355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шендерович » Книги: Все тексты » Текст книги (страница 8)
Книги: Все тексты
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:16

Текст книги "Книги: Все тексты"


Автор книги: Виктор Шендерович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Злоба дня

Когда по радио передали изложение речи нового Генерального секретаря перед партийным и хозяйственным активом города Древоедова, Холодцов понял, что началась новая жизнь, и вышел из дому.

Была зима. Снег оживлённо хрустел под ногами в ожидании перемен. Октябрята, самим ходом истории избавленные от вступления в пионеры, дрались ранцами. Воробьи, щебеча, кучковались у булочной, как публика у «Московских новостей». Всё жило, сверкало и перемещалось.

И только в сугробе у троллейбусной остановки лежал человек.

Он лежал с закрытыми глазами, строгий и неподвижный. Холодцов, у которого теперь, с приходом к власти Михаила Сергеевича, появилась масса неотложных дел, прошёл было мимо, но вернулся.

Что-то в лежащем сильно смутило его.

Оглядев безмятежно распростёртое тело, Холодцов озадаченно почесал шапку из кролика. Такая же в точности нахлобучена была гражданину на голову. Такое же, как у Холодцова, пальто, такие же ботинки…

Озадаченный Холодцов несмело потрепал человека за обшлаг, потом взял за руку и начал искать на ней пульс. Пульса он не нашёл, но глаза гражданин открыл. Глаза у него были голубые, в точности как у Холодцова.

Увидев склонившееся над собою лицо, гражданин улыбнулся и кратко, как космонавт, доложил о самочувствии:

– В порядке.

При этом Холодцова обдало характерным для здешних мест запахом.

Сказавши, гражданин закрыл глаза и отчалил из сознания в направлении собственных грёз. Сергей Петрович в задумчивости постоял ещё немного над общественно бесполезным телом – и пошёл по делам.

«А вроде интеллигентный человек», – подумал он чуть погодя, вспомнив про очки.

Передавали новости из регионов. Ход выдвижения кандидатов на девятнадцатую партконференцию вселял сильнейшие надежды. Транзистор, чтобы не отстать от жизни, Холодцов не выключал с эпохи похорон: носил на ремешке поверх пальто, как перемётную суму.

Ехал он к Сенчиллову, другу-приятелю университетских лет.

Сенчиллов был гегельянец, но гегельянец неумеренный и даже, пожалуй, буйный. Во всём сущем, вплоть до перестановок в политбюро, он видел проявление мирового разума и свет в конце тоннеля, а с появлением на горизонте прямоходящего Генсека развинтился окончательно.

В последние полгода они с Холодцовым дошли до того, что перезванивались после программы «Время» и делились услышанным от одного и того же диктора.

Сенчиллов, разумеется, уже знал о выступлении реформатора в Древоедове и согласился, что это коренной поворот. Наступало время начинать с себя.

Не дожидаясь полной победы демократического крыла партии над консервативным, они поувольнялись из своих бессмысленных контор, взяли в аренду красный уголок и открыли кооператив по производству рыбьего жира. Они клялись каким-то смутным личностям в верности народу и стучали кулаками во впалые от энтузиазма груди; Сенчиллов с накладными в зубах полгода бегал фискалить сам на себя в налоговую инспекцию…

Дохода рыбий жир не приносил, а только скапливался.

В самый разгар ускорения в кооператив пришёл плотного сложения мужчина со съеденной дикцией и татуировками «левая» и «правая» на соответствующих руках. Войдя, человек велел им рвать когти из красного уголка вместе с рыбьим жиром, а на вопрос Холодцова, кто он такой и какую организацию представляет, взял его за лицо рукой с надписью «левая» и несколько секунд так держал.

Холодцов понял, что это и есть ответ, причём на оба вопроса сразу.

Сенчиллов набросал черновик заявления в милицию, и полночи они правили стиль, ссорясь над деепричастными. Наутро, предвкушая правосудие, Холодцов отнёс рукопись в ближайший очаг правопорядка.

Скучный от рождения капитан сказал, что им позвонят, и не соврал. Им позвонили в тот же вечер. Звонивший назвал гегельянца козлом и, теряя согласные, велел ему сейчас же забрать заявление из милиции и засунуть его себе.

При вторичном визите в отделение там был обнаружен уже совершенно поскучневший капитан. Капитан сказал, что волноваться не надо, что сигнал проверяется, – вслед за чем начал перекладывать туда-сюда бумаги и увлёкся этим занятием так сильно, что попросил больше его не отвлекать. В ответ на петушиный крик Холодцова, капитан поднял на него холодное правоохранительное лицо и спросил: «Вы отдаёте себе отчёт?..»

У Холодцова стало кисло в животе, и они ушли.

Ночью домой к Холодцову пришёл Сенчиллов. Его костюм был щедро полит рыбьим жиром; на месте левого глаза наливался фингал. В уцелевшем глазу Сенчиллова читалось сомнение в разумности сущего.

Через неделю в красный уголок начали завозить чёрную мебель. Командовал операцией детина с татуированными руками.

Холодцов устроился в театр пожарником. Музы не молчали. Театр выпускал чудовищно смелый спектакль с бомжами, Христом и проститутками, причём действие происходило на помойке. С замершим от восторга сердцем Холодцов догадался, что это – метафора. Транзистор, болтаясь на пожарном вентиле, с утра до ночи крыл аппаратчиков, не желавших перестраиваться на местах. Успехи гласности внушали сильнейшие надежды. Холодцов засыпал на жёстком топчане среди вонючих свежепропитанных декораций.

Сенчиллов, будучи последовательным гегельянцем, нигде не работал, жил у женщин, изучал биографию Гдляна.

Процесс шёл, обновление лезло во все дыры.

Когда безнаказанно отделился Бразаускас, Холодцов не выдержал, сдал брандспойт какому-то доценту и исчез. Исчез и Сенчиллов – с той лишь разницей, что Холодцова уже давно никто не искал, а гегельянца искали сразу несколько гражданок обновляемого Союза с намерением женить на себе или истребить вовсе.

Время слетело с катушек и понеслось.

Их видели в Доме Учёных и на Манежной, в дождь и слякоть, стоящими порожняком и несущими триколор. Они спали на толстых журналах, укрываясь демократическими газетами. Включение в правительство академика Абалкина вселяло сильнейшие надежды; от слова «плюрализм» в голове покалывало, как в носу от газировки. Холодцов влюбился в Старовойтову, Сенчиллов – в Станкевича. Второй съезд они провели у гостиницы «Россия», уговаривая коммунистов стать демократами, и отморозили себе за этим занятием всё, что не годилось для борьбы с режимом.

В новогоднюю ночь Сенчиллов написал письмо Коротичу, и потом вся страна вместо того, чтобы работать, это письмо читала. Весной любознательный от природы Холодцов пошёл на Пушкинскую площадь посмотреть, как бьют Новодворскую, и был избит сам.

Непосредственно из медпункта Холодцов пошёл баллотироваться. Он выступал в клубах и кинотеатрах, открывал собравшимся жуткие страницы прошлого, о которых сам узнавал из утренних газет, обличал и указывал направление. Если бы КГБ могло икать, оно бы доикалось в ту весну до смерти; если бы указанные Холодцовым направления имели хоть какое-то отношение к пейзажу, мы бы давно гуляли по Елисейским полям.

С энтузиазмом выслушав Холодцова, собрание утвердило кандидатом подполковника милиции, причём ещё недавно, как отчётливо помнилось Холодцову, подполковник этот был капитаном. Всё то же скучное от рождения, но сильно раздавшееся вширь за время перестройки лицо кандидата в депутаты повернулось к конкуренту, что-то вспомнило и поморщилось, как от запаха рыбьего жира.

Осенью, перебегая из Дома Кино на Васильевский спуск, Холодцов увидел доллар – настоящий зелёный доллар со стариком в парике. Какой-то парнишка продавал его прямо на Тверской аж за четыре рубля, и Холодцов ужаснулся, ибо твёрдо помнил, что по-настоящему доллар стоит шестьдесят семь копеек.

Жизнь неслась вперёд, меняя очертания. Исчезли пятидесятирублёвки, сгинул референдум; заплакав, провалился сквозь землю Рыжков, чёртиком выскочил Бурбулис. Холодцов слёг с язвой и начал лысеть; Сенчиллова на митинге в поддержку «Саюдиса» выследили женщины. Потрёпанный в половых разборках, он осунулся, временно перестал ходить на митинги и сконцентрировал все усилия на внутреннем диалоге.

Внутренний диалог шёл в нём со ставропольским акцентом.

Летом Холодцов пошёл за кефиром и увидел танки. Они ехали мимо него, смердя чёрным. Любопытствуя, Холодцов побежал за танками и в полдень увидел Сенчиллова. Сенчиллов сидел верхом на БМП, объясняя торчавшему из люка желтолицему механику текущий момент, – причём объяснял по-узбекски.

Три дня и две ночи они жили, как люди. Ели из котелков, пили из термоса, обнимались и плакали. Жизнь дарила невероятное. Нечеловеческих размеров рыцарь революции, оторвавшись от цоколя, плыл над площадью; коммунисты прыгали из окон, милиционеры били стёкла в ЦК… Усы Руцкого и переименование площади Дзержинского в Лубянку вселяли сильнейшие надежды. Прошлое уходило вон. Занималась заря. Транзистор, раз и навсегда настроенный на «Эхо Москвы», говорил такое, что Холодцов сразу закупил батареек на два года вперёд.

После интервью Ивана Силаева новому российскому телевидению Сенчиллов сошёл с ума и пообещал жениться на всех сразу.

Ново-Огарёво ударилось об землю и обернулось Беловежской пущей; зимой из магазина выпала и потянулась по переулку блокадная очередь за хлебом; удивлённый Холодцов встал в неё и пошёл вместе со всеми, передвигаясь по шажку. Спереди кричали, чтоб не давать больше батона в одни руки, сзади напирали; щёку колол снег, у живота бурчал транзистор. Транзистор обещал лечь на рельсы, предварительно отдав на отсечение обе руки. Холодцов прибавил звук и забылся.

Когда он открыл глаза, была весна, вокруг щебетали грязные и счастливые воробьи, очереди никакой не было, и хлеба завались – вот только цифры на ценниках стояли такие удивительные, что Холодцов даже переспросил продавщицу про нолики: не подрисовала ли часом. Будучи продавщицей послан к какому-то Гайдару, он, мало что понимая, вышел на улицу и увидел возле магазина дядьку в пиджаке на джинсы и приколотой к груди картонкой «Куплю ваучер». Возле него торговала с лотка девочка. Среди журналов, которыми торговала девочка, «Плейбой» смотрелся престарелым, добропорядочным хиппарём, случайно зашедшим на оргию. Холодцов понял, что давеча забылся довольно надолго, и на ватных ногах побрёл искать Сенчиллова.

Сенчиллов стоял на Васильевском спуске и, дирижируя, кричал загадочные слова «да, да, нет, да!» Глаза гегельянца горели нечеловеческим огнём. Холодцов подошёл к нему – узнать, о чём это он, что такое «ваучер», почему девочка среди бела дня торгует порнографией, и что вообще происходит.

Сенчиллов продолжал кричать. Холодцов крестом пощёлкал пальцами в апрельском воздухе перед лицом друга, отчего тот вздрогнул и сфокусировал взгляд.

– Здравствуй, – сказал Холодцов.

– Где ты был? – нервно крикнул Сенчиллов. – У нас тут такое!

– Какое? – спросил Холодцов.

Сенчиллов замахал руками в пространстве, формулируя. Холодцов терпеливо наблюдал за этим сурдопереводом.

– В общем, ты всё пропустил… – сказал Сенчиллов. Заложив себе уши пальцами, он внезапно ухнул в сторону Кремля ночным филином:

– Борис, борись! – после чего потерял к Холодцову всякий интерес.

Через проезд стояла какая-то другая шеренга и кричала «нет, нет, да, нет!» Холодцов пошёл туда, чтобы расспросить об обстоятельствах времени, тут же получил мегафоном по голове, и, слабо цапанув рукой по милицейскому барьерчику, потерял сознание.

Открыл глаза он от сильных звуков увертюры Петра Ильича Чайковского «1812 год».

В голове гудело. Несомый ветерком, шелестел по отвесно стоящей брусчатке палый лист; по чистому, уже осеннему небу плыло куда-то вбок отдельное облачко; опрокинутый навзничь Минин указывал Пожарскому, где искать поляков.

Холодцов осторожно приподнял тяжёлую голову. Перед памятником, пригнувшись, наяривал руками настоящий Ростропович. Транзистор бурчал голосами экспертов. Ход выполнения Президентского Указа вселял сильнейшие надежды. Красная площадь была полна народу, в первом ряду сидел Президент России с теннисной ракеткой в руках. Холодцов слабо улыбнулся ему с брусчатки и начал собираться с силами, чтобы пожелать человеку успехов в его неизвестном, но безусловно правом деле – но тут над самым ухом у Холодцова в полном согласии с партитурой ухнула пушка. В глазах стемнело, грузовик со звоном въехал в стеклянную стену телецентра; изнутри ответили трассирующими.

Оглохший Холодцов попытался напоследок вспомнить: был ли в партитуре у Чайковского грузовик с трассирующими? – но сознание опять оставило его.

На опустевшую голову села бабочка с жуликоватым лицом Сергея Пантелеймоновича Мавроди и, сделав крылышками, разделилась натрое; началась программа «Время». Комбайны вышли на поля, но пшеница на свидание не пришла, опять выросла в Канаде, и комбайнёры начали охотиться на сусликов; Жириновский родил Марычева; из BMW вышел батюшка и освятил БМП с казаками на броне; спонсор, держа за голую ягодицу девку в диадеме и с лентой через сиськи, сообщил, что красота спасёт мир, свободной рукой подцепил с блюда балык, вышёл с презентации, сел в «Мерседес» и взорвался. Президент России поздравил россиян со светлым праздником Пасхи и уж заодно, чтобы мало не показалось, с Рождеством Христовым. Потом передали про спорт и погоду, а потом в прямом эфире депутат от фракции «Держава-мать», с пожизненно скучным лицом бывшего капитана милиции, полчаса цитировал по бумажке Евангелие.

Закончив с Иоанном, он посмотрел с экрана персонально на Холодцова и тихо добавил:

– А тебя, козла, с твоим, блядь, рыбьим жиром, мы сгноим персонально.

Холодцов вздрогнул, качнулся вперёд и открыл глаза.

Он сидел в вагоне метро. На полу перед ним лежала шапка из старого, замученного где-то на просторах России кролика, – его шапка, упавшая с его зачумлённой головы. На шапку уже посматривало несколько человек.

– Станция «Измайловская», – сказал мужской голос.

Холодцов быстро подхватил с пола упавшее, выскочил на платформу и остановился, соображая, кто он и где. Поезд хлопнул дверями, прогрохотал мимо и укатил.

Платформа стояла на краю парка, а на платформе стоял Холодцов, ошалело вдыхая зимний воздух неизвестно какого года.

Это была его станция. Где-то тут он жил. Холодцов растёр лицо и на нетвёрдых ногах пошёл к выходу.

У огромного зеркала возле края платформы он остановился, чтобы привести себя в порядок. Поправил шарф, провёл ладонью по волосам, кожей ощутив неожиданный воздух под ладонью. Холодцов поднял глаза. Из зеркала на него глянул лысеющий, неухоженный мужчина с навечно встревоженными глазами. Под этими глазами и вниз от крыльев носа кто-то прямо по коже прорезал морщины. На Холодцова смотрел из зеркала начинающий старик в потёртом, пальто.

Холодцов отвёл глаза, нахлобучил шапку и пошёл прочь, на выход.

Ноги вели его к дому, транзистор, что-то сам себе бурча, поколачивал по бедру.

В сугробе у троллейбусной остановки лежал человек, похожий на Холодцова. Он был свеж, розовощёк и вызывающе нетрудоспособен. Он лежал вечной российской вариацией на тему свободы, лежал, как чёрт знает сколько лет назад, раскинув руки и блаженно улыбаясь: очки, ботинки, пальто… Лежал и мирно сопел в две дырочки.

Холодцов постоял ещё немного и энергичным шагом двинулся вон отсюда – по косо протоптанной через сквер дорожке, домой. Сорвался на бег, но скоро остановился, задыхаясь.

Ещё не смеркалось, но деревья уже теряли цвет. Тумбы возле Дворца Культуры были обклеены одним и тем же забронзовелым лицом. Напрягши многочисленные свои желваки, лицо судьбоносно смотрело вдаль, располагаясь вполоборота над обещанием: «Мы выведем Россию!»

Руки с татуировками «левая» и «правая» были скрещены на груди. Никаких оснований сомневаться в возможностях человека не имелось. Ясно было, что он – выведет.

Прикурить удалось только с четвёртой попытки. Холодцов жадно затянулся, потом затянулся ещё раз и ещё. Выпустил в темнеющий воздух струйку серого дыма, прислушался к бурчанию у живота; незабытым движением пальца прибавил звук у транзистора.

Финансовый кризис уступал место стабилизации, крепла нравственность, в Думе, в первом чтении, обсуждался закон о втором пришествии.

Ход бомбардировок в Чечне вселял сильнейшие надежды.

* * *

Когда Москва, сдыхая от жары, из кожи улиц выползла на дачи, я уезжал от друга, наудачу из этой выходившего игры. Бог знает, где он полагал осесть, взлетев из «Шереметьева-второго»…

Я шёл под дальним, колотушкой в жесть окраин бившим, долгожданным громом на Ярославский этот Вавилон, в кошмар летящих графиков сезонных, в консервы хвостовых и дрожь моторных, в стоячий этот часовой полон – и думал об уехавшем. Он был мне ближе многих в этом винегрете, и переменой собственной судьбы застал врасплох.

Однако мысли эти недолго волновали вялый мозг: какой-то пролетарий, пьяный в лоск, и женщина, похожая на крысу, народу подарили антрепризу. В дверях ли он лягнул её ногой, или дебют разыгран был другой – не ведаю, застал конфликт в разгаре, – и пролетарий уж давал совет закрыть хлебало и вкушал в ответ и ЛТП, и лимиту, и харю. Покуда он, дыша немного вбок, жалел, ожесточая диалог, что чья-то мать не сделала аборта, на нас уже накатывал пейзаж – пути, цистерны, кран, забор, гараж – пейзаж, довольно близкий к натюрморту…

(О Господи, какая маета по этой ветке вызубренной виться, минуя города не города, а пункты населённые. Убиться охота мне приходит всякий раз, когда Мытищи проползают мимо, – желание, которое не раз, в час пиковый, в напор народных масс, казалось мне вполне осуществимым.)

Но я отвлёкся. Склока, между тем, уже неслась под полными парами на угольях благословенных тем, звенящих в каждом ухе комарами. Уж кто-то, нависая над плечом, кричал, что лимита тут не причём – во всём виновны кооперативы; другой к ответу требовал жидов, а некто в шляпе был на всё готов: «Стрелять!» – кричал и хорошел на диво. Уже мадам в панамке, словно танк, неслась в атаку, и прыщавый панк, рыча, гремел железками навстречу, и звал истошно лысый старовер Отца Народов для принятья мер, чтобы Отец единство обеспечил.

А поезд наш уж нанизал на ось и Лосиноостровскую, и Лось – и где-то возле станции Перловской две нити распороли небеса, и магниевый отсвет заплясал на лицах, словно вынутых из Босха.

Когда грозой настигнут был вагон, уж было впору звать войска ООН, но дело отложила непогода: все бросились задраивать ковчег, и пьяный пролетарий-печенег пал навзничь по закону бутерброда. В Подлипках вышли панк и враг жидов – и тот, который был на всё готов, «Вечёрку» вынув, впился в некрологи; панамка стала кушать абрикос, а лысый через Болшево понёс свои сто песен об усатом боге. Он шёл под ливнем, божий человек, наискосок пересекая площадь, вдоль рыночных рядов и магазина «Хлеб» – по нашей с ним, о Господи, по общей – Родине…

А что, мой друг, идут ли там дожди, поют ли птицы и растёт трава ли? Прожив полжизни, я теперь почти не верю в это – и уже едва ли поверю в жизнь на том конце Земли. Нам, здешним, и без Мёбиуса ясно: за Брестом перевёрнуто пространство и вклеено изнанкой в Сахалин. Но ты, с кем пил вчера на посошок, решился и насквозь его прошёл, оставшимся оставив их вопросы, их злую тяжбу с собственной судьбой, гнев праведный и праведные слёзы, и этот диалог многоголосый, переходящий плавно в мордобой.

А мне, впридачу, душу, на лотке лежащую меж йогуртом и киви, и бедный мозг с иголкою в виске, свернувшийся улиткой на листке, на краешке неведомой стихии…

И коротко о погоде

В понедельник в Осло, Стокгольме и Копенгагене – 17 градусов тепла, в Брюсселе и Лондоне – 18, в Париже, Дублине и Праге – 19, в Антверпене – 20, в Женеве – 21, в Бонне и Мадриде – 22, в Риме – 23, в Афинах – 24, в Стамбуле – 25, в деревне Гадюкино – дожди.

Во вторник в Европе сохранится солнечная погода, на Средиземноморье – виндсерфинг, в Швейцарских Альпах – фристайл, в деревне Гадюкино – дожди.

В среду ещё лучше будет в Каннах, Гренобле и Люксембурге, совсем хорошо в Венеции, деревню Гадюкино – смоет.

Московское время – 22 часа 5 минут. На «Маяке» – лёгкая музыка.

Из последней щели
(подлинные мемуары Фомы Обойного)

I

В тяжёлые времена начинаю я, старый Фома Обойный, эти записки. Кто знает, что готовит нам слепая судьба за поворотом вентиляционной трубы?

Жизнь тараканья до нелепости коротка. Это, можно сказать, жестокая насмешка природы: люди и те живут дольше – люди, которые неспособны ни на что, кроме телевизора и своих садистских развлечений. А таракан, венец сущего… горько писать об этом.

В минуты отчаяния я часто вспоминаю строки великого Хитина Плинтусного:

 
«Так и живём, подбирая случайные крошки,
Вечные данники чьих-то коварных сандалий…»
 

Кстати, о крошках. Чудовище, враг рода тараканьего, узурпатор Семёнов сегодня опять ничего не оставил на столе. Всё вытер, подмёл пол и тут же вынес ведро. Негодяй хочет нашей погибели, в этом нет сомнения. Жизнь его не имеет другого смысла; даже когда он смотрит в телевизор, то ищет рекламы какой-нибудь очередной дряни, чтобы ускорить наш конец. Ужас, ужас!

Но надо собраться с мыслями; не должно мне, подобно безусому юнцу, перебегать от предмета к предмету. Итак, узурпатор Семёнов появился на свет наутро после того, как Еремей совершил Большой Переход…

Великие страницы истории забываются ныне; молодняку лишь бы побалдеть у газовой конфорки. И потом – эта привычка спариваться у всех на глазах… А спроси у любого: кто такой Еремей? – дёрнет усиком и похиляет дальше. Стыд! А ведь имя это гремело по щелям, одна так и называлась – щель Любознательного Еремея, но её переименовали во Вторую Бачковую…

А случилось так: Еремей пропал безо всякого следа, и мы уже думали, что его смыло (в те времена мы и гибли только от стихийных бедствий). Однако он объявился вечерком, весёлый – но какой-то нервный. Ночью мы сбежались по этому поводу на дружескую вечеринку. На столе было несчётно еды – в то благословенное время вообще не было перебоев с продуктами, их оставляли на блюдцах и ставили в шкафы, не имея дурной привычки всё совать в целлофановые пакеты; в мире царила любовь; права личности ещё не были пустым звуком… Да что говорить!

Так вот, в тот последний вечер, когда Иосиф с Тимошей раздавили на двоих каплю отменного ликёра и пошли под плинтус колбасить с девками, а Степан Игнатьич, попив из раковины, в ней уснул, мы, интеллигентные тараканы, собрались на столе слушать Еремея.

То, что мы услышали, было поразительно.

Еремей говорил, что там, где кончается мир – у щитка за унитазом – мир не кончается.

Он говорил, что если обогнуть трубу и взять левее, то можно сквозь щель выйти из нашего измерения и войти в другое, и там тоже унитаз! Сегодня это известно любому недомерку двух дней от роду: мир не кончается у щитка – он кончается аж метров на пять дальше, у ржавого вентиля. Но тогда!..

Ещё Еремей утверждал: там, где он был, тоже живут тараканы – и очень неплохо живут! Он божился, что тамошние совсем непохожи на нас, что они другого цвета и гораздо лучше питаются.

Сначала Еремею не поверили: все знали, что мир кончается у щитка за унитазом. Но Еремей стоял на своём и брался показать.

– А чего тебя вообще понесло туда, в эту щель? – в упор спросил тогда у Еремея нервный Альберт (он жил в одной щели с тёщей). Тут Еремей, покраснев, признался, что искал проход на кухню, но заблудился.

И тогда мы поняли, что Еремей не врёт. Побежав за унитазный бачок, мы сразу нашли щель и остановились возле неё, шевеля усами.

– Хорошая щёлочка, – напомнил о себе первооткрыватель.

– Офигеть, – сказал Альберт.

Он первым заглянул внутрь и уже скрылся до половины, когда раздался голос Кузьмы Востроногого, немолодого таракана правильной ориентации.

– Не знаю, не знаю… – проскрипел он. – Может, и хорошая. Только не надо бы нам туда…

– Почему? – удивился я.

– Почему? – удивились все.

– Потому что, – лаконично разъяснил Кузьма и, так как не всем этого разъяснения хватило, строго напомнил: – Наша кухня лучше всех!

С младых усов слышу я эту фразу. И мама мне её говорила, и в школе, и сам сколько раз, и всё это тем более удивительно, что никаких других кухонь до Еремея никто из нас не видел.

– Наша кухня лучше всех, – хором вздохнули тараканы.

– Но почему нам нельзя посмотреть, что за щитком? – крикнул настырный Альберт. Жизнь в одной щели с тёщей испортила его характер.

Кузьма внимательно посмотрел на говорившего.

– Нас могут неправильно понять, – терпеливо разъяснил он.

– Кто? – опять не понял Альберт.

– Откуда мне знать, – многозначительно ответил Кузьма, продолжая внимательно смотреть. Тут, непонятно отчего, я почувствовал вдруг тоскливое нытьё в животе – и, видимо, не я один, потому что все, включая Альберта, немедленно снялись и пошли обратно на кухню.

Вернувшись, мы дожевали крошки и, разбудив в раковине Степана Игнатьича, которого опять чуть не смыло, разошлись по щелям, размышляя о преимуществах нашей кухни. А наутро и началось несчастье, которому до сих пор не видно конца. Ход вещей, нормы цивилизованной жизни – всё пошло прахом. Огромный мир, мир тёплых местечек и хлебных крошек, мир, просторно раскинувшийся от антресолей аж до ржавого вентиля, был за день узурпирован тупым существом, горой мяса с длинными ручищами и глубоким убеждением, что всё, до чего эти ручищи дотягиваются, принадлежит исключительно ему!

Первыми врага рода тараканьего увидели Иосиф и Тимоша. Поколбасив под плинтусом, они выползли под утро подкрепиться чем Бог послал, но Бог послал Семёнова. Иосиф, отсидевшись за ножкой, подкрепился позже, а Тимоше не довелось больше есть никогда.

Семёнов зверски убил его.

Что ж! – нехитрое это дело убить таракана; летописи переполнены свидетельствами о смытых, раздавленных и затоптанных собратьях наших. Человек – что с него взять… Бессмысленное существо.

Да и откуда у них взяться разуму? Когда Бог создал кухню, ванную и туалет, провёл свет и пустил воду, он создал, по подобию своему, таракана – и уже перед тем, как пойти поспать, наскоро слепил из отходов человека. Лучше бы он налепил из них мусорных вёдер на голодное время! Но видно, Бог сильно утомился, творя таракана, и на него нашло затмение.

Это господне недоразумение, человек, сразу начал плодиться и размножаться, но так как весь разум, повторяю, ушёл на нас, то нет ничего удивительного в том, что дело кончилось телевизором и этим вот тупым чудовищем, Семёновым.

…Иосиф, сидя за ножкой, видел, как узурпатор взял Тимошу за ус и унёс в туалет, вслед за чем раздался звук спускаемой воды. Враг рода тараканьего даже не оставил тела родным и близким покойного.

Когда шаги узурпатора стихли, Иосиф быстренько поел и побежал по щелям рассказывать о Семёнове.

Рассказ произвёл сильное впечатление. Особенно удались Иосифу последние секунды покойника Тимоши. Иосиф смахивал скупую мужскую слезу и бегал вдоль плинтуса, отмеряя размер семёновской ладони.

Размер этот, надо сказать, никому из присутствовавших не понравился. Мне он не понравился настолько, что я попросил Иосифа пройтись ещё разок. Я думал: может, давешний ликер не кончил ещё своего действия, и рассказчик, отмеряя семёновскую ладонь, сделал десяток-другой лишних шагов.

Иосиф обиделся и побледнел. Иосиф сказал, что если кто-то ему не верит, этот кто-то может выползти на середину стола и во всём убедиться сам. Иосиф сказал, что берётся в этом случае залечь у вентиляционной решётки с группой компетентных тараканов, а по окончании эксперимента возьмёт на себя доставку скептика родным и близким – если, конечно, Семёнов предварительно не спустит того в унитаз, как покойника Тимошу.

Иосифу принесли воды, и он успокоился.

Так началась наша жизнь при Семёнове, если вообще называть жизнью то, что при нём началось.

II

Первым делом узурпатор заклеил все вентиляционные решётки. Он заклеил их марлей, и с тех пор из ванной на кухню пришлось ходить в обход, через двери, с риском для жизни, потому что в коридоре патрулировал этот изувер.

Впрочем, спустя совсем немного времени, риск путешествия на кухню стал совершенно бессмысленным: не удовлетворившись заклейкой, Семёнов начал вытирать со стола объедки и выносить вёдра, причём с расчётливым садизмом особенно тщательно убирался поздно вечером, когда у всякого таракана только-только разгуливается аппетит и начинается настоящая жизнь.

Конечно, у интеллектуалов, вроде меня, имелось несколько загашников, до которых не могли дотянуться его конечности, но уже через пару недель призрак дистрофии навис над нашим непритязательным сообществом. Иногда я засыпал в буквальном смысле слова без крошки хлеба, перебиваясь капелькой воды из подтекающего крана (чего, слава богу, изувер не замечал); иногда, не в силах сомкнуть глаз, выходил ночью из щели и в тоске глядел на сородичей, уныло бродивших по пустынной клеёнке. Случались обмороки; Степан Игнатьич дважды срывался с карниза, Альберт начал галюцинировать вслух, чем регулярно создавал давку под раковиной: чудилось Альберту набитое доверху мусорное ведро – и Шаркун…

Ах, Шаркун! Вспоминая о нём, я всегда переживаю странное чувство приязни к человеку, – вполне, впрочем, простительное моему сентиментальному возрасту.

Конечно, ничто человеческое не было ему чуждо – он тоже не любил тараканов, жаловался своей прыщавой дочке, что мы его замучили и всё время пытался кого-нибудь из нас прихлопнуть. Но дочка, хотя и обещала куда-то нас вывести, обещания своего не выполнила (так и живём, где жили, без новых впечатлений), а погибнуть от руки Шаркуна мог только закоренелый самоубийца. Он носил на носу стекляшки, без которых не видел дальше носа, – и когда терял их, мы могли вообще столоваться с ним из одной тарелки. Милое было время, что говорить!

Но я опять отвлёкся.

Вскоре после гибели Тимоши случилось вот что. Братья Геннадий и Никодим во время утренней пробежки едва улизнули от семёновского тапка – и с перепугу сочинили исторический документ, известный, как «Воззвание из-под плинтуса». В нём братья обличали Семёнова и призывали тараканов к единству.

Увы, тараканы и в самом деле очень разобщены – отчасти из-за того, что венцом творения считают не таракана вообще (как идею в развитии), а каждый сам себя, отчасти же по неуравновешенности натуры и привычке питаться каждый своей, отдельно взятой, крошкой.

Один раз, впрочем, нам уже пытались привить коллективизм.

Было это задолго до Семёнова, в эпоху Большой Тётки. Эпоха была смутная, а Тётка – коварная: специально оставляла она на клеёнке лужи портвейна и закуску, а сама уходила со своим мужиком за стенку, из-за которой потом полночи доносились песни и отвратительный смех.

Тайный смысл этого смеха дошёл до нас не сразу, – но когда от рези в животе начали околевать тараканы самого цветущего здоровья; когда жившие в ванной стали терять координацию, срываться со стен и тонуть в корытах с мыльной водой; когда, наконец, начали рождаться таракашки с нечётным количеством лапок, – тогда только замысел Большой Тётки открылся во всей черноте: Тётка, в тайном сговоре со своим мужиком, хотела споить наш целомудренный, наивный, доверчивый народ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю