355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шендерович » Книги: Все тексты » Текст книги (страница 18)
Книги: Все тексты
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:16

Текст книги "Книги: Все тексты"


Автор книги: Виктор Шендерович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

Гром и молния.

Занавес

Я и Сименон

Я хотел бы писать, как Сименон. Сидеть, знаете ли, в скромном особнячке на берегу Женевского озера – и писать: «После работы комиссар любил пройтись по набережной Сен Лямур де Тужур до бульвара Крюшон де Вермишель, чтобы распить в бистро флакон аперитива с двумя консьержами».

Благодарю вас, мадемуазель. (Это горничная принесла чашечку ароматного кофе, бесшумно поставила её возле пишущей машинки и цок-цок-цок – удалилась на стройных ногах).

О чём это я? Ах да. «За аперитивом в шумном парижском предместье комиссару думалось легче, чем в массивном здании министерства…»

Эх, как бы я писал на чистом французском языке!

А после обеда – прогулка по смеркающимся окрестностям Женевского озера, в одиночестве, с трубкой в крепких, не знающих «Беломорканала» зубах… Да, я хотел бы писать, как Сименон. Но меня будит в шесть утра Гимн Советского Союза за стенкой, у соседей. Как я люблю его, особенно вот этот первый аккорд: «А-а-а-а-а-а-а-а-а!»

Я скатываюсь с кровати, обхватив руками башку, и высовываю её в форточку. Запах, о существовании которого не подозревали ни Сименон, ни его коллеги по Пен-клубу, шибает мне в нос. Наш фосфатный завод больше, чем их Женевское озеро. Если в Женевском озере утопить всех, кто работает на фосфатном заводе, Швейцарию затопит к едрене фене.

Я горжусь этим.

Я всовываю башку обратно и бегу в ванную. С унитаза на меня глядит таракан. Если бы Сименон увидел этого таракана, он больше не написал бы ни строчки.

Не говоря уже о том, что Сименон никогда не видел моего совмещенного санузла.

Я включаю воду – кран начинает биться в падучей и плевать ржавчиной. Из душа я выхожу бурый, как таракан, и жизнерадостный, как помоечный голубь.

Что вам сказать о моём завтраке? Если бы в юности Сименон хоть однажды позавтракал вместе со мной, про Мегрэ писал бы кто-нибудь более удачливый.

О, мои прогулки в одиночестве, тёмными вечерами, по предместьям родного города! О, этот голос из проходного двора: «Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?» Я влетаю домой, запыхавшись от счастья.

О, мой кофе, который я подаю себе сам, виляя своими же бёдрами! После этого кофе невозможно писать хорошо, потому что руки дрожат, а на обоих глазах выскакивает по ячменю.

О, мои аперитивы после работы – стакан технического спирта под капусту морскую, ГОСТ 12345 дробь один А!

А вы спрашиваете, почему я так странно пишу. Я хотел бы писать, как Сименон. Я бы даже выучил ради этого несколько слов по-французски. Я бы сдал в исполком свои пятнадцать и три десятых метра, а сам переехал бы на берег Женевского озера, и приобрёл набор трубок и литературного агента, и писал бы про ихнего комиссара вдали от наших. Но мне уже поздно.

Потому что, оказавшись там, я каждый день в шесть утра по московскому времени буду вскакивать от Гимна Советского Союза в ушах и, плача, искать на берегах Женевского озера трубы фосфатного завода, и, давясь аперитивом посреди Булонского леса, слышать далёкий голос Родины:

– Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?

Ямбы

Я никогда не вырасту большим. Я притворяюсь. Мне лет пять, не больше. Мне, в сущности, плевать, какой режим у взрослых, кто у власти – Ленин в Польше, поляки в Костроме ли… Видит Бог: мне формочки важнее и совок.

Не то чтоб гордость – я б сходил в народ, да страшновато: вроде, честь по чести, молчишь, как рыба – запекают в тесте, а птицею взлетишь – стреляют влёт. И сам не понимая, кто таков, под водочку идёшь у едоков.

А что ж прогресс? Да вот: сейчас жрецы объявят лупоглазому народу, где завтра корм найдут себе Тельцы, и в час который Рыбам дуть на воду… Что день грядущий приготовит нам, то и съедим, коли не нас «ам-ам».

…Родной пейзаж, родимый моветон – в болотах стрелы, кошки при сметане, и каждый (не обмолвиться б!) дантон выводит толпы и полощет знамя… Меня увольте, сидя на печи да едучи, есть эти калачи!

Я не ездок в емелином авто и не искатель ванькиных лягушек – я знаю невысокий свой, зато насиженный шесток вдали царь-пушек. Не ем стекла, не исцеляю вдов, но отвечаю за порядок слов.

Уже не рок событий нас влечёт, а воспиталка в лоно общепита, и дождик потемневшую сечёт песочницу родного алфавита. И я не буду эту или ту жрать землю – у меня песок во рту!

Опоссум
(перевод с гондурасского)

Вскоре после демобилизации из Советской Армии я начал писать прозу. До этого, всю юность, я по недоразумению числил себя поэтом – и мучил литконсультантов своими пробами пера. Пробы эти носили совершенно умозрительный характер: личный опыт у меня отсутствовал начисто.

За опытом я поехал в Забайкальский ордена Ленина Военный Округ, и приобрел его там, пожалуй, даже чересчур – но насчет дозировки меня никто не спрашивал.

Когда я оклемался, ни о какой поэзии речи уже не шло – то, что я начал писать по возвращении «на гражданку», в восемьдесят третьем, было в чистом виде ябедой на действительность. Мне казалось важным рассказать о том, что я увидел. Я был уверен, что если рассказать правду, что-то в мире существенно изменится.

Кстати, я уверен в этом и сейчас.

Рассказ, о котором пойдет речь, был чуть ли не первым из написанных мною «армейских» рассказов. Сюжет его прост. Перед самым моим дембелем личный состав армейского хлебозавода, где я дотягивал свой срок, поймал крысу. Крыса была крайней в иерархии, она была младше последнего салаги, и возможность ее замучить безнаказанно до смерти объединила всех, включая офицера, начальника хлебозавода.

За время службы я, как и все остальные, навидался всякого, но в этом эпизоде сошлось слишком много.

Спустя полгода, вынув из забайкальского апреля тот памятный день, я по возможности отстраненно рассмотрел его. Я был молод, поэтому следует снисходительно отнестись к моему желанию увидеть рассказ напечатанным.

Кстати, я хочу этого до сих пор.

В журнале «Юность» я получил на «Крысу» рецензию, которую считаю лучшей из возможных. Звучала рецензия так: «Очень хорошо, но вопрос о публикации не встает». По молодости лет я попытался получить объяснение обороту «не встает», и получил в ответ, что если встанет, то мне же хуже.

Засим мне было объяснено, что такое ГлавПУР.

Аналогичные разговоры со мной разговаривали и в других редакциях, а в одной прямо предложили спрятать рассказ и никому его не показывать.

Но не убедили.

Тут я подхожу к самой сути истории.

В те годы я дружил с очаровательной девушкой. Ее звали Нора Киямова, она была переводчик с датского и норвежского. По дружбе и, признаться, симпатии я давал ей читать кое-что из того, что писал. Дал прочесть и «Крысу».

– Слушай, – сказала Нора. – Хочешь, я дам это почитать Ланиной?

Ланина! Редактор в «Иностранной литературе»! Еще бы я не хотел!

Через неделю Нора сказала:

– Зайди, она хочет тебя видеть.

Я зашел в кабинет и увидел сурового вида даму. Несколько секунд она внимательно разглядывала меня из-за горы папок и рукописей. Мне было двадцать пять лет, и я весь состоял из немереных амбиций и комплекса неполноценности.

– Я прочла ваш рассказ, – сказала Ланина. – Хороший рассказ. Вы хотите увидеть его напечатанным?

– Да, – сказал я.

– В нашем журнале, – уточнила Ланина и поглядела на меня еще внимательнее. – Но: это будет ваш перевод.

– Как перевод? – спросил я. – С какого?

– С испанского, – без колебаний определила Ланина. – Найдем какого-нибудь студента из Патриса Лумумбы. Где у нас хунта? – перебила она сама себя.

– Гватемала, – сказал я. – Чили. Гондурас.

– Вот, – обрадовалась Ланина, – Гондурас! Прекрасно! Переведем рассказ на испанский, оттуда обратно на русский. Солдаты гондурасской хунты затравили опоссума. Очень прогрессивный рассказ. Ваш авторизованный перевод.

Я бы дорого дал, чтобы посмотреть на выражение своего лица в тот момент.

– Ну? – спросила она. – Печатаем?

Я ответил, что никогда не бывал в Гондурасе. Я спросил, кто такой опоссум.

– Не все ли вам равно? – резонно поинтересовалась Ланина.

Я сказал, что мне не все равно. Не говоря уже об опоссуме. Я забрал рукопись и ушел.

:В последний раз «Крысу» не напечатали уже в 1992 году. Сказали: неактуально. Сказали: ведь в вашем рассказе речь идет об ужасах советской армии, а теперь у нас создается новая, российская!

Конечно, конечно.

Недавно я узнал, что Ланиной уже два года нет на свете.

Я вспомнил ту нашу единственную встречу – и вдруг остро пожалел о своем авторизованном переводе с испанского. Сейчас я думаю: может быть, Ланина просто шутила? Говорят, это было в ее стиле – вот так, без единой улыбки.

Но то она, а я? Почему я не ударил тогда по гондурасской военщине? Какая разница, Иван или Хуан? Как я мог пройти мимо этой блестящей литературной игры?

Когда я уходил из редакции, Ланина предложила мне не торопиться – и подумать. Что я и сделал.

Сделал, правда, спустя шестнадцать лет – но ведь лучше поздно, чем никогда. И потом, ведь Татьяна Владимировна сама просила – не торопиться.

Светлой памяти Татьяны Ланиной

Хулио Сакраментес[3]3
  Хулио Сакраментес – псевдоним. Свое истинное имя молодой латиноамериканский автор вынужден скрывать, поскольку у власти в Гондурасе по-прежнему находится военщина.


[Закрыть]
Опоссум

Гарнизонные склады находились в стороне от остальных казарм.

Только через полкилометра ходьбы вдоль колючей проволоки по раскисшей дороге появлялись наконец металлические ворота воинской части, – но в ту сторону никто из солдат не шел. Шли прямо через дорогу – к дыре, проделанной в проволоке еще при прежнем гаудильо.

Шли и направо – там через пару минут проволока кончалась, дорога уходила в горы, к индейскому поселку, где жила, переходя от призыва к призыву, утеха солдатских самоволок, толстая Хуанита.

Впрочем, речь не о ней.

Старшина Мендес допил чай и поднялся. Тут же поднялись и остальные – и по одному вылезли из мазанки, служившей сразу складом маисовых лепешек, кухней и местом отдыха. Рядом с мазанкой, похлопывая на ветру парусиной, лежала новая палатка. Старую лейтенант Пенья приказал снять и сдать на списание до обеда.

Они вошли внутрь. Прожженный верх подпирали пыльные столбы света. Палатка стояла тут много лет.

– Можно? – спросил Глиста (когда-то мама назвала его Диего, но в армии имя не прижилось).

– Мочи, – сказал старшина Мендес.

Через пару минут, выбитая сержантской ногой, упала последняя штанга, и палатка тяжело легла на землю.

– Л-ловко мы ее! – рядовой Рамирес попытался улыбнуться всем сразу, но у него не получилось. «Деды» во главе с Эрреро на улыбку не ответили.

– Вперед давай, – выразил общую старослужащую мысль Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов. – Разговоры. Терпеть ненавижу.

Через полчаса палатка уже лежала за складом, готовая к списанию. На ее месте дожидались своей очереди гнилые доски настила и баки из-под воды.

– Эрреро, – бросил старшина Мендес, уходя. – Рули тут, и чтобы к обеду было чисто.

Он скрылся за занавеской, спасаясь от москитов – и лег, укрывшись чьей-то шинелью. Прикрыв веки, Мендес думал о том, что до дембеля осталось никак не больше месяца; что полковник Кобос обещал отпустить «стариков» сразу после приказа, и теперь главное, чтобы этот штабной капитанишко, Франсиско Нуньес, не сунул палки в колеса. С Нуньесом он был на ножах еще с ноября: на светлый праздник Гондурасской революции штабист заказал себе филе тунца, а Мендес, при том складе сидевший, ему не дал. Не из принципа не дал, а просто – не было уже в природе того тунца: до Нуньеса на складе рыбачили гарнизонные прапорщики.

Между тем у палатки что-то происходило. Приподнявшись и отодвинув занавеску, старшина увидел, как хлопает себя по ляжкам Глиста, как застыл с доской в руках Рамирес. Невдалеке сидел на корточках огромный даже на корточках Хосе Эскалон, а рядом гоготал маленький Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов.

– Давай сюда! – Лопес смеялся, и лицо его светилось радостью бытия. – Скажи Кармальо – у нас обед мясо будет!

Кармальо был поваром – он тер в палатке маис и, услышав снаружи свое имя, привычно сжался, ожидая унижения. Но было не до него.

Влажная земля под настилом была источена мышами, и тут же зияла огромная нора. Рамирес отложил доску и тоже присел рядом.

– Опоссум, – определил Хосе Эскалон.

Личный состав собрался на военный совет. Старшина Мендес обулся и подошел поучаствовать.

Район предстоящих действий подвергся разведке палкой, но до водяной крысы добраться не удалось.

– М-может, нет его там? – с тревогой в голосе спросил рядовой Рамирес, пытаясь передать свою преданность всем сразу.

– Куда на хер денется, – отрезал мрачный Эрреро.

Помолчали. Глиста поднял вверх грязный палец:

– Я придумал!

Лопес не поверил и посмотрел на Глисту как бы свысока. Глиста сиял.

– Надо залить его водой!

Эрреро просветлел, старшина Мендес самолично похлопал Глисту по плечу, а Лопес восхищенно выругался. Городской мат звучал в его индейских устах заклинанием: смысла произносимого Лопес не понимал, как научили, так и говорил.

Рамирес побежал за водой, следом заторопился Глиста.

Из-под ящика выскочила мышка, заметалась между сапог пинг-понговым шариком и была затоптана. В этот момент на территорию гарнизона хлебозавода вступил лейтенант Пенья. Лицо его, раз и навсегда сложившись в брезгливую гримасу, более ничего с тех пор не выражало.

– Вот, господин лейтенант. Опоссум, – уточнил старшина. Круг раздвинулся, и лейтенант Пенья присел на корточки перед норой. Посидев так с полминуты, он оглядел присутствующих, и стало ясно, что против опоссума теперь не только количество, но и качество.

– Несите воду, – приказал лейтенант. Хосе Эскалон хмыкнул, потому что из-за угла уже показалась нескладная фигура Рамиреса. Руку его оттягивало ведро.

Лицо лейтенанта Пеньи сделалось еще брезгливее.

– Быстрее давай, Рамирес гребаный! – Лопеса захлестывал азарт, а лейтенанта здесь никто давно не стеснялся. Виновато улыбаясь, Рамирес ковылял на стертых ногах, и у самого финиша его обошел с полупустым ведром Глиста.

– Я гляжу, ты хитрожопый, – заметил ему внимательный старшина Мендес.

– Так я чего? – засуетился Глиста. – Ведь хватит воды-то. Не хватит – еще принесу.

– Ладно. Давай бегом за пустыми ведрами…

Через минуту к засаде на опоссума все было готово, и Лопес начал затапливать шахту.

Опоссум уже давно чувствовал беду – он не ждал ничего хорошего от света, проникшего в нору, и когда свет обрушился на него водой, опоссум понял, что настал последний час.

Но он ошибался.

Крик торжества потряс территорию.

Зверек, рванувшийся на волю от потопа, оскалившись, сидел теперь на дне высокой металлической посудины – мокрый, оскаленный, обреченный. На крик из палатки высунул голову повар Кармальо. Увидел все – и нырнул обратно.

Лейтенант Пенья смотрел на клацающее зубами, подрагивающее животное. Опоссум был ему неприятен. Ему было неприятно, что опоссум так хочет жить.

– Старшина, – сказал он, отходя, – давай решай с этим…

Калитка заскрипела, провожая лейтенанта.

Спустя несколько минут опоссум перестал бросаться на стенки ведра и, задрав морду к небу, застучал зубами. Там, наверху, решалась его судьба. Людям хотелось зрелищ.

Смерти опоссума надлежало быть по возможности мучительной. Суд велся без различия чинов.

– Ут-топим, а? – предложил Рамирес. Предложение было односложно забраковано Хосе Эскалоном. Он был молчун, и слово его, простое и недлинное, ценилось.

– Повесить сучару! – с оттягом сказал Эрреро, и на мощной шее его прыгнул кадык. Эрреро понимал всю трудность своего плана, но желание увидеть опоссума повешенным внезапно поразило рассудок.

Тут Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов, все это время сосредоточенно тыкавший в морду оппосума прутом, вдруг поднял голову и, блеснув улыбкой, сказал:

– Жечь.

Приговор был одобрен дружным гиканьем. Признавая правоту Лопеса, Хосе Эскалон сам пошел за соляркой. Опоссума обильно полили горючим, и Мендес бросил Рамиресу:

– Бегом за поваром.

Рамирес бросился к палатке, но вылез из нее один. Виноватая улыбка будто бы приросла к его лицу.

– Он не хочет. Говорит, работы много…

– Иди, скажи: я приказал, – тихо проговорил старшина Мендес.

Лопес выразился в том смысле, что если не хочет, то и не надо, а опоссум ждет. Эрреро парировал, что, мол, ничего подобного, подождет. В паузе Хосе Эскалон высказался по национальному вопросу, хотя повар никогда не был евреем.

Тут из палатки вышел счастливый Рамирес, а за ним и Кармальо-индивидуалист. Пальцы повара нервно застегивали пуговицу у воротника.

– Ко мне! – рявкнул старшина Мендес, и когда Кармальо вытянулся по струнке рядом с ним, победительно разрешил:

– Лопес – давай!

Опоссум, похоже, давно все понял, потому что уже не стучал зубами, а задрав морду, издавал жалкий и неприятный скрежет.

Лопес чиркнул спичкой и дал ей разгореться.

Опоссум умер не сразу. Вываленный из посудины, он еще пробовал ползти, но заваливался набок, судорожно открывая пасть. Собака, притащенная Лопесом для поединка со зверьком, упиралась и выла от страха.

Вскоре в палатку, где, шмыгая носом, яростно тер маис повар Кармальо, молча вошел Хосе Эскалон. Он уселся на настил, заваленный лепешками, и начал крутить ручку старого транзистора. Он занимался этим целыми днями – и по вечерам уносил транзистор с собой в казарму. Лежа в душной темноте, он курил сигарету за сигаретой, бил на звук москитов – и светящаяся перекладинка полночи ползала туда-сюда по стеклянной панели.

Эрреро метал нож в стены нижнего склада, раз за разом всаживая в дерево тяжелую сталь. Душу его сосала ненависть, и смерть опоссума не утолила ее.

Расмирес растаскивал в стороны гнилые доски. Нежданный праздник закончился. Впереди лежала серая дорога службы, разделенная светлыми вешками завтраков, обедов, ужинов и сна, в котором он был горд, спокоен и свободен.

Глиста укатывал к свалке ржавые баки из-под воды. Его подташнивало от увиденного. Он презирал себя и ненавидел людей, с которыми свела его судьба на этом огороженном пятачке между гор.

Лейтенант Пенья, взяв свою дозу, лежал, истекая потом, на постели и презрительно глядел в потолок.

Старшина Мендес дремал на койке за занавеской. Голые коричневые ноги укрывала шинель. Приближался обед. Солнце, намертво вставшее над горами, припекало стенку, исцарапанную датами и названиями индейских поселков. До дембеля оставался месяц, потому что полковник Кобос обещал отпустить «стариков» в первые же дни.

А опоссума, попинав для верности носком сапога, Лопес вынес, держа за хвост, и поднявшись в поселок, положил посреди дороги, потому что был веселый человек.

1983.

Авторизованный перевод с испанского Виктора Шендеровича, 1999

Крыса

Дивизионный хлебозавод находился в стороне от остальных полков гарнизона. Налево от хлебозаводской калитки был контрольно-пропускной пункт, но туда никто не шел. Шли прямо – через дорогу, в увитом колючей проволокой дощатом заборе была выломана доска. Ее прибивали и тут же выламывали снова. Шли и направо – там через пару минут забор кончался и начиналась самоволка. Рядом с гарнизоном стоял поселок, где жила (а может, живет и сейчас) подруга всех военнослужащих, рыжая Люська.

Впрочем, речь не о ней.

– Пора, – сказал Кузин, припечатал кружку к настилу с выпечкой и поднялся.

Жмурясь от слепящего холодного солнца, они выскочили из подсобки.

– Отслужила палаточка… – озирая фронт работ, сказал Длинный (мама звала его Володей).

Палатка была с одноэтажный дом. Прожженный верх ее подпирали пыльные столбы света. Через две минуты, выбитая сержантской ногой, упала последняя штанга, и палатка тяжело опустилась на землю.

– Л-ловко мы ее! – Рядовой Парамонов улыбнулся рябоватым лицом – всем сразу. Улыбка вышла виноватой: солдат сам понял бестактность этого «мы».

Григорьев хмыкнул. Хмурый Шапкин внимательно посмотрел на Парамонова.

– Вперед давай, – выразил общую старослужащую мысль эмоциональный Ахмед. – Разговоры. Терпеть ненавижу.

Через полчаса палатка уже лежала за складом, готовая к списанию, а огромную печь дюжие пекари матюками закатили на пригорок и, обложив колеса кирпичами, уселись на пригреве покурить.

Там, где проходила их служба, теперь дожидались своей очереди гнилые доски настила и баки из-под воды.

Покурили. Солнце разогревалось над сопками.

– Значит, так, Ахмед. – Старшина Кузин соскочил с печки и прошелся по двору, разминая суставы. – Ты, значит, рули тут, и чтобы к обеду было чисто.

У стенки склада стояла ржавая койка с матрацем. Кузин лег, укрывшись чьей-то шинелью. Прикрыв веки, он думал о том, что до приказа – считанные дни, а до дембеля – никак не больше месяца; что полковник обещал отпустить первым спецрейсом, и теперь главное, чтобы штабной капитан Крамарь не сунул палки в колеса. С Крамарем он был на ножах еще с осени, когда штабист заказал себе на праздник лососину, а Кузин, на том складе сим-симом сидевший, не дал. Не из принципа не дал, а просто – не было уже в природе той лососины: до капитана на складе рыбачили прапора, а прапоров Кузину обижать было никак нельзя…

Между тем у палатки что-то происходило. Приподнявшись, старшина увидел, как хлопает себя по ляжкам Длинный, как застыл с доской в руках Парамонов. Невдалеке сидел на корточках Григорьев, а рядом гоготал Ахмед.

– Гей, Игорь, давай сюда! – Ахмед смеялся, и лицо его светилось радостью бытия. – Скажи Яну – у нас обед мясо будет!

Влажная земля под настилом была источена мышами, и тут же отвесно вниз уходила шахта крысиного хода. Парамонов отложил доску: события такого масштаба редко случались за металлической калиткой хлебозавода.

Личный состав собрался на военный совет. Район предстоящих действий подвергся разведке палкой, но до крысы добраться не удалось.

– М-может, нет ее там? – В голосе Парамонова звучали тревожные нотки; это была тревога за общее дело.

– Куда на хер денется! – отрезал Григорьев. Помолчали. Длинный поднял вверх грязный палец.

– Ахмед! Я придумал…

Ахмед не поверил и посмотрел на Длинного как бы свысока. Длинный сиял.

– Ребята! Надо залить ее водой!

Генералитет оживился. Шапкин просветлел, Кузин самолично похлопал Длинного по плечу, а Ахмед восхищенно выругался. Мат в его устах звучал заклинанием: смысла произносимого он не понимал, как научили, так и говорил.

Парамонов побежал за водой, следом заторопился Длинный.

Из-под ящика выскочила мышка, заметалась пинг-понговым шариком и была затоптана. В этот самый момент на территорию дивизионного хлебозавода вступил начальник оного лейтенант Плещеев. Лицо его, раз и навсегда сложившись в брезгливую гримасу, ничего более с тех пор не выражало.

– Вот, товарищ лейтенант. Крыса, – уточнил старшина, и в голосе его прозвучала озабоченность проникшим на территорию части антисанитарным элементом. Круг раздвинулся и Плещеев присел на корточки перед дырой. Посидев так с полминуты, он оглядел присутствующих, и стало ясно, что против крысы теперь не только количество, но и качество.

– Несите воду, – приказал лейтенант.

– Послали уже, – бестактно ляпнул Шапкин. Из-за угла показалась нескладная фигура рядового Парамонова. Руку его оттягивало ведро.

– Быстрее давай, Парамон гребаный! – Ахмеда захлестывал азарт. Лейтенанта здесь никто давно не стеснялся. Парамонов ковылял, виновато улыбаясь; у самого финиша его обошел с полупустым ведром Длинный.

– Хитер ты, парень. – отметил внимательный старшина.

– Так я чего, Игорь? Ведь хватит воды-то. Не хватит – еще принесу.

– Ладно. Давай мухой за пустыми…

Кузину было не до Длинного – надо было организовывать засаду.

Минуту спустя Парамонов начал затапливать крысиное метро.

Крыса уже давно чувствовала беду и не ждала ничего хорошего от света, проникшего в ее ходы. Когда свет обрушился на нее водой, крыса поняла, что наверху враг – и ринулась ему навстречу, потому что ничего и никогда не боялась.

Крик торжества потряс территорию хлебозавода.

Огромная крыса, оскалившись, сидела на дне высокой металлической посудины – мокрая, сильная, обреченная. На крик из палатки, вытирая руки об уже коричневую бельевую рубашку, вышел повар, рядовой Лаукштейн. Постоял и, не сказав ни слова, нырнул обратно.

Лейтенант Плещеев смотрел на клацающее зубами, подпрыгивающее животное. Он боялся крысу. Ему было неприятно, что она так хочет жить.

– Кузин, – сказал он, отходя, – после обеда всем-всем оставаться тут.

Калитка заскрипела, провожая лейтенанта.

Спустя несколько минут крыса перестала бросаться на стенки ведра и, задрав морду к небу, застучала зубами. Там, наверху, решалась ее судьба. Хлебозаводу хотелось зрелищ.

Смерти надлежало было по возможности мучительной. Суд велся без различия чинов.

– Ут-топим, реб-бят, а? Пусть з-захлебнется, – предложил Парамонов. Предложение было односложно забраковано Шапкиным. Он был молчун, и слово его, простое и недлинное, ценилось.

– Повесить сучару! – с оттягом сказал Григорьев, и на шее его прыгнул кадык. Григорьев и сам понимал всю затейливость своего плана, но желание увидеть крысу повешенной внезапно поразило рассудок. А Ахмед, все это время громко восхищавшийся зверюгой и тыкавший ей в морду прутом, поднял голову к Кузину, стоявшему поодаль, и, блеснув улыбкой, сказал:

– Жечь.

Приговор был одобрен радостным матерком. Григорьев, признавая ахмедовскую правоту, сам пошел за соляркой. Крысу обильно полили горючим, и Кузин бросил Парамонову:

– Бегом за Яном.

Парамонов бросился к палатке, но вылез из нее один.

– Игорек. – Виноватая улыбка приросла к его лицу. – Он не хочет. Говорит: работы много…

– Иди, скажи: я приказал, – тихо проговорил Кузин.

Ахмед выразился в том смысле, что если не хочет, то и не надо, а крыса ждет. Шапкин парировал, что, мол, ничего подобного, подождет. В паузе Григорьев высказался по национальному вопросу, хотя Лаукштейн был латыш.

Тут из палатки вышел счастливый Парамонов, а за ним и повар-индивидуалист. Пальцы нервно застегивали пуговицу у воротника. Кузин победительно улыбнулся:

– Давай, Ахмед.

Крыса, похоже, давно все поняла, потому что уже не стучала зубами, а, задрав морду, издавала жалкий и неприятный скрежет. Ахмед чиркнул спичкой и дал ей разгореться.

Крыса умерла не сразу. Вываленная из посудины, она еще пробовала ползти, но заваливалась набок, судорожно открывая пасть. Хлебозаводская дворняга, притащенная Ахмедом для поединка с нею, упиралась и выла от страха.

Вскоре в палатку, где яростно скреб картошку Лаукштейн, молча вошел Шапкин. Он уселся на настил, заваленный серыми кирпичами хлеба, и начал крутить ручку транзистора. Он занимался этим целыми днями – и по вечерам уносил транзистор с собой в расположение хозвзвода. Лежа в душной темноте, он курил сигарету за сигаретой, и светящаяся перекладинка полночи ползала туда-сюда по стеклянной панели.

Григорьев метал нож в ворота нижнего склада, раз за разом всаживая в дерево тяжелую сталь. Душу его сосала ненависть, и смерть крысы не утолила ее.

Парамонов оттаскивал в сторону гнилые доски. Нежданный праздник закончился. Впереди лежала серая дорога службы, разделенная светлыми вешками завтраков, обедов, ужинов и отбоев.

Длинный укатывал к свалке ржавые баки из-под воды. Его подташнивало от увиденного. Он презирал себя и ненавидел людей, с которыми свела его судьба на этом огороженном пятачке между сопок.

Лейтенант Плещеев, взяв свою дозу, лежал в коробочке-четырехэтажке, презрительно глядя в потолок.

Старшина Кузин дремал на койке за складом. Его босые ноги укрывала шинель. Приближался обед. Солнце припекало стенку, исцарапанную датами и названиями городов. До приказа оставались считаные дни, а до дембеля – самое большее месяц, потому что подполковник Градов обещал отпустить первым спецрейсом…

А крысу Ахмед, попинав для верности носком сапога, вынес, держа за хвост, и положил на дорогу, потому что был веселый человек.

1983


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю