добрый конь. Опять ленивому-то кто же квартиру даст в городе? Не дадут, нет и нет. Только мой-то не больно сидел в этой квартире, и семья ни при чем. Вот как обидно, Сергеич, че я – не женщина, че – как опояска ему, развязал, бросил под ноги и пошел. А я ведь, я… – она задохнулась тогда от волненья, но он ждал молча, не перебивал.

– Я хоть и маленька, зато уж мила, красивенька, а кожа-то – с лица воду пей, умывайся. А каки были волосы! Ох, помру я, Сергеич! Распадутся по плечам, полетят мои косоньки, а я косоплетку носила, а ленты голубеньки, под цвет глаз выбирала, под цвет. А ноги-то каки были, Сергеич! Хоть сзади, хоть спереди – таки прямы, стройны ступочки, хоть ступай сама, хоть любуйся. Нет, не похаю себя, не похаю, да и хозяйкой была, ох, была я, Сергеич! Все у меня глажено-переглажено, да и муж всегда ходил чистенький, аккуратненький, гладенький, как окунек какой, да избаловался. Че ему! Сама поважала… К столу сядет, поставлю, а он – того не хочу, другого. Тут недосолено, а тут недоварено, ужмет губы, сидит, похохатыват. Я злюсь, трепыхаюсь вся: кого, мол, придирашься, ужимка? Ты другу таку поищи. И не могу – задохнуся. А че строить насмешки, ужимать сухи губки, ты на себя погляди да сравни. Вот и встану перед ним така легонька да хорошинька, на ногах – чики-брики, босоножки по-вашему, он задышит, одуматся. Кака минута проскочит, он – кулаком больно по столу: «Пошто, Тонька, не родишь никого?» Ну, вот и дойдем с ним до этого, наревемся досыта, обнимемся, а кто поможет – никто. Не приведи никому, если нету их. И с ними – худо, а без них – хоть в петлю. Ох, худо было, Сергеич. Да мужик всегда оправдатся, вот и школил меня, стучал по столу. Постучит кулаком, пойдет да напьется. И на следующий день – вино. И позаследующий – все вино. Я домой не пускаю, а жалко. Возьму в зубы кулачки да гложу их, покусываю, а у самой уж – слезы, слезы. Вот наша жизнь. А ему че? Залетела в рот пьяна ягодка. И на работе уж недовольны, грозятся. А ему че – ничево. Вот уж и деньги выйдут, и друзья прогоняют. Они че – друзья, пока денежки… Дома тоже чисто, зачищено. Было дело – без хлеба сидели, все спускал мой ужимка. Однажды саму-то зарыл до срока. Только што не отпел со дружками, да выплыло…

Он бы долго еще слушал ее голос, перебирал его в памяти, опускался в самую глубину его, погружался весь без остатка, отрешась от этой дороги, от девочки, – но его потревожили, разбудили. Опять потревожила девочка.

– Пойдемте быстрей! Ползем прямо… – в ее голосе уже звучало требование, и он удивился.

– Ты что кричишь на меня? Я иду, не стою.

– Кто так идет? – сказала нарочно громко, чтобы услышали. Ему стало обидно: «За что она? И так каждый день с ней. Привязалась, липучка». И тут же оборвал себя – зачем сердиться, у нее горе, расстроена, ей не хочется уезжать. Но на словах не сказал ничего. И даже обрадовался, что сдержался.

В лесу было душно. Солнце поднялось уже высоко, и его прямые лучи упирались прямо в листву и жгли нестерпимо. Деревья не защищали. У некоторых берез свернулся, пожелтел лист, как будто дохнула осень холодным инеем и погубила листву. Но это сделали суховеи. Они залетали с дальних южных пустынь, а нынче залетали особенно часто: все лето стояла жара, и этот зной измучил людей, и они уже ни на что не надеялись. Вчерашний дождь принес большую надежду. Эта надежда была на новый дождь, и сейчас учитель опять посмотрел на небо. Облака были в правой стороне, откуда чаще всего поднимался ветер. Сейчас тоже дул ветерок, но солнце жгло уже подневному, и ветерок не освежал, а, наоборот, обжигал щеки, – и он подумал, что в лесу, наверно, все равно лучше, чем в поле. Там – настоящее пекло. Сразу мысли метнулись к сыну. Их класс теперь на последней прополке…

– Мы к маме в последний раз? Или можно…

– В последний! – ответил он твердо и поднял голову. Но все равно та продолжала смотреть на него, глаза напряглись, не мигали. И он опять повторил:

– В последний, в последний…

Когда повторил, сразу стало плохо и стыдно, но он не знал, почему плохо с ним, почему очень стыдно, почему не мог взглянуть прямо ей в глаза, не мог заговорить с ней, не мог даже вздохнуть свободно, всей грудью, словно кто-то за ним подглядывал, запрещал. Неужели из-за нее самой, этой Нины, так стыдно, так тяжело? Неужели из-за того, что он повезет ее завтра в город и там навсегда оставит? Но ведь любой на его месте решил бы так же!.. Но если не поэтому, то почему? Почему?.. Ему делалось все хуже, все беспокойнее, потом заныли виски от тупой расслабляющей боли, и скоро боль эта захватила всю голову, и он зажмурился. Учитель знал, что это заныли нервы – в школе разве сохранишь их. Только одно утешало, что все это скоро кончится, что сегодня они идут в последний раз на могилу. «В последний, конечно, в последний», – повторил опять про себя, чтобы в чем-то оправдаться и успокоиться. И вдруг слово это обожгло своим печальным роковым смыслом, и опять та, роковая, печальная, встала в глазах. Но теперь уж совсем не мог он бороться с видением, не мог переключиться на что-то хорошее, успокаивающее, и вот уже полетели секунды, минуты в этом видении, сейчас уже ничего не исправить. Да и как исправить, если знал, понимал уже, что теперь не забыть ее, не забыть и эту упрямую девочку – дочь ее. «Но все не верится, нет, не верится… Где ж теперь она, где?..» Он повторял про себя те вопросы, которые повторяла, несла в себе девочка, но он не знал об этом и не догадывался. Только одно теперь знал он, в одно поверил, признался, что спокойная жизнь его кончилась и все хорошие дни прошли, что теперь ему самому надо решить что-то о своей собственной жизни, решить такое же большое, огромное, как все муки его, все сомнения. И чтоб не терзаться еще, не мучиться – он погрузился снова в свое видение. И снова лицо ее, совсем живое, веселое, завладело им, подчинило, да он и сам желал этого, потому и сбылось.

– Ой, не могу, Сергеич, ударь меня по спине, Сергеич, так смешно вышло, прямо грузди в январе выросли. Ты не поверишь в грузди-то, а в мое-то поверь. Ну вот, ужимка пропился до нитки, и все уж ему отказывают, и ты б такому взаймы поморговал. Он у меня и повял. Да совсем несчастным прикинулся, да в профком. Пожалейте, мол, в положенье войдите – жена родна померла, Антонина Ивановна. Хочу в хорошо одеть, а денег нет на хорошо… Ну че, повздыхали, погоревали, обещали навестить, денег выписать, а пока что четвертну сунули. Добрых людей много. А он взял деньги, не отказался да – ко друзьям. А ко мне пришли из профкома-то. Ну вот. Зашли, потопталися – у вас, говорят, горе большое – покойница. Я гляжу на них – какая покойница? Делать нечего, рассказали, что пришел к ним ужимка, расплакался – хороню, говорит, жену, Антонину Ивановну. Как стояла я, так зашаталася. Потом говорю – я сама Антонина Ивановна. Но жива пока и надеюсь пожить. А сама как зареву, зареву, они тоже побледнели все. А потом – как да как? А вот так, говорю, – муженек у меня интересной, хотите – продам? Они снова – мы накажем его, накажем. Неуж живых хоронить? Нет, говорю, отступитеся – муж с женой разберутся, а придет ко мне неминуча, все равно схоронит, не убежит. Только через годик мне самой пришлось хоронить. Говорят, что желудок увел его. То ли рак, то ли сплетня на рак? Теперь все одно пишут, а, поди, сроду друго…

– Валерий Сергеевич, можно быстрее? Быстрее!..

Он услышал имя свое и вздрогнул, пришел в себя.

– Что, что?

– Пойдемте быстрее, – попросила девочка. Глаза ее горели колючим, и они уже не просто смотрели, а обвиняли, эти глаза. Она, видно, уже еле сдерживалась, но он не видел ее нетерпения, да и как видеть и замечать ему, если все еще плыл, купался в своем радостном сне.

– Прошу вас, быстрее! Мы же в последний раз… Вы обещали…

– В последний… – повторил за ней машинально, и вдруг сознанье вернулось к нему. «Почему командует? Зачем такой голос, глаза?..» Сейчас он хорошо увидел ее глаза, и они оттолкнули и поразили его. «Неужели думает, что у ней есть права? Есть права на меня. Но кто я ей, кто?.. Ну, пусть она дружит с моим Сережей, пусть с детства они – не разлей вода. Ну и что из того?..» И чем больше так думал, тем сильнее обижался на девочку. И хотелось уж быстрей увезти ее в город, чтобы больше не видеть, не замечать. А потом вдруг его осенило другое. И пришло оно незаметно, потому и застало врасплох. Он только посмотрел на девочку сбоку, вгляделся – что-то, мол, другое стало лицо, – и сразу замерло сердце, потом так же внезапно забилось, но боль не прошла. И он всматривался снова и снова в ее светлые воздушные волосы, в ее шейку, желтую от загара, похожую на тонкий желтенький колосок, в ее глаза, в которых так и осталась с рождения прозрачная пленочка, она, видно, хранила, защищала глаза от беды. И все это тоненькое, слюдяное и зыбкое вытягивалось в одну бесконечную и родную ниточку и вызывало страдание, и только одно теперь мучило: неужели он порвет ее, эту робкую ниточку? Неужели от рук его станет гибнуть этот живой колосок? Но почему гибнуть, да почему же? Там, в городе, с ней будет коллектив, воспитатели, они и поймут, и полюбят, и заменят семью… И чтоб хоть немного отвлечься, утешиться, стал разглядывать облака. А мысли были новые, какие-то странные, и они неприятно поразили его. «И куда они вечно спешат? Кто их гонит? Зачем?.. И где конец небу и где начало? Неужели после смерти мы все уходим туда, на это самое небо?.. Смешно – на небо…» Он усмехнулся и опустил голову. Глаза щипало, точно перед слезами. «Но о чем плачу, вот ей бы плакать, а мне-то?» Опять покосился на девочку, и снова ее тонкая шейка потрясла его, и вдруг, как по чьему-то приказанию, какая-то неведомая сила подхватила и понесла его. Она понесла к самому началу, к истоку, где начался этот живой родничок. Он так зримо вспомнил тот вечер, так ясно, отчетливо услышал каждое слово ее, движение, будто дело было вчера еще, будто не прошло этих многих и трудных лет.

Она постучала тогда рано, так рано, что он испугался. Но зашла она смирненько, потихоньку и сразу устало опустилась на стул. Он совсем испугался усталого лица, ее глаз, робких, просительных – значит, пришла с горем и теперь мнется, выжидает момент. Но она заговорила о легком, о постороннем и как будто развеселилась и отвлекла его.

– Че давно не заходишь? А я упражнение новое разучила! Заходи – покажу.

И он улыбнулся, от души отлегло.

– Заходи… – повторила.

– Я занят, к урокам готовлюсь, мне некогда.

– Тогда чайком напои.

Он налил ей чаю, наложил мятных пряников. Ей понравился чай, а до пряников не дотронулась.

– Че, Сергеич, я узнала… Ты дом покупаешь?

– Покупаю, Антонина Ивановна.

– Эх, ты, мужик! Так Топей и не назвал старуху, видно, сильно глубоко я состарилась. Скоро съедешь от меня – только и видела, – она нехорошо засмеялась и прикусила губу. И вдруг переменилась вся, вспыхнула. И распахнулись глаза во всю ширь.

– Я, Сергеич, дочку решила взять. Вчера в город поехала, сразу в больницу пришла. Там у меня есть родня мужева – хирург Раиса Степановна. Она меня жалела всегда и теперь пожалела – возьми, говорит, девочку или мальчика. У них есть вот такие девочки. Родит женщина, заявленье напишет, что не нуждается в своем дитеночке, его и оставляют в больнице. Есть таки у нас матери – оторви им хвост. Потом государство берет на себя и воспитывает. Вот како у нас государство ласково… Че, Сергеич, одобряешь меня?

– Решайте сами, не знаю.

– А я решила сейчас, наревелася. Завтра еду! Ты за домом погляди, надавай куричонкам да истопи печь покрепче – девочке-то надо будет тепло.

Приехала через два дня из города и привезла с собой дочь. Зашла в дом задумчивая, вся сжатая, как во сне. Только по глазам видно, что это счастливый сон. Человека всегда выдают глаза. С тех пор зажглась в них тихая счастливая свечечка, и огонек этот уж больше не свертывался, не затухал.

А он уже купил домик, небольшой, правда, но первое время жить можно. В тот же год и появилась жена Наташа, и жизнь его тоже походила на радостный сон – все перевернулось и все улеглось, – и новый порядок пришелся по душе. Заходила иногда Антонина Ивановна. Она стала серьезней, степеннее, все разговоры о дочери. Шло время, и дочь Нина росла у нее, поднималась, и вот уж личико разобрать можно – глаза небесные, синие, да и волосы не подвели – густые, пушистые, а возьмешь на руку – они легкие, прямо пепельные, дунет ветер – они падают на лицо, мешают, опутывают, а матери радостно – точно сама родила и выносила это чудо – родную кровь. Да и на работе всегда много радости, не шла на работу, а прямо летела. И все в колхозе уважали ее, приводили в пример. Ей дали орден как знатной телятнице и путевку на юг. От путевки отказалась, потому что на руках была доченька да и не привыкла ездить по теплым морям. Зато привалила новая радость Антонине Ивановне – ей дали ключи от хорошей квартиры, – живи, мол, да дочку воспитывай, да ни о чем не тужи. Об этом сразу узнала жена Наташа и доложила ему. Она всегда все знала, его Наташа, у кого что куплено, что получено, что еще решают купить. А самой хотелось жить лучше всех. Да и помогали Наташе родители – как-никак одна дочь. Потому в первый же год пришла в их дом новая мебель да и на сберкнижку отнесли первый взнос. Жена радовалась, сияла, он удивлялся ее желаньям и, кажется, еще больше любил. А потом ей не понравился дом – мол, слишком низенький и внутри мало места: не войдет лишний стул. Он ей поверил и нанял плотников. Прирубили летнюю комнату и веранду. Жена за всем смотрела, считала, выдавала деньги, рядилась, а он наблюдал издали, выжидал. Зато все вышло дешево и красиво – домик сразу умылся, помолодел, и он стал гордиться женой. А потом прошло года три, – и задумали про машину. Другие покупают, а чем они хуже, и в этом желанье еще больше сроднились, и он не уставал восхищаться женой. Одно мучило – не хватало денег, но что деньги – их следует зарабатывать, и они не жалели себя. Да и в школе пошли, навстречу – за ним закрепили всю математику в вечерней школе да и в дневной-то он занимался на полторы ставки – вот и нажили рубль. А наступил месяц август, он пришел в правленье колхоза и попросился в бригаду. Его похвалили, пожали руку, написали об этом в районной газете, а через день доверили новый комбайн. Механизаторов не хватает, а он знал технику, механизмы, вот и решили: раз берется – не подведет. И он в первую же осень заработал пятьсот рублей, а на следующий год свой рекорд повторил. А все равно на машину мало, но опять Наташа поклонилась родителям, и скоро пришел большой перевод из Черкасс. Так и заехала к ним в ограду машина, и оба они ходили возле нее, как дети, боясь дотронуться до сидений, до мягкой полированной стали, а в глазах опять поднималась гордость – гордость собой. А рядом с ними ходил уже десятилетний Сережа, их сын, наследник. Десять лет прошло – не заметили, да и кто замечает время, если счастлива жизнь.

А через год они возвели флигелек. Лес на дом достали почти бесплатно, да и было его много, с остатком, потому так быстро построили. Отдали флигелек сыну – пусть читает там, занимается, а потом раздумали – это ж деньги! Стали на лето пускать туда квартирантов – город рядом, приезжают на лето дачники, рыболовы, вот и отдали им «Сережин домик». Правда, протестовала Антонина Ивановна. Ведь это ее лес потратил Валерий Сергеевич. Она продала ему свои «родные гнилушки», зачем ей старый домик, если жила теперь в новой квартире, а эти «гнилушки» стояли без крыши, без стекол: без хозяина дом – не дом. Вот и назначила цену, да такую смешную, малую цену, что Валерий Сергеевич удивился. А она замахала руками: «Не набавляй, не надо! Ты мне теперь – за брата. Я умру, поди, скоро – не вечна. Вот и посмотришь за Нинкой, она станет сиротка, а ты поглядишь – и оживет моя Нинка…» Он засмеялся, сказал какую-то шутку, так и закончилось дело. Но вот пустили жильцов в новый домик, и Антонина Ивановна рассердилась: «Ох, Сергеич, че-то неладно. Все-то деньги все одно не возьмете…» Но что ее слова, если они решили купить вторую корову. Опять же выгода: много приезжих и все спрашивают молоко да сметану. Одним словом, деньги-то под ногами, только наклонись да возьми. Теперь и жена гордилась умелым мужем. Только вот с коровой произошла остановка. Хоть и денег скопили, а покупать страшно – все лето зной, ни дождинки, луга остались пустые, только по лесам бы и пособирать травки, но все равно это не выход, – на две головы тяжело. Правда, все располагало вначале. Сергея отправили в трудовой лагерь, жена уехала погостить в Черкассы, один остался – веселое дело. Знай гуляй по лесам да собирай травку. Но помешало это внезапное горе, так помешало! Поди, и тут жара виновата. Суховей хорошо поработал, все дерево высохло, иструхло, как порох. Вот и вспыхнуло, взорвалось… «Нет, не надо об этом думать, не надо!» – и учитель сломил себя, отвлек на другое. Но все равно озноб пошел меж лопаток, и это, страшное, роковое, еще долго ворочалось в нем, поднималось. И каждый раз он призывал всю волю, чтобы не знать об этом, не помнить. Даже о девочке думать лучше, спокойней, – и он спросил ее что-то. Она не ответила, может, ушла в себя, промолчала. Потом стал думать о сыне. И как только поднялся в глазах он, высокий, красивый, с длинными ресницами, как у Наташи, так сразу освободилось дыхание. Но ненадолго. Он еще раз обернулся на девочку, еще раз вздохнул глубоко, – и вдруг пронзило совсем простое, хорошее, а ведь она может стать ему дочерью! Только пожалей, приложи немного старания. Да что старания? Только обогрей душой, приголубь… И как только признался, сказал себе – так нахлынул страх. Он его караулил все последнее время, таился, а теперь выбрал подходящий момент и свалил. Учитель зажмурился. Было стыдно своей нерешительности, невыносимо – и потому еще больше страшно за себя, за семью. А если узнает сын? Как Наташа?.. Они никогда не примут чужую, не поймут его, не простят… Да и расходы будут – такие деньги! – на девочку-то много надо. Вот-вот и станет большая, и подавай ей платья, наряды, а что скажет собственный сын? И к чему его жалость, к чему?.. И он вдруг представил, что бы сказала Наташа, как бы сдвинула строго брови: «Еще сына на ноги не поставили, а ты уж привел нахлебницу. А у кого спросил?» Он закурил, опять посмотрел на Нину. Она, видно, устала от долгой дороги. Шла совсем обреченно, уныло. Босые ноги утопали в песке, она их с трудом вытаскивала и так же с трудом заносила вперед, а сандалии были в руках. Сзади зашумела машина. Учитель оглянулся, нахмурился. Он сразу узнал эту зеленую «Волгу» – на обочине стоял Копытов, председатель колхоза. Лицо было веселое, молодое. Потом посмотрел на девочку и сразу опустил голову. Но голос все равно бодрый, такая же бодрость во всей тяжелой крепкой фигуре.

– Ты ведь, Сергеевич, лектор? Знаю, все знаю – сам руку поднимал за тебя. А что ж выходит, милый товарищ, в бригаде тебя не видно? Кто народу рассказывать будет… Да ты слушаешь или уснул? – председатель рассердился, посмотрел напряженно. А учитель и вправду его плохо слышал. Ему сразу же надоел Копытов, от него шла привычная монотонность и усыпляла. Хотелось, чтоб председатель уехал, но тот не спешил.

– Ты не слушаешь меня, дорогой. Пустяками не занимаешься? Понимаю. Сено будешь нынче косить?

– Буду. Пособираю по колкам, да колхоз продаст, – учитель посмотрел на него удивленно, ему почудилось что-то недоброе, и он не ошибся.

– Не знаю, продаст ли… А за что продавать? Ты колхозу не помогаешь. Сам себе господин-товарищ. У тебя флигелек-то в ограде свободен?

– Свободен.

– Ну, жди квартирантов. Приедут на уборку студенты. Я к тебе пошлю троих, четверых.

– Флигель у нас занят. Там – сын, кровать. Тесно…

– В тесноте – не в обиде…

– А я не согласен, – заявил учитель решительно, потом добавил: – И жена не пустит!

– Мы и до жены доберемся, а то, ишь, барсуки. Чуть что – в колхоз, а для колхоза сами палец о палец… Вон, смотрите, Антонина Ивановна! Эх ты, лектор мой, лектор. Надо в каждой бригаде, по всему району кричать, как спасала она теляток, на что себя обрекла. А за что? За нас с тобой, за колхоз, Валерий Сергеевич. И дочь береги ее. От всего колхоза – наказ…

И сразу мотор пустил на все обороты. Машина рванулась.

Учитель покачал головой. Обидно, что председатель отказал в сене и заговорил о флигеле, но в слова его плохо верилось. Он и в прошлом году грозил ему, что оставит без корма, а потом продал да еще помог привезти до ограды. Вот и сейчас петушится, не в настроенье, но пройдет хмарь и отойдет сердце. «Видно, и он не может забыть Антонину Ивановну. И легко же сказать – забыть…» И снова в памяти прорвался ее голосок – не хотел, все удерживал, а не смог. Сначала он мучил издали, где-то внутри бежал, пробивался, и только потом уж бросился в голову и прорвал все запруды. И опять содвинулись все тяжелые камни, и все, что держалось на тяжелых крепких запорах, снова хлынуло, прорвалось…

– Вот вырастет ваш Сереженька, и поженим их обязательно. Даю слово, Сергеич. Буду жива, не помру – сотворю это дело. Не беда, что не ровня по возрасту. Оно и надо, чтоб кто-то постарше. А я теща хороша буду, ох и хороша! Я теща простая да легонька, никого не задену, не ушибу. По утрам как всех выстрою, а че, Сергеич, на зарядку всех выстрою – шагом арш да пошел! А потом как начнем колесо крутить! Нет, не могу я, Сергеич, вынести, как хорошо будет, смешно. А где смех – там и семья… Ты согласен на таку тещу, Сергеич? А че, поди, не согласен? Я и по дому помощница, я и на работу удаленька. Побегу, дак не остановишь, так и несет меня, тащит по ветру, хоть привязывай на веревочку. А че привязывать – оторвет все равно. Побегу, только вихорек. А Нина у меня растет умница. Эх, Сергеич, не могу прямо, жалко. Таку девку в дом возьмете, как же я вынесу, да и Наташа твоя изобидит. Ты мужик ничево, а она смотрит лисонькой, ложит в мягку кроватку, а одеяльце-то у ней тяжеленько. Ты с ней построже, Сергеич, сильно любит деньгу Наташа, молода еще, а купчиха, че поделать – не осуждаю, боюсь. А за Сереженьку Нину отдам я, не бойся. Не бойся, не обижайся. А про купчиху я наговорила неправильно, кого я понимаю, Сергеич, а вот ты понимать… Ты знашь че – признаюсь, да не ругайся. Я ведь вроде сама Нину родила. Зимой приснилось, что Нину вынашиваю, в животе тяжело, прорыват мой красный халатишко, а сама уж чую – постукиват, ножкой она постукиват. Оттянет ноженьку и ну давай ей пинать, да сильно так, с оттягом пинат. И так хорошо мне стало, в груди все согрелось, будто птичка я кака-нибудь лётная, снялась, полетела, гляжу вниз на цветочки, на травку – и все лучше мне, горячей. Вот как доченька во мне занялась, угодила. А отчеством ты ее доволен, Сергеич? Я по мужу записала – Степановной. Че поделать – попивал он, да кто не пьет? Зато память оставил он но себе, а если б трезвый ходил да ласковый, поди, не так бы запомнила. А хочешь, Сергеич, твое отчество дам? И будет у дочери моей твое отчество?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю