Текст книги "Книги: Все тексты"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Получка
ПЕТРОВ. Что это?
КАССИР. Это ведомость.
ПЕТРОВ. Нет, вот это, вот это!
КАССИР. Это сумма.
ПЕТРОВ. Не может быть.
КАССИР. Бывает…
ПЕТРОВ. Долларов?
КАССИР. Это за неделю.
Петрова увозят в сумасшедший дом.
КАССИР. Следующий, пли-из!
Занавес
Порядок слов
Мальчик, скажи слово «духовность». Ах ты, Господи, получилось! С первого раза, надо же. Какой талантливый мальчик! Теперь «нравственность» скажи. Только не лыбься. С чувством так – «нра-авственность». И башкой покачай. Почему больной? Просто сокрушаешься. Упала, мол. Вот, умница.
Теперь скажи: «патриотизм». Только башкой мотать перестань. Не надо стесняться, громче скажи! Это такое слово – кто его громче скажет, тот и молодец! Теперь сурово так вокруг посмотри: кто тут не патриот? подать сюда… Желваки пошли! Суровее взгляд! Теперь: «Россия…» Длиннее, на выдохе – «Росси-ия»! И сразу слезу давай, скупую давай!.. Потому что страдаешь, не задавай глупых вопросов! Дайте ему водки и глицерину! Пошла слеза? Теперь – «вера». Просветлённее, сука, – «вера»! Вот! Теперь пальчики в горсточку – и шуруй, эдак, накрест! Я тебе потом объясню, зачем, ты делай пока! Нет, три пальца нужно. А это пять. Ты что, считать не умеешь? А писать? Где тебя учили, мальчик? Сам? Отлично. Голова лёгкой должна быть. Чем меньше знаний, тем крепче убеждения. Слова учи, слова, большое будущее ломится.
Вырастешь – запустим в электорат, сделаем духовным лидером нации. Да кто её спрашивает? Дурачок ты ещё всё-таки…
Ну, давай ещё разик с самого начала, мальчик, от печки. Скажи слово «духовность»…
Про угуков
У всех нормальных угуков шерсть росла снизу вверх. Угук, у которого шерсть росла снизу вверх, имел все основания считать себя хотя и первобытным, но человеком. С большой буквы У.
Угуки боялись грома и не любили агаков. Шерсть у агаков росла не снизу вверх, как положено, а наоборот, и вдобавок отливала в рыжину. Рыжина особенно раздражала угуков. Им даже казалось, что агаки отливают в рыжину специально, назло угукам.
Чаще всего, впрочем, угукам было не до агаков: они целый день загоняли в яму мамонта, а потом целую ночь его переваривали. Два эти процесса не оставляли места для того большого чувства, которое у угуков было принято испытывать к тем, у кого шерсть растёт не в ту сторону, при этом отливая в рыжину.
Но иногда случались перебои с мамонтами: мамонты переставали бежать в яму, а бежали прямо по угукам в противоположную сторону. После этого наступали ночи, в которые было совершенно некого переваривать.
И тогда угуки вспоминали про агаков – как они там сидят, небось, под своей горой и едят мясо, и нагло отливают в рыжину шерстью, растущей не оттуда.
На голодный желудок коллективное видение это было непереносимо. Угуки хватали палки потолще и с жуткими криками бежали на поляну, по которой, охваченные симметричным видением, уже бегали голодные агаки, чей мамонт тоже пробежал мимо.
Побив друг дружку большими палками по маленьким головам, угуки и агаки со стонами гордости расползались по своим стойбищам, причём шерсть и у тех, и у других продолжала расти не в ту сторону.
Хотя отливала уже одинаково: кровью.
Эволюция, переход на землепользование, открытие гелиоцентрической системы и создание ООН ничегошеньки в этом смысле не изменили..
Протокол
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Сидоров, вы взятки брали?
СИДОРОВ. Ну.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А давали?
СИДОРОВ. Ну.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. И много?
СИДОРОВ. А вот сколько вам.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это немного.
СИДОРОВ. Вы у меня не один.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А кто это у вас на червонцах вместо Ленина?
СИДОРОВ. Не выпендривайтесь, а то и этих не дам.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Тогда распишитесь вот здесь.
СИДОРОВ. Голуба, вы же знаете, я неграмотный.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А вы крестик поставьте.
СИДОРОВ. А вы – нолик.
Занавес
Разговор по душам
ГРОЗНЫЙ. Ну что, смерды вонючие?
Бояре падают ниц.
ГРОЗНЫЙ. Извести меня небось хотите?
Бояре скулят.
ГРОЗНЫЙ. А я вас, сукиных детей, на медленных угольях!
Бояре стонут.
ГРОЗНЫЙ. Медведями, что ли, затравить?
Бояре причитают.
ГРОЗНЫЙ. С Малютой, что ли, посоветоваться?
Бояре воют.
ГРОЗНЫЙ. Сами-то чего предпочитаете?
БОЯРЕ. Не погуби, отец родной!
ГРОЗНЫЙ. Ну вот: «Не погуби…» Скучный вы народ, бояре. Неинициативный. Одно слово – вымирающий класс.
Занавес
Самоопределяшки
Дядя Гриша появился на пороге родной коммуналки с чемоданчиком в руке, другой прижимая к тощей груди самоучитель по ивриту. Месяц, проведённый им в командировке в Воронеже, не пропал даром: он уже знал несколько слов на родном языке – плюс почёрпнутое от сиониста-наставника Безевича выражение «киш мир тухес».[2]2
Искаж. – Поцелуй меня в жопу (ивр.).
[Закрыть] Что это самое «киш мир тухес» означало, дядя Гриша ещё не знал, но судя по частоте употребления сионистом Безевичем, без этих слов делать на исторической родине было нечего.
Евреем дядя Гриша ощутил себя недавно, а до этого ощущал себя тем же, что и все – и хотя писал в пятом пункте всё, как на духу, но лишь потому, что в детстве его приучили говорить правду.
Выпив чаю, дядя Гриша опустился в продавленное кресло и блаженно вытянул ноги в тапках. Он был немолод и любил подремать, окончательно уяснив в последние годы, что ничего лучше собственных снов уже не увидит. Но подремать не удалось. Через некоторое время в мягкий туман размягчённого сознания вплыл тоскливый, повторяющийся через равные промежутки звук. Звук шёл из-за стенки, за которой жила семья Ивановых:
– Уэн-нь! Уэн-нь! Уэн-нь!..
Как оказалось, это было увертюрой: после очередного «уэн-нь», из-за стенки донёсся дискант главы семьи, поддержанный разнокалиберными голосами остальных Ивановых.
Пели все они не по-русски.
По голове дяди Гриши поползли мурашки. Он встал и на цыпочках вышел в коридор. Но это были не галлюцинации. Из-за ивановских дверей явственно доносилось пение и систематическое «уэн-нь», вызывавшее в организме дяди Гриши чувства совершенно панические.
В конце коридора что-то шипело и лилось; это несколько успокоило дядю Гришу, и он трусцой поспешил на звуки нормальной жизни. На кухне разогревал сосиску студент-заочник юрфака Константин Кравец.
– Здравствуй, Костя, – сказал дядя Гриша. – Слушай, ты не знаешь, что происхо…
На этом месте язык перестал его слушаться: студент стоял у плиты в красных шароварах, вышитой рубахе и при этом был обрит «под горшок».
– Здоровеньки булы, – хмуро отозвался, наконец, будущий юрист, – тильки ты ховайся, комуняка погана, бо я дюже на вас усих лют.
Членом правящей партии дядя Гриша не был, но на всякий случай без лишних вопросов попятился в тёмную кишку коридора. Возле комнаты Толика Зарипова на голову ему что-то упало. При ближайшем рассмотрении упавшее оказалось седлом. Дядя Гриша выругался, и на родные звуки выползла из своей клетушки с кастрюлькой в руке бабушка Евдокия Никитична.
– С возвращеньицем, милок, – сказала она. – Как здоровье?
– Шалом, Никитична, – ответил дядя Гриша, очумело пристраивая седло обратно на гвоздь. – Что в квартире происходит?
Но бабушка не ответила на этот вопрос, а только уронила на пол кастрюльку и спросила сама:
– Ты чего сказал?
– Что? А-а… Шалом. Шалом алейхем! Ну, вроде как «будь здорова»!
– Это ты по-какому сказал? – опасливо поинтересовалась бабушка.
– По-родному, – с достоинством ответил дядя Гриша. – Еврей я теперь. – Он подумал минуту и, чтобы на этот счёт не осталось никаких сомнений, добавил: – Киш мир тухес, Евдокия Никитична.
Старушка заплакала.
– Ты чего? – испугался дядя Гриша.
– Совсем нас, русских, в квартире не осталось. Вот и ты…
Старушка всхлипнула.
– Как не осталось? – удивился дядя Гриша и осёкся, услыхав тоскливое «уэн-нь» из ивановской комнаты.
– Ой, Гришенька, – почему-то шёпотом запричитала Евдокия Никитична. – Тут, пока тебя не было, такое началось! Костька Кравец уже неделю во всём энтом ходит – как же его? – жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал… Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной рощи ещё не выходил! А он: я, говорит, ещё в среду осознал себя сыном Украйны: Петлюра мне отец, а Бендера – мать!
И Евдокия Никитична снова всхлипнула.
– Ну и хрен с ним, с Костькой! – возмутился дядя Гриша. – Но как же это – нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..
«Уэн-нь!» – отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла ещё сильнее.
– Да-а! Ивановы-то коряки оказались!
– Кто-о?
– Коряки, Гришенька! Пётр Иванович с завода ушёл, днём поёт всей семьёй, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит, моржа бить. Север, говорит, зовёт. А Анатолия Михайловича уже нет.
– Как нету?
– Нету Толи, – прошептала Евдокия Никитична.
Дядя Гриша осенил себя православным крестом.
– Тахир Мунибович он теперь, – продолжала Евдокия Никитична. – Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды, слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал; биографию Батыя дома учат. Грозится лошадь купить. Что делать, Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!
Дядя Гриша тяжело вздохнул.
– Раз такое дело, надо, бабуля, и тебе как-то того… самоопределяться.
– Самоопредели меня, Гришенька, – попросила Евдокия Никитична.
– Ну не знаю… – Дядя Гриша почесал в затылке. – Кокошник, что ли, надень. Хороводы води в ЖЭКе, песни пой под гармошку русские… Ты ж русская у нас, Никитична?
Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.
Вечером дом № 14 по Большой Коммунистической потряс дикий крик. Кричала жена коряка Иванова. Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет в виде кашалота, бросился наверх. Ворвавшись в квартиру, он увидел её обитателей, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо «аллах велик» – «господи помилуй», прижимал к себе перепуганных корякских детей; вольный сын Украйны – полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой «Хай живе!» – отпаивал валокордином дядю Гришу, которого, судя по всему, крик корячки Ивановой вынул уже из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.
А кричала Иванова от зрелища, невиданного не только среди коряков. По кухне, под транспарантом с выведенным красным по белому нерусским словом «SOLIDARNOŚĆ», звеня монистами и сметая юбками кухонную утварь, приплясывала Евдокия Никитична.
– Чавела! – закричала она, увидев коряка Иванова. – Позолоти ручку, красивый!
Услышав такое, коряк Иванов выронил кашалотский амулет и причудливо выругался на великом и могучем.
– Гришенька, милай! – кричала, пританцовывая, старушка. – Спасибо тебе, золотой! Ясная жизнь начинается! Прадедушка-то у меня – цыган был! А бабку Ядвигой звали. Эх, ромалы! – кричала Евдокия Никитична. – Ще польска не сгинела!
Закусив стопку валокордина кусочком сахара, первым дар связной речи обрёл дядя Гриша.
– Конечно, не сгинела, – мягко ответил он и обернулся к жильцам. – Всё в порядке, ромалы. Самоопределилась бабуля. Жизнь продолжается. Киш мир тухес – и по пещерам.
Санчасть
ГЕНЕРАЛ. Доктор, мне скучно.
НАЧМЕД. А вы, дуся, водочкой.
ГЕНЕРАЛ. Куда водочкой, доктор? Спирт не берёт!
НАЧМЕД. А вы картишки раскиньте… Штабные учения, то-сё… Некоторым помогает.
ГЕНЕРАЛ. Надоело.
НАЧМЕД. Тогда крови попейте, ласточка моя!
ГЕНЕРАЛ. Опять крови?
НАЧМЕД. Как прописано, голубчик! По Уставу.
ГЕНЕРАЛ. Да я вроде только завязал…
НАЧМЕД. А вы опять развяжите, мамуня. Войну какую-нибудь.
ГЕНЕРАЛ. Скучно, доктор!
НАЧМЕД. Тогда, мамочка моя, стреляться. По две пули перед едой.
Занавес
Святочный рассказ
Однажды в рождественский вечер, когда старший референт чего-то там такого Сергей Петрович Кузовков ел свою вермишель с сосиской, в дверь позвонили.
Обычно об эту пору возвращалась от соседки жена Кузовкова: они там калякали на кухне о своём, о девичьем. Но на сей раз вместо жены обнаружился за дверью диковатого вида старичок с бородой до пояса, в зипуне и рукавицах. За поясом зипуна торчал маленький топорик.
Первым делом Кузовков подумал, что это и есть тот самый маньяк, которого уже десять лет ловили в их микрорайоне правоохранительные органы. Старичок улыбнулся и достал из-за спины огромный холщовый мешок.
«Вот, – с тоскливым удовлетворением подумал Кузовков. – Так и есть».
Но нежданный гость не стал кромсать его топориком и прятать останки в мешок – а вместо этого заухал, захлопал рукавицами, заприседал и, не попадая в ноты неверным дискантом, запел:
– А вот я гостинчик Серёженьке, а вот я подарочек деточке…
Кузовков временно потерял дар речи. Старичок довёл соло до конца, улыбнулся щербатым, тронутым цингой ртом и по-свойски подмигнул старшему референту. Это нагловатое подмигивание вернуло Сергея Петровича к жизни.
– Вы кто? – спросил он.
– Не узна-ал, – укоризненно протянул пришелец и закачал головой, зацокал.
– Чего надо? – спросил Кузовков.
– Да я это, Серёженька! – уже с обидой воскликнул старичок. – Я, дедушка…
Тут самое время заметить, что оба дедушки Кузовкова давно умерли, но и при жизни были ничуть не похожи на щербатого в зипуне.
– … солдатиков тебе принёс, – продолжал тем временем старичок. – Ты же просил у меня солдатиков, Серёженька!
С этими словами он шагнул вперёд и опорожнил свой треклятый мешок. Туча пыли скрыла обоих. Зелёная пластмассовая рать, маленькие, в полпальца, танки и гаубицы посыпались на пол кузовковской прихожей, а старичок снова завёл свои варварские припевки.
– Вы что? – завопил Кузовков. – Не надо тут петь! Прекратите эту шизофрению! Какие солдатики!
– Наши, наши, – ласково успокоил его певун. – Советские!
Тут Кузовков молча обхватил рождественского гостя поперёк зипуна и, вынеся на лестничную клетку, посадил его на ящик для макулатуры.
– Так, – сказал он. – Ты, кащенко. Чего надо?
– Серёженька! – простёр руки старичок.
– Я те дам «Серёженька», – посулил Кузовков, которого уже лет двадцать не называли иначе как по имени-отчеству. – Чего надо, спрашиваю!
В ответ тот пал на кузовковское плечо и горько заплакал.
– Да дедушка же я! – всхлипнул он наконец. – Дедушка Мороз! Подарочков принёс… – Старичок безнадёжно махнул рукавицей и начал утирать ею слёзы. – Солдатиков, как просил… А ты… С Новым Годом тебя, Серёженька! С Новым, тысяча девятьсот пятьдесят первым!
Настала глубокая тишина.
– С каким? – осторожно переспросил наконец Кузовков.
– Пятьдесят первым…
Старичок виновато заморгал белыми от инея ресницами и потупился.
Кузовков постоял ещё, глядя на гостя, потом обернулся, внимательно посмотрел вниз. Потом присел у кучки пластмассового утиля.
– Действительно, солдатики, – сказал он наконец. – А это что?
– Карта, – буркнул старичок, шмыгнув носом.
– Какая карта? – обернулся Кузовков.
– Кореи, – пояснил гость. – Ты в Корею хотел, на войну… Забыл?
– О Господи, – только и сказал на это Сергей Петрович. И, помолчав, добавил. – Где ж тебя носило сорок лет, а?
– Там… – Гость печально махнул рукой.
– В Лапландии? – смутно улыбнувшись, вспомнил вдруг Кузовков.
– Какой Лапландии… – неопределённо ответил старичок. – Сыктывкар, – понизив голос, доверительно сообщил он. – Я к тебе шёл, а тут милиция. Паспортный режим, и вообще… Классово чуждый я оказался. – Старичок вдруг оживился от воспоминаний и молодцевато крикнул:
– Десятка в зубы и пять по рогам!
– Чего? – не понял Кузовков. Старичок повторил, и переспрашивать снова Сергей Петрович не стал.
– Ну вот. А потом ты переехал… Я уж искал, искал… ну и вот… – Гость смущённо высморкался. – С Новым Годом, в общем.
Помолчали. Старичок так и сидел, где посадили – на ящике для макулатуры.
– Холодно было? – спросил Кузовков про Сыктывкар.
– Мне в самый раз, – просто ответил старичок.
– Ты заходи, – спохватился Кузовков. – Что ж это я! Чаю попьём…
– Нельзя мне горячего, Серёженька. – Гость укоризненно покачал головой. – Всё ты забыл.
– Ну извини, извини!
Еще помолчали.
– А вообще: как жизнь? – спросил гость.
– Жизнь ничего, – ответил Кузовков. – Идёт…
– Ну и хорошо, – сказал гость. – И я пойду. Сними меня отсюда.
Кузовков, взяв подмышки, поставил невесомое тело на грешную землю.
– У меня тут ещё должок есть, – поделился старичок и почесал зипун, вспоминая. – Толя Зильбер. Из пятого подъезда, помнишь?
Кузовков закивал.
– Тоже переехал?
– Ещё как переехал! – Старичок, крякнув, взвалил на плечо мешок, снова полный под завязку. – Штат Нью-Джерси! Но делать нечего: найдём! А то как же это: в Новый Год – да без подарочка?
– А что ему?.. – живо поинтересовался Кузовков.
– Марки, – ответил Дед Мороз. – Серия «Третий Интернационал». Бела Кун, Антонио Грамши… Негашёные! Очень хотел. Ну, прощай, что ли – пойду!
Старичок поцеловал референта в щёчку – и потопал к лестнице. Через минуту голос его нёсся снизу: «Иду, иду к Толечке, несу, несу пряничек… Поздравлю маленького…»
Жалость к прошедшей жизни выкипела в горле у Кузовкова, оставив сухой остаток сарказма.
– С че-ем? С Новым, пятьдесят первым? – перегнувшись в полутёмный пролёт, крикнул он.
– Лучше поздно, чем никогда! – донеслось оттуда.
Священная обязанность
Строиться, взвод! Эй, чмо болотное, строиться была команда! Это ты на «гражданке» был Чайковский, а здесь чмо болотное и пойдёшь после отбоя чистить писсуары!
Ещё есть вопросы? Кто сказал «ещё много»? Я, Герцен, послушаю твои вопросы, но сначала ты поможешь рядовому Чайковскому в его ратном труде.
Вы чем-то недовольны, Грибоедов? Или думаете: если в очках, то умнее всех? А что ж у вас тогда портянка из сапога торчит? Сапоги, товарищ рядовой, тесные не бывают, бывают неправильные ноги! Объявляю вам два наряда вне очереди, рядовой Грибоедов, чтобы вы не думали, что умнее всех. В наряд заступите вместе с Менделеевым, он вчера отказался есть суп. Раз я говорю, что это был суп, Менделеев, значит – это был суп! Будете пререкаться, отправим на химию. Тридцать отжиманий, Менделеев! Лобачевский, считайте. Глинка, предупреждаю: если Менделеев не отожмется, сколько я сказал, вы с Левитаном будете в выходной заниматься физподготовкой.
Кому ещё не нравится суп?
Пржевальский, тебе нравится? Рядовой Пржевальский, выйти из строя! Объявляю вам благодарность. Вот, берите пример: суп ест, ни на что не жалуется, здоровый, как лошадь.
А тебя, Толстой, я предупреждал, чтобы ты молчал. Не можешь молчать? Я тебе устрою, Толстой, пять суток гауптвахты, чтобы ты научился. Ты, Толстой, пахать у меня будешь до самого дембеля.
Дисциплина во взводе упала, но она об этом пожалеет. Взвод, смирно! Вольно. Рядовой Суриков, выйти из строя! Посмотрите на Сурикова! Это солдат? Нет, это не солдат, это лунатик. Ночью он рисует боевой листок, а днём спит в строю! У тебя, Суриков, листок, у Шаляпина самодеятельность, а служить за вас – Пушкин будет? Не будет! Его вторую неделю особисты тягают за какое-то послание в Сибирь… Развелось умников! Шаляпин заступает в наряд по посудомойке, Суриков – в котельную.
Кто хочет помочь Сурикову нести людям тепло? Белинский, я вижу, что ты – хочешь. Выйти из строя! Товарищи солдаты! Вот перед вами симулянт Белинский. Он не хочет честно служить Родине, он всё время ходит в санчасть, его там уже видеть не могут с его туберкулёзом! Вы пойдете в котельную, рядовой Белинский. Я вас сам вылечу.
А вы чего там бормочете, Щепкин? О профессиональной армии бредите? Чтобы честные люди за вас служили, а вы – «ля-ля, тополя»? Не будет этого! Замполит сказал: гораздо дешевле противостоять блоку НАТО с такими, как вы. Особенно, как Белинский. Чтобы равенство, и если сдохнуть, то одновременно.
Взвод – газы! Надень противогаз, уродина! Во какие лица у всех одинаковые стали! Где Шишкин, где Рубинштейн – ни одна собака не разберёт. Заодно и национальный вопрос решили. А ещё говорят, что в армии плохо. В армии – лучше некуда! Кто не верит, будет сегодня после отбоя читать остальным вслух «Красную звезду».
Взвод, напра-во! Ложись! На приём пищи, в противогазах, по-пластунски, бего-ом!.. арш!
Сельская жизнь
СТЕПАН ИВАНЫЧ. Чтой-то у нас выросло?
АГРОНОМ. Урожай, Степан Иваныч.
СТЕПАН ИВАНЫЧ. А чегой-то: никогда не росло, а вдруг выросло?
АГРОНОМ. Перестройка, Степан Иваныч.
СТЕПАН ИВАНЫЧ. И чего теперь?
АГРОНОМ. Посидите тут, узнаю. (Уходит, возвращается). Убирать надо, Степан Иваныч!
СТЕПАН ИВАНЫЧ. Да ну!
АГРОНОМ. Честное слово.
СТЕПАН ИВАНЫЧ. Побожись.
АГРОНОМ. Век воли не видать.
Занавес
Стена
Страдая от жары, Маргулис предъявил офицеру безопасности полиэтиленовый пакет с надписью «Мальборо», прикрыл лысеющее темя картонным кружком – и прошёл к Стене.
У Стены, опустив головы в книжки, стояли евреи в чёрных шляпах.
Собственно, Маргулис и сам был евреем. Но здесь, в Иерусалиме, выяснилось, что евреи, как золото, бывают разной пробы. Те, что стояли в шляпах лицом к Стене, были эталонными евреями. То, что у Маргулиса было национальностью, у них было профессией; не раз попробованные на зуб, они безукоризненно блестели под Божьим солнцем. А в стране, откуда приехал Маргулис, словом «еврей» дразнили друг друга дети.
Дегустируя торжественность встречи, он остановился и прислушался к себе. Ему хотелось получше запомнить свои мысли при первой встрече со Стеной. Первой пришла мысль о стакане компота, потом – о прохладном душе на квартире у тётки, где он остановился постоем. Потом он ясно увидел стоящего где-то далеко внизу дурака с пакетом «Мальборо» в руке и картонным кружком на пропечённой башке, и понял, что это он сам.
Потом наступил провал, потому что Маргулис таки перегрелся. Из ступора его вывел паренёк в кипе и с лицом интернатского завхоза.
– Ручка есть? – потеребив Маргулиса за локоть, спросил паренёк. – А то моя сдохла. – И он помахал в душном мареве пустым стержнем. В другой руке у паренька было зажато адресованное лично Господу заявление страниц на пять.
– Нет, – ответил Маргулис.
– Нет ручки? – не поверил паренёк. Маргулис виновато пожал плечами. – А чё пришёл?
Маргулис не сразу нашёлся, что ответить.
– Так, постоять… – выдавил он наконец.
– Хули стоять! – радостно крикнул паренёк. – Писа́ть надо!
Он ловко уцепил за рукав проходившего мимо дядьку и с криком – «хэв ю э пен?» – исчез с глаз.
Маргулис огляделся. Вокруг, действительно, писали. Писали с таким сосредоточенным азартом, какой на Родине Маргулис видел только у киосков «Спортлото» за день до тиража. Писали все, кроме тех, что стояли в шляпах у Стены: их заявления Господь принимал в устной форме.
Маргулис нашёл клочок бумаги и огляделся. У лотка в нише стоял старенький иудей с располагающим лицом московского интеллигента. Маргулис, чей спёкшийся мозг уже не был способен на многое, попросил ручку жестами. Старичок доброжелательно прикрыл глаза и спросил:
– Вы еврей?
Маргулис кивнул: этот вопрос он понимал даже на иврите.
– Мама – еврейка? – уточнил старичок. Видимо, гоям письменные принадлежности не выдавались. Маргулис опять кивнул и снова помахал в воздухе собранными в горсть пальцами. Старичок что-то крикнул, и перёд Маргулисом вырос седобородый старец гренадёрского росту.
Маргулис посмотрел ему в руки, но ничего пишущего там не обнаружил.
– Еврей? – спросил седобородый.
Маргулис подумал, что бредит.
– Йес, – сказал он, уже не надеясь на жесты.
– Мама – еврейка? – уточнил седобородый.
– Йес! – крикнул Маргулис.
Ничего более не говоря, седобородый схватил Маргулиса за левую руку и сноровисто обмотал её чёрным ремешком. Рука сразу отнялась. Маргулис понял, что попался. Устраивать свару на глазах у Господа было не в его силах. Покончив с рукой, седобородый, бормоча, примотал к голове Маргулиса спадающую картонку. При этом на лбу у несчастного оказалась кожаная шишка – эдакий пробивающийся рог мудрости. Линза часовщика, в которую позабыли вставить стекло.
Через минуту взнузданный Маргулис стоял лицом к Стене и с закрытыми глазами повторял за седобородым слова, смысла которых не понимал. Последний раз подобное случилось с ним году в шестьдесят шестом, когда Маргулиса, не спрося даже про мать, принимали в пионеры.
– Всё? – тупо спросил он, когда с текстом было покончено.
– Ол райт, – ответил седобородый. – Файв долларз.
Маргулис запротестовал.
– О'кей, ту.
С облегчением отдав два доллара, Маргулис быстро размотал упряжь, брезгливо сбросил её в лоток к маленькому иудею и опрометью отбежал прочь. То, что людей с располагающими лицами надо обходить за версту, он знал, но на исторической родине расслабился.
Постояв, он вынул из пакета флягу и прополоскал рот тепловатой водой. Сплёвывать было неловко, и Маргулис с отвращением воду проглотил. «Что-то я хотел… – подумал он, морща натёртый лоб. – Ах да».
Ручку ему дал паломник из Бухары, лицом напоминавший виноград, уже становящийся изюмом.
– Я быстро, – пообещал Маргулис.
– Бери совсем! – засмеялся бухарец и двумя руками начал утрамбовывать своё послание в Стену. Ручка не нужна была ему больше. В самое ближайшее время он ожидал решения всех своих вопросов.
Маргулис присел на корточки, пристроил листок на пакете с ковбоем и написал: «Господи!»
Задумался, открыл скобки и приписал: «Если ты есть».
Рука ныла, лоб зудел. Картонный кружок спадал с непрерывно лысеющего темени. Маргулис вытер пот со лба рукавом и заскрёб бумагу.
У Всевышнего, о существовании которого он думал в последнее время со всё возрастающей тревогой, Маргулис хотел попросить всего нескольких простых вещей, в основном касавшихся невмешательства в его жизнь.
Прожив больше полусотни лет в стране, где нельзя было ручаться даже за физические законы, Маргулис очень не любил изменений. Перестановка мебели в единственной комнате делала его неврастеником. Перспектива ремонта навевала мысли о суициде. Добровольные изменения вида из окон, привычек и гражданства были исключены абсолютно.
Закончив письмо, Маргулис перечёл написанное, сделал из точки запятую и прибавил слово «пожалуйста». Потом перечитал, мысленно перекрестился и, подойдя к Стене, затолкал обрывок бумаги под кусок давно застывшего раствора.