Текст книги "Книги: Все тексты"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Высокие широты
– Здравствуйте, товарищи североморцы!
– Здрав-ав-ав-ав-ав-ав!
– Поздравляю вас с наступлением полярной ночи!
– Уё-ё! Уё-ё! Уё-ё!
Занавес
Высшая инстанция
– Слушаю вас.
– У меня проблемы…
– Вижу.
– Мне не платят зарплату.
– Ужас…
– Да! Два года.
– Я говорю: ужас, как от вас пахнет! Встаньте там, у двери.
– Простите.
– И пользуйтесь дезодорантом. Вы живете среди людей.
– Я…
– Слушаю вас.
– Два года – ни копейки… Написал в райсовет – оштрафовали. Пришёл в милицию – выписали из квартиры.
– Всё?
– Нет. Я пожаловался в прокуратуру.
– Вижу.
– Да. Мне сломали руку и выжгли клеймо, запрещающее въезд в пределы Садового кольца.
– На левом боку.
– Откуда вы знаете?
– В Конституционный суд обращались?
– Да.
– И что?
– Дочь забрали в армию.
– Хорошо. Дальше.
– Что?
– Изложите суть вопроса.
– Мне не платят деньги. Меня выписали из квартиры…
– Я уже это слышал.
– Мне сломали руку!
– Вторую?
– Нет, первую.
– Вы уже говорили об этом! Старайтесь не повторяться, у нас очень много работы… Вас тут миллионы таких.
– Мне выжгли клеймо.
– Зачем вы сюда пришли?
– Мне сказали, здесь…
– Да, и что?
– Я хотел…
– Короче.
– Но я…
– Время! (Пауза).
– Я пойду?
– Спасибо, что напомнили. (В трубку). Павел Семёныч, тут ко мне пришёл человек, которому не нравится жить на Родине – сломайте ему, пожалуйста, левую ногу.
Занавес
Гоголь и редактор
ГОГОЛЬ. Добрый день.
РЕДАКТОР. Ну.
ГОГОЛЬ. Я приносил вам вторую часть моей поэмы…
РЕДАКТОР. Фамилия.
ГОГОЛЬ. Гоголь.
РЕДАКТОР. «Мёртвые души» называлась?
ГОГОЛЬ. Да.
РЕДАКТОР. Она нам не подошла.
ГОГОЛЬ. Я тогда заберу?
РЕДАКТОР. Не заберёте.
ГОГОЛЬ. Почему?
РЕДАКТОР. Мы её сожгли.
Занавес
Голубец
Предисловие
Эта маленькая повесть была написана в 1990 году. Помните такой? Отделялась Компартия Литвы, Егор Кузьмич уговаривал тружеников Воронежской области повысить сахаристость свёклы… Интеллигенция любила Горбачёва.
Ну и цены, конечно. В этом смысле повесть читается с сильным ностальгическим чувством – я проверял.
А в общем, ничего не изменилось.
Автор
Однажды в субботу тёща Иванушкина захотела голубцов.
Тёщу свою Вадя любил, хотя, действительно, хотела она многовато. Хотела, чтоб денег Иванушкин приносил, как все нормальные люди, а не только пятого-двадцатого, и чтобы не посещал после работы друзей, а шёл, как битюг, сразу в стойло, и чтобы вместо турнира на приз «Известий», в то самое время, когда чехи ведут четыре-три, и под угрозой престиж, клеил в коридоре новые, в ядовитый цветочек, обои. И говорила при этом Пелагея Никитична вещи совершенно невозможные в цивилизованном мире: мол, что же, Вадим, два периода посмотрели – и хватит! Одно слово – баба.
Спорить с тёщей Иванушкин не умел, и хотя заветные слова просились изнутри: пусти, Вадя, наружу, – но Вадя их не пускал, понимал про себя, что не в коня корм, а жизни потом не будет совсем. Терпел.
А в субботу захотелось Пелагее Никитичне голубцов, и легла Ваде судьба идти за капустой. Так уж сложилось в тот день, что отказаться было никак невозможно: накануне, как назло, заспорил Иванушкин на работе с электриком Куприяновым о положении дел в Центральной Америке – и забыл прийти домой, а пошёл к Куприянову, потому что была у того карта мира, а приспичило почему-то увидеть Гондурас своими глазами.
После Гондураса пили за Ортегу, за урегулирование и ещё какого-то деятеля, которого Вадя вообще не знал, но Куприянов за него поручился, как за себя – и пришёл Иванушкин домой, когда уж ничто, кроме него, не ходило, и сильно нагондурасившись.
А наутро была суббота, сизая такая суббота, с трещинкой поперёк, и вместо Ортеги с Гондурасом ходила вдоль Иванушкина жена Галина и говорила, говорила, говорила, да тёща Пелагея маячила в отдаленьи, как призрак коммунизма. А Вадя лежал на тахте с приёмником «Альпинист» на груди и обиженно вертел колёсико, и всё чего-то ждал – и дождался.
Крикнула жена Галина тёще Пелагее:
– Мама, ты чего на второе хочешь: рыбу или чего? – а тёща ответила:
– Я бы голубцов поела…
Достала тогда Галина кастрюлю большую, голубцовую, хватилась: а капусты нет!
На нет, как известно, и суда нет – тут бы и понять Галине, что судьба старухе есть рыбу, ан нет! С детства привыкшая преодолевать, шваркнула Галина крышкой и пошла по вадину душу – и деваться Ваде стало некуда, потому что действительно: без капусты какие ж голубцы? Фарш один…
А не слабо ли было сказать Ваде: перебьётся, мол, тёща без голубцов, не маленькая? Не слабо ни чуточки. Но тёщу свою, я уж говорил вам, Вадя любил. Чувство это было у него третьим по счёту: после любви к жене Галине и аналогичного чувства ко всему прогрессивному человечеству.
– Ладно: пойду, разомнусь, – сказал он и окончательно крутнул колёсико. Человек в радио подавился словом, щёлкнул и исчез, как его и не было, хотя только что был тут и очень горячо агитировал за власть Советов на местах.
Ваде понравилось, как исчезают.
Он вернул, как было, и снова крутнул. Человек в радио снова подавился и щёлкнул. Вадя хмыкнул от удовольствия.
– Ты, Иванушкин, совсем обалдел! – крикнула жена Галина.
– Ладно, чего ты, – беззлобно отозвался Иванушкин, – я ж сказал: пойду.
Но у Галины ещё со вчерашнего Гондураса не перекипело, а от вадиных утренних щелчков и вовсе пошло переплёскивать через край. Что она тут говорить начала, повторять не будем, не Жорж Санд. Понял Вадя, что глохнет помаленьку, положил вместо себя на тахту «Альпиниста» и пошёл собираться за капустой.
Прежде всего зашёл Вадя в ванную посмотреть на выражение лица: бриться – или хрен с ним, идти с таким. Решил, что магазин не планетарий, потерпят. Влезая в чоботы с ушками и натягивая ватничек, Вадя не спеша развивал перед собою понравившуюся мысль.
Привиделся ему диктор Кириллов, читающий Заявление ТАСС. По всему миру, сказал Кириллов, прокатилась волна демонстраций с законным требованием прекратить бритьё вадиной щетины. «Руки прочь от Иванушкина!» – скандировали демонстранты. «ТАСС уполномочен заявить, – сказал Кириллов и строго посмотрел с экрана, – что если провокационная возня вокруг вадиных щёк не прекратится, то вся ответственность за её последствия ляжет на администрацию США».
– Ты уйдёшь когда-нибудь или нет? – крикнула Галина. – На обед же закроют, ирод!
Тут Иванушкин обнаружил себя стоящим у двери – в одном ботинке и с открытым ртом.
– Я уже, – сказал он, пытаясь прогнать куда-нибудь говорящее лицо Кириллова, – ты деньги-то давай!
Деньги хранились у Галины в шкатулочке с крючочком, а Иванушкину из-под крючочка выдавалось под строгий счёт. Галина исчезла в комнате и через минуту объявилась в коридоре с бумажкой в пальцах.
– Даю трёшку, – сказала она, не сильно доверяя его зрению.
– Я вижу, – отозвался Вадя.
– Я знаю, что ты видишь, – ответила жена Галина. – Кочешок смотри побольше, – да целый чтоб!
– Ла-адно, – сказал Иванушкин, пряча трёшницу в задний карман, – принесу, если будет…
– Не будет – поищешь, – сурово отрезала Галина. – Чем валяться весь день!
Шагая вниз, думал Иванушкин о человеческом непонимании, которое в эпоху нового мышления мешает людям путём взаимоприемлемых компромиссов придти к этому… ну как его… ещё на «косинус» похоже!
На улице было свежо, особенно после подъезда. Вадя выдохнул, как коняга, белый пар из ноздрей, засунул руки поглубже в карманы и похрумал по снежку через двор.
В магазине было людно. Народ оттирал друг друга от контейнеров и искал в них еду. Иванушкин тоже порылся немного, но кочна в контейнере не нашёл – не то что большого и целого, а вообще. Лежало среди капустной листвы нечто размером с детский кулачок, да ещё с непристойно торчащей кочерыжкой, но Иванушкин, подержав это чудо в руках, рассудил, что после вчерашнего Гондураса приносить такое тёще на голубцы – опасно для жизни.
– А что, капусты не будет? – тоскливо крикнул Иванушкин в сторону кассирши.
– Суббота, какая капуста? – откликнулась кассирша, дубася по трескучему аппарату.
На улице Вадя снова глубоко вдохнул-выдохнул и потопал наискосок через квартал – на углу был ещё один овощной, но вскоре остановился, сообразив, что на углу тоже суббота.
Если бы Вадя знал о существовании иудаизма, он бы, наверно, решил, что местный агросектор в одночасье перешёл прямо в иудаизм – и по субботам не работает. Но ничего Вадя про иудаизм не знал – и, принимая во внимание обстоятельства его жизни, можно Вадю за это простить.
Можно было вернуться, отдать жене трёшницу, рассказать ей всё, как на духу, про субботу и залечь на тахту с «Альпинистом» на животе – да уж больно не хотелось Иванушкину огорчать тёщу Пелагею.
Я ж говорил вам – тёщу он любил. А по субботам – просто без памяти.
– На рынок пойду! – вслух сказал Иванушкин – и, посмотрев на себя со стороны, в который уж раз изумился способности этого неказистого на вид человека к ежедневному негромкому подвигу во имя людей. Вадя смотрел на себя со стороны, и глаза его застилали слёзы. Вот он идёт, никому не известный русский сантехник, сквозь мороз, моральные плевки ближних и жажду от вчерашнего Гондураса, идёт, шаг за шагом приближаясь к своей неведомой цели – и дойдёт, уже доходит!
Но пока лежал Иванушкин на тахте, милиция объявила войну преступности. А уж когда подошёл Вадя к рынку, никакого рынка уже не было, а были крики, шмон и восстановление социалистического правопорядка.
– Куда-а? – осадил Иванушкина средних лет сержант из оцепления, по виду не из местных.
Скрывать Ваде было нечего.
– За капустой, – ответил он, в подтверждение чего помотал пустой авоськой перед монголоидным лицом.
Сержант посмотрел на Вадю пристальней, чем Вадя того требовал.
– Уйди, – сказал он.
– А капуста? – спросил Иванушкин, на всякий случай снова подёргав авоськой перед неподвижным сержантским лицом.
– Капуста – завтра, – тяжело играя желваками, процедил милиционер и заглянул Иванушкину прямо в душу, как только милиционеры и умеют.
Вадя аж отскочил. Потом постоял немного – и пошёл прочь. Грустная картина разворачивалась перед внутренним взором Иванушкина. Вот он идёт домой, а по дому ходит взад-вперёд безутешная тёща Пелагея и хочет голубцов. Заслышав звонок, птицей летит тёща в коридор, а на пороге стоит понурый Вадя, и авоська свисает у него вдоль ноги, как даже не знаю что.
Эта картина ужаснула Иванушкина. Он остановился и задумался. Мысли его были отрывочны, но решительны. «Нет, так нельзя! – думал Вадя. – Раз пошёл за капустой – надо капусты принести».
Нежданная ясность цели взбодрила его; непредсказуемость последствий наполнила сердце гигантским спокойствием. Жизнь представилась Ваде бескрайним заснеженным полем. На этом поле ничего не росло, но было место подвигу.
– Не бывать тёще Пелагее без голубцов! – поклялся Вадя – и поехал на Ярославский вокзал.
Вот почему сделал он это. С Ярославского вокзала ходят поезда до станции Воронок; на станции же Воронок, как сойдёшь, немного вглубь и два раза направо, жила старуха Кутепова, у которой Иванушкин снимал летом полдома – для себя, жены и тёщи Пелагеи, чтоб ей надышаться тем воздухом по гроб жизни.
Так вот, у старухи Кутеповой (Вадя отчётливо это помнил) капуста была.
В метро он пригрелся на свободном местечке и начал мечтать. Мечты Иванушкина были нетщеславны. Он хотел мира во всём мире – и чтобы жена не унижала при посторонних. Ещё он хотел лежать на тахте и крутить колёсико «Альпиниста», и чтобы на всех диапазонах пел Высоцкий. Высоцкого Вадя – так уж повелось – называл Володькой, а Влади – Маринкой, и под конец рабочего дня любил рассказывать, как их меж собой познакомил.
На этот рассказ всегда стекались в РЭУ-6 мужики из диспетчерской. Когда правдивейшая, с чудесными подробностями история эта доходила до прихода Высоцкого с бутылкой французского коньяка в иванушкинскую подсобку, слушатели вздыхали, а вадин коллега из РЭУ-8, одноглазый Фёдор Ильич Гусенков, носивший по этой причине прозвище «Нельсон», впоследствии переделанное просто в «Манделу», – так вот этот Фёдор Ильич всегда плакал. Он тоже близко знал Высоцкого и не мог сдержаться.
Если кто-либо из пришедших Иванушкину не верил, его не били, а просто просили уйти.
На остановке в вагон своими длинными ногами вошла рыжая девушка – и села рядом с Васей.
Тут автор обязан сразу объясниться. Не то чтоб Иванушкин был ловелас, но рефлексы кой-какие у него ещё имелись. А жена Галина, не будем говорить о ней плохо, но ежели, не дай Бог, замечала это вадино неравнодушие к живой природе, то могла и ударить. С течением времени Фрейд, помноженный таким образом на Павлова, дал противоречивый результат, а именно: у Иванушкина пропал рефлекс на Галину.
Рыжая штудировала «Советский экран» – и Вадя, не будь дурак, стал смотреть через плечо картинки. Когда девушка повернула наконец свою рыжую голову, Вадя ответил самой обаятельной своей улыбкой, вежливо кашлянул в кулачок и сказал:
– Добрый день.
– Чего нужно? – простосердечно поинтересовалась девушка.
Вопроса в лоб Иванушкин не ожидал.
– Мне? – И вспомнил. – Мне – капусты, тёще на голубцы. – И, подождав, пояснил. – Суббота.
Девушка уже не листала «Советский экран», а смотрела на Вадю, и смотрела так, словно рыжим был он.
– Она если голубца в субботу не съест – всё! – прояснил ситуацию Иванушкин и сделал похоронное лицо.
– Она что, больная? – спросила девушка, почему-то переходя на шёпот.
Вадя ненадолго задумался и ответил утвердительно. Больная. Болезнь неизвестная, но зато смертельная. Лечат тёщу по субботам свежими голубцами. Если голубцов нет – сразу каюк с летальным исходом.
Рыжая уронила «Советский экран». Носик её жалостливо сморщился. Скорбный Вадя поднял журнал и осторожно положил его на острые девицыны коленки.
– Ладно… Чего уж… Уж вы не переживайте так. Вас как звать-то?
– Альбина, – сказала рыжая шёпотом.
– Не переживайте, Альбина, – сказал Иванушкин. Её имя растаяло на языке карамелькой. – Может, ещё обойдётся.
Рыжая прижала к груди «Советский экран» и спросила:
– Можно я с тобой?
– Я в Воронок, – признался честный Иванушкин.
– Хоть куда, – ответила Альбина.
Альбина была девушка решительная. Известно о ней автору немногое. Полгода назад она приехала в Москву из деревни Великие Пряники – с аттестатом зрелости и монологом Катерины «Отчего люди не летают?» – но никого во ВГИКе этим дореволюционным суицидом не разжалобила. С горя хотела Альбина вернуться в Пряники и той же ночью утопиться, но вместо этого пошла в ПТУ – учиться на парикмахера и ждать следующего лета. Она читала «Советские экраны» и готовила Москве оружие возмездия – стихотворение поэта Асадова «Трусиха».
Хороша дорога до станции Воронок! Езды туда сорок минут – как раз чтобы пролистать газеты. Только не советую этого делать; прочтёшь – ехать захочется не в Воронок, а совсем в другую сторону. Смотри в окно на природу. Хотя – там такие натюрморты, за окном… Короче, лучше вообще не ездить в Воронок.
…Вадя рассказывал Альбине о своих встречах с Маргарет Тэтчер. Что ж, из песни слова не выкинешь: когда-то, ещё до московской Олимпиады, забросили Вадю к англичанам – сцементировать тамошний рабочий класс насчёт борьбы с капиталом. Но дело не в этом, а в том, что когда Вадя им уже всё что можно сцементировал, пришлось ему срочно внедряться в ихнюю партию, чтобы держать руку на пульсе и корректировать планы НАТО. Так вот: там, в партии этой, его и познакомили с Маргарет Тэтчер.
– А это кто? – спросила Альбина.
– Главная баба на острове, – лаконично разъяснил Вадя.
– Уя-я, – сказала Альбина.
После знакомства с Тэтчер он полтора месяца водил её по кабакам и входил в доверие: деньги-то присылали из Москвы чемоданами, надо было куда-то тратить; но дело не в этом, а в том, что в Москве Вадю ждала невеста (дочь одного дипломата, фамилию Иванушкин называть не имеет права). А Тэтчер, в чём штука-то! – на Вадю глаз положила и клеит, и таскает за собой в ихнее Политбюро. Чуть лордом хранителем печати не сделала, но Вадя успел связаться с Центром, и оттуда сказали: не время. Но дело не в этом, а в том, что пока Вадя держал руку на пульсе и гадил в пользу Варшавского Договора, невеста в Москве оказалась израильской шпионкой; так Иванушкина в ящике с сигарами вывезли на Родину – давать показания. При разгрузке в Мурманске ящик уронили, но врачи сделали невозможное, и вот теперь невеста на рудниках, а Иванушкин на пенсии. Товарищи по невидимому фронту навещают иногда – но дело не в этом, а в том, что пришлось жениться, взять фамилию тёщи и устроиться сантехником в РЭУ-6, потому что люди Тэтчер кишели вокруг Иванушкина с нездешней силой.
Чуть Воронок не проехали.
Выйдя, Иванушкин подождал, пока перрон опустеет, и попросил Альбину поглядеть, нет ли хвоста.
У калитки старухи Кутеповой Иванушкин остановился, потому что забыл, зачем приехал, но тут залился бабкин кабысдох, заскрипела дверь, и выглянула из-за неё сама Капитолина Филипповна. Выглянула, глянула – и снова скрылась за дверью.
– Чего это она? – спросила Альбина.
– Сейчас, – ответил многоопытный Иванушкин. И точно: вышла старуха снова, и уже не одна, а с автоматом Калашникова.
– Кто такие? – хрипло крикнула она, передёргивая затвор. В ответ Иванушкин снял шапочку «суоми», дав волю кудрям. Старуха узнала:
– Жилец?
– Он самый, – ответил Вадя.
– А это кто? – старуха повела стволом. – Твоя вроде поболе была…
– Это сестра её, – сказал Иванушкин. – Из-под Казани. Сирота.
– Входи, – разрешила Кутепова и поставила «калашникова» на предохранитель.
Калитка захныкала, и бабкин кабысдох зашёлся на второй октаве.
В сенях Иванушкин, выигрывая время, долго стаптывал с чоботов снег. Он отчётливо помнил, что ехал к старухе Кутеповой не просто так, а с умыслом. Память-то, слава богу, ещё не отшибло.
– Задаточек привёз? – ласково спросила Кутепова, вешая автомат на гвоздь у иконы.
– За капустой мы, – сказала сирота. – У тебя, говорят, капусты много, бабушка?
– У меня? – старуха похолодела.
– А то! – подтвердил Вадя. – Капуста нужна! Позарез!
«Убивать приехал, – поняла она. – Откуда узнал про валюту?»
– Облигации бери, – сказала она, – а больше у меня ничего нет. – И неназойливо двинулась в сторону чуланчика: там со времён Халхин-Гола лежало у неё несколько ручных гранат на случай. У двери, однако, уже стояла, привалившись к косяку, рыжая девица, казанская сирота.
– Зачем же облигации, – идя к старухе, возразил Иванушкин. – Нам бы капустки…
И, улыбнувшись, распялил в руках авоську. Старуха закричала.
Звуковой волной Вадю вынесло во двор; через несколько секунд его настигла казанская сирота. Калитку, к радости бабкиного кабысдоха, открыть Иванушкин не сумел, и взяли её Вадя с Альбиной с разбегу приступом, как Суворов Измаил.
Сделали они это очень вовремя, потому что через минуту крик прекратился, и вслед искателям капусты застрочил трассирующими бабкин «калашников».
Столица встретила их окрепшим морозом и объявлением по Ярославскому вокзалу насчёт видеосалона на третьем этаже. Но нет, не привьётся к нашему здоровому стволу бусурманский заразный сучок, и зря распинается дикторша про ихнего накачанного секс-символа – не это влечёт наших героев; западный мираж, чую, не уведёт их с пути самобытного, исконного, русского!
Не пошли Вадя с Альбиной в видеосалон! Крепко решено было между ними ещё в электричке, что жизнь тёщи Пелагеи дороже им своих двух – и поедут они первым же поездом в Читу, где живёт у Альбины родная тётка, а уж тётка у неё такова, что достанет кочан из-под земли!
Вот только денег у Вади осталось два рубля, да у Альбины рупь россыпью, а за трёшку везти их в Читу за капустой никто не соглашался, хотя рассказывал Вадя проводницам про тёщу очень убедительно, а рыжая стояла рядом и на каждое честное иванушкинское слово трясла головой. Причём чем дальше, тем больше чувствовал Вадя слюноотделение на слове «голубцы». Вскоре волчий голод пересилил природный вадин альтруизм, и повлёк Иванушкин Альбину в привокзальный буфет.
Что тут сказать автору? Ему очень стыдно за своего героя, но поделать он тут ничего не может – главным образом потому, что садясь за повесть, первым делом всего себя порезал и кровью написал на обоях клятву ничего не утаить и рассказать всё, как оно, значит, было.
Так вот – проели Вадя с Альбиной свои три рубля до копеечки, а на последнюю полтину ещё и насосались соку яблочно-виноградного, чтоб ему провалиться.
Сок дал себя знать минут через десять. Конфузливо пряча глаза, Иванушкин буркнул Альбине: «Я сейчас», – и стараясь двигаться с достоинством, а не козлиной припрыжкой, устремился к заведению.
Перед заведением сидела тётка и взамен удовольствия требовала с людей денег, денег же у Вади не было ни гривенника. Сначала хотел было Вадя объяснить про тёщу и голубцы, но потом понял, что не успеет, молча перешагнул через турникет и устремился.
(Здесь автору, как сами понимаете, опять стыдно за героя, но что поделать: герои у авторов не спрашивают – выходят замуж за генералов, бегут среди повести в туалет…)
К моменту, когда процесс пошёл, за вадиной спиной уже стоял пришедший на тёткины истошные крики милиционер. Он стоял молча, охраняя Иванушкина, – как главу государства при исполнении. Вадя, которому уже успело полегчать, увидел эту картину как бы со стороны – и возгордился.
– Нарушаем? – спросил милиционер, когда Иванушкину полегчало окончательно. Иванушкин хотел повиниться и рассказать про голубцы, но сказал только:
– Сеня!
Ибо перед ним стоял Семён Супец, друг-приятель молодых лет, совместно проведённых в областном культурном очаге, славном городе Сельдерейске. С той золотой поры изменился Сеня не сильно – только сдуло с него ветром времени пионерский галстук, да надуло взамен пушистые усы со старшинскими погонами, да сам раздался чуток во все стороны. А так – Супец и Супец!
Видимо, Иванушкина жизнь изменила не в пример сильнее, потому что на своё имя старшина среагировал как на провокацию – и только когда снял Вадя шапчонку, напрягся памятью и вымолвил поражённый:
– Эйсебио, козёл бодучий!
Тут опять надо объяснить. «Эйсебио» – было прозвище Иванушкина, полученное за великий гол, забитый им на стадионе «Жатый колос» в матче против третьей школы. Иванушкин закатил мячик задницей, чем навек опозорил третью школу и обессмертил своё имя. (Неизвестно, забивал ли Эйсебио голы задницей, но если нет, то это его упущение). Что же до обращения «козёл бодучий», то здесь Иванушкин совершенно не при чём: «козла» старшина Супец уже много лет вставлял лыком во всякую строку.
Одним словом, опознание произошло, и через минуту старшина, держа задержанного за локоть, торжественно проследовал с ним мимо корыстолюбивой тётки. При этом задержанный счастливо лыбился.
Зайдя за угол, бывшие сельдерейские пионеры расцепились, и Вадя засемафорил Альбине своей шапочкой. Старшина, как Альбину увидел, раздался во все стороны ещё шире, тихонечко присвистнул и одними губами прошептал насчёт бодучего козла.
– Семён Супец, друг детства, – представил старшину Иванушкин. – Альбина…
Тут Вадя замялся, но Супец, хоть и при погонах, оказался человеком понятливым.
– Очень приятно, – сказал он. И, скрипнув ремнями, протянул руку и пожал протянутую навстречу ручонку с осторожностью энтомолога.
Альбина что-то пискнула. Старшина тут же покраснел и с неожиданной суровостью спросил Иванушкина:
– Едете?
– Едем, Сеня, – вздохнул Иванушкин и честно всё рассказал: от тёщиной болезни до перестрелки в Воронке. Он говорил, а старшина, стараясь не глядеть на Альбину, продолжал краснеть и постепенно достиг густоты государственного флага.
– Погоди, Эйсебио, – сказал Супец, когда Вадя привёл наконец корабль своей саги в порт стоянки, – тебе деньги, что ли, нужны?
– Ну, – сказал Вадя.
Супец задышал.
– Деньги не проблема. Ждите здесь. – Он повернулся к Альбине, отдал ей честь и решительным шагом направился в гущу вокзально-кооперативного движения. Вернулся он оттуда очень скоро – с деньгами в обеих руках.
– Уважают, козёл бодучий, – коротко разъяснил этот феномен старшина, запихнул бумажки в карманы вадиного ватника и снова откозырял Альбине.
– Уя-я!.. – восхищённо протянула Альбина.
– Служу Советскому Союзу, – доложил Супец. – Значит, в Читу? – уточнил он, повернувшись к однокласснику.
– В Читу, Сеня, – бодро ответил Иванушкин. – Там капуста…
– Ну, ладно, Эйсебио, – проговорил Супец. – Бывай, козёл бодучий!
И он сжал вадину ладонь так, что в глазах у того потемнело.
– И вам всего доброго, Альбина, – сказал старшина и вспотел, как не потел со времени сдачи норм по армейскому двоеборью.
Альбина снова что-то пискнула, и они побежали к поезду. С перрона рыжая прощально взмахнула рукой, и Супец улыбнулся на весь Ярославский вокзал.
С полными карманами денег объяснять про тёщу и капусту оказалось гораздо проще – первая же проводница прониклась вадиной бедой, и как раз обнаружилось в вагоне два свободных места. Иванушкин, сколько жил на свете, не уставал удивляться таким совпадениям.
Они сели рядышком на свой плацкарт – и поехали в Читу за капустой.
Предвидя переводы этой правдивой повести на языки народов мира, автор просит соотечественников потерпеть – а читателям планеты надо объяснить, что такое Чита.
Чита – это город. Ехать до него недолго, если ехать от Улан-Удэ. А если от Москвы, то легче сдохнуть, потому что пятеро суток на плацкарте, а что такое плацкарта, объяснять смысла не имеет: всё равно никто, кроме своих, этого не поймёт.
В общем, покатили.
Сожителей в купе было четверо: тётка с отпрыском призывного возраста, старичок-боровичок и детина на верхней полке. Пятеро суток стучали под ними колёса, и все это время Иванушкин, не жалея красок, рассказывал попутчикам свою жизнь. Сагу эту, отчасти читателю известную, он прерывал только на ночь и, подобно Шахерезаде, на самом интересном месте.
Однако ж нельзя сказать, чтобы на слушателей ему повезло. Паренёк сразу всунул в уши «дебильники» и отключился от действительности. Детинушка, как лежал наверху, чем-то булькая и светя пятками в проход, так и добулькался до того, что поезд привёз его заспиртованное тело на другой конец страны.
А старичок, как выяснилось в районе Иркутска, оказался глухой.
Одна только тётка всю дорогу, охая, поддерживала течение иванушкинского эпоса синюшными яйцами и пирожками с рисом. И было за что! Взять хотя бы рассказ о вадином кинематографическом прошлом – эта штука получилась у него сильней, чем «Фауст» у Гёте.
В юности – это ещё до заброски в Англию было – Вадю вызвали в один кабинет и сказали: надо, Иванушкин, помочь нашим кинематографистам в работе над образом бойца невидимого фронта, а короче: сыграть советского разведчика в тылу у фашистов. Ну, приказ есть приказ: начал Вадя сниматься в кино. Хорошо ли играл? Это трудно сказать (Вадя человек скромный). Но режиссёр плакал всё время. А потом пришла шифровка: готовиться к заброске; и всё, что отсняли, пришлось уничтожить – секретность!
А режиссёра вызвали на сеанс гипноза, и он забыл Иванушкина навсегда.
А вместо Вади взяли артиста Вячеслава Тихонова. Вадя успел до заброски с ним встретиться и показать, как надо играть.
– Ты Тихонова знаешь? – мышкой пискнула Альбина.
– Славу-то? – переспросил Иванушкин, после чего тётка дала ему самый большой пирожок.
Впрочем, хоть бы и не дала! Хоть бы и не кормила совсем, да что там! – хоть бы поезд приехал не в Читу, а в Сыктывкар какой-нибудь – чёрта ли было в том Иванушкину?
Пора уже прямо ответить на этот вопрос: да ни черта́!
А если спросите почему – отвечу: потому! Так уж устроен человек, по крайней мере русский, что время от времени хлебом его не корми, а дай свободы. Не какой-нибудь там осознанной необходимости – этих европейских штучек даром не надо! – а вот чтобы пыль столбом, и не вполне представлять, где и за каким хреном находишься…
А как же капуста, спросите вы тогда, как же голубцы для тёщи Пелагеи, будь она трижды здорова? Тут отвечу совсем прямо: тёща – это святое. Про тёщу Иванушкин помнил. Даже приснилась однажды в районе Урала.
В общем, долго ли, коротко ли, но смотрят они однажды поутру в окошко – а за окошком сопки, между сопок дома рядком стоят, из труб дым прямиком в небо, а поезд уже к вокзалу подползает. Вышел тогда Иванушкин на перрон, шапочку «суоми» на уши натянул, ватничек до горла застегнул, кулаки в рукава спрятал, сплюнул – плевок ледышкой упал на перрон и разлетелся, шурша.
– Это, что ль, Чита и есть? – спросил Вадя.
– Она, – ответила Альбина.
Тётку звали Ираидой. На плечах у неё была овчина, а на голове бигуди. Ираида смотрела то на Вадю, то на его подружку – и смотрела так, как будто они были с рожками о пяти ногах и только что вылезли из тарелки.
– Здравствуйте, – сказал Вадя, стуча зубами.
– Кто это? – спросила тётка Ираида.
– Это Вадя Иванушкин, – сказала Альбина. – Боец невидимого фронта.
– Мы за капустой, – пояснил Вадя.
– Чего? – спросила Ираида.
– Тёть Ираид, мы пока поживём у тебя, ладно? – сказала Альбина.
– Тёще позарез нужно, – внёс окончательную ясность боец невидимого фронта и, стуча зубами, улыбнулся читинской тёте.
Тут из тётки полезла ответная речь – и по правде говоря, не стоило ехать так далеко, чтобы её услышать. Напоследок посоветовала тётка забирать своего кобеля и мотать отсюда подобру-поздорову.
– Сама вы кобель, – вежливо ответил синий, как отечественная курица, Иванушкин, – а Альбина положительная девушка и верный товарищ в беде.
…Через полчаса искатели капусты отогревались вонючим чайком в буфете кинотеатра. Отогревшись, Альбина горько заплакала на плече у Иванушкина. Обидные тёткины слова глубоко запали в девичью душу. Иванушкин, прошедший большую школу совместной жизни с женой Галиной и мамой её, чтоб ей трижды выздороветь, был невозмутим.
– Куда же мы теперь? – всхлюпнула отверженная племянница, и солёная капля плюхнулась в жидкий чай.
– В кино, – ответил размякший в тепле Вадя и погладил её по голове.
В кино по случаю перестройки показывали ужасы советской жизни. Отец-алкоголик полтора часа бил наркоманку-мать на глазах у дочери-проститутки. В конце всех их задавил сынок-рокер.
– Жизненная картина, – оценил Иванушкин, когда зажгли свет. – Мне тоже приходилось в своё время вот так… в одиночку, на мотоцикле…
Пора было, однако, выходить на улицу. Прислонив подопечную к батарее у кассы, Вадя пошёл на разведку и, вымерзнув до потрохов, нашёл бойлерную, а в ней собрата по рабочему классу, Гришу.
Силу солидарности ощутили путешественники тотчас: легла газетка на табурет, легла рыбка на газетку, и встали рядышком три стакана, и было налито. Иванушкин, уже неделю не бравший в рот, быстро вошёл в трудовой ритм; Альбина же, приняв птичью порцию, тут же снова заревела, и была отправлена мужчинами на чистку картошки.