Текст книги "Книги: Все тексты"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Судья и Робин-Бобин Барабек
СУДЬЯ. Подсудимый, признаете ли вы, что скушали сорок человек и корову, и быка, и кривого мясника?
БАРАБЕК. Ах, не могу об этом слышать! (Падает в обморок).
СУДЬЯ. Но уцелевшие говорят, что вы их всех съели.
БАРАБЕК. А что, кто-то уцелел?
СУДЬЯ. Да.
БАРАБЕК. Ничего не знаю. Я боец идеологического фронта.
СУДЬЯ. Так вы их ели или нет?
БАРАБЕК. Были такие ужасные времена… Их съела эпоха!
СУДЬЯ. А вы?
БАРАБЕК. Я только корову, остальных – эпоха!
Занавес
Таможенник
Из цикла «Монологи у шлагбаума»
Идут и идут… Вроде, думаешь, уже всё – нет, опять они: с тётками, с птичками, с чемоданами. Сколько их, а? Как погром – так никого… Выйдите из режимной зоны, гражданин!
Страна большая, вот что я вам скажу. Каждого в мирное время не разглядишь. В Москве – Иванов, в Херсоне – Сидоренко, а заглянешь в душу – все Шнейерсоны! Сумочку откройте. Лекарства – нельзя. Я вижу, что это анальгин, гражданка выезжающая. А я говорю: нельзя! Потому что анальгин нужен тем, кто остаётся жить на Родине!
А что у вас, гражданин? Альбом? Почему нельзя? – можно, только фотографии выньте. А откуда я знаю, что это за пруд с гусем? Может, это засекреченный пруд с засекреченным гусем! Что значит родина, мало ли кто где родился? Я, может, в Генштабе родился, на карте мира. Вот не поставлю вам штампика, и будете смотреть на свой пруд с гусем, пока не ослепнете.
И маму анфас нельзя. В профиль – тем более. А кто подтвердит, что это ваша мама? Может, это директор швейной фабрики, которая самолёты выпускает? Кто вам сказал, что вы похожи? Ничего общего. И папу нельзя. Может, он у вас в «ящике». Что значит «живой»? Это он еще не выезжал, вот он и живой!
А это что за листочек? На память о сынишке? Палка, палка, огуречик? Надо было ставить печать у оценщика – и на палках, и на огуречике отдельно. А сейчас мы с вами пройдём и оформим контрабанду живописи. Вот такой у нас с вами огуречик получается, гражданин выезжающий. И не надо багроветь, надо внимательно читать декларацию! Что вы читали, какую? «Прав человека»? Это вы на зоне будете читать, начальнику конвоя, после работы!
А у вас, гражданин, где вещи? Как, это всё? Авоська с визой и ботинки фабрики «Скороход»? Хотите ноги скорей унести? А как фамилия? Как?! Коган-Каценеленбоген? Через чёрточку? Как вы жили тут с такой фамилией, проходите скорей!
А вы чемодан открывайте, гражданин, и вещи выньте. Плед отдавайте сразу, это импорт. И крестик снимайте, это народное достояние. И зачем вам там – крестик? Вам дай волю, всю Россию увезёте… Не дадим! Что можно? Подушку с матрацем можно и матрёшку на память о перестройке. Всё! А канарейку будем просвечивать. Я, гражданин выезжающий, вообще никогда не шучу. Будем просвечивать канарейку и резать её вдоль, потому что в ней может быть контрабанда: камешки, металлы драгоценные, иконы… Я вижу, что это канарейка, а не кашалот, а вот вы что за птица, это мы сейчас посмотрим!
Нам торопиться некуда, мы тут по гроб жизни! А то они все – туда, а я, по уши в правовом государстве, – сюсюкайся с ними? Так они ж не уедут тогда. Ведь плакать будут, взлётно-посадочную полосу целовать… Я, может, для того и стою тут, посланец страны Советов, чтобы они уехали счастливыми оттого, что уехали!
Чтобы до конца дней своих вздрагивали на своей исторической родине, вспоминая настоящую.
Ты кто?
Александру Сергеевичу Пушкину гадалка нагадала смерть от белой головы – и он погиб от руки блондина.
Игнату Петровичу Буракову гадалка нагадала казённый дом, дальнюю дорогу и кучу других неприятностей, но ничего этого с ним не произошло, и прожил он долгую жизнь, и на восьмом её десятке отшибло у Игната Петровича память.
Обнаружилось это так: однажды не смог Игнат Петрович вспомнить, где лежит его серпастый-молоткастый, и, стоя посреди комнаты, долго шлёпал себя ладонями по ляжкам. Когда же супруга его, Елена Павловна, спросила, чего он, собственно, шлёпает, Игнат Петрович тускло на неё посмотрел и спросил:
– Ты кто?
Супруга не нашлась, что ответить на этот простой вопрос, и завыла белугой. В тот же день Игнат Петрович забыл: кто он, как его звать, и всё остальное, что ещё помнил к тому времени.
Приехали люди в белых халатах, померяли Игнату Петровичу давление, пощупали большой, союзного значения живот и начали водить перед его бурым носом молоточком – и водили им до тех пор, пока к склерозу Игната Петровича не прибавилось косоглазие. Большего врачи добиться не смогли и, прописав цикл уколов, уехали восвояси.
Уколы Игнат Петрович переносил мужественно – только, спуская штаны, всякий раз спрашивал медсестру:
– Ты кто?
Через неделю Елена Павловна, которая на этот вопрос отвечала два раза в час, села на телефон и через мужа снохи двоюродной сестры шурина добыла адрес одного старичка-боровичка, который, говорили, мог всё.
Старичка привезли аж из-под Подольска на машине зятя. Войдя, он деловито просеменил в комнату, наложил пухленькие ручки на голову Игнату Петровичу и тихим голосом сказал:
– Вспоминай.
После чего пошёл в ванную и тщательным образом руки вымыл.
Получив затем от Елены Павловны несколько зелёных бумажек, старичок не торопясь поскрёб их, спрятал в зипунчик и засеменил прочь.
– Ой, а мне можно?.. на всякий случай… – остановила его в дверях Елена Павловна.
– Конечно-конечно! И ты вспоминай, – погладив её по голове, разрешил старичок – и был таков.
Внушение дало результаты совершенно волшебные. Зятева машина ещё только выезжала со двора, а Игнат Петрович уже пошёл к платяному шкафу. «Вспомнил, вспомнил!» – приговаривал он и бил себя по голове серпастым-молоткастым.
Дело пошло, как по маслу. В тот же день Игнат Петрович вспомнил, кто он, и как его звать. Опознанная супруга всплёскивала руками и приговаривала: «Ай да старичок!»
Старичок, действительно, оказался ничего себе.
Наутро Игнат Петрович пробудился ни свет ни заря, потому что вспомнил во сне речь Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева на восемнадцатом съезде профсоюзов. Причём дословно.
Выслушанная натощак, речь эта произвела на Елену Павловну сильное впечатление – отчасти, может быть, потому, что остановиться Игнат Петрович не мог, хотя попытки делал.
Произнеся на пятом часу заветное – «бурные продолжительные аплодисменты, все встают», Игнат Петрович изумлённо пробормотал: «Вон чего вспомнил», – и без сил упал на тахту.
За завтраком Елена Павловна с тревогой поглядывала в сторону мужа, опасаясь, что тот опять заговорит. Но измученный утренним марафоном, Игнат Петрович молчал, как партизан, и первой заговорила она сама.
– Moscow, – сказала она, – is the capital of the USSR. There are many streets and squares here!
Хотя хотела всего лишь спросить у Игната Петровича: не будет ли тот ещё гренков?
Игнат Петрович поперхнулся глотком какао, а то, что проглотил, пошло у него носом.
– Ты чего? – спросил он, отроду не слыхавший от жены английского слова.
– Moscow metro is the best of the world, – ответила Елена Павловна, удивляясь себе. – Ой, мамочки! Lenin was born! – крикнула она, и её понесло дальше.
Процесс пошёл. Через час Бураков, не в силах удержать в себе, уже рассказывал супруге передовицу «Собрать урожай без потерь!» из августовской «Правды» какого-то кромешного года. Супруга плакала, но Игнат Петрович был неумолим. Кроме видов на давно съеденный урожай, Елена Павловна узнала в этот день данные о добыче чугуна в VI пятилетке, дюжину эпиграмм Ник. Энтелиса и биографию Паши Ангелиной.
На сон грядущий Игнату Петровичу вспомнились: фамилии Чомбе, Пономарёв и Капитонов и словосочетание «дадим отпор». В антракте между приступами, Игнат Петрович лежал на тахте с выпученными глазами и слушал излияния супруги.
Воспоминания Елены Павловны носили характер гуманитарный: она шпарила английские topics про труд, мир и фестиваль, переходя на родной язык только для того, чтобы спеть из Серафима Туликова, помянуть добрым словом царицу полей и простонать: «О господи!»
Только перед самым сном Елену Павловну отпустило, и она звонко несколько раз выкрикнула в сторону Подольска: «Сука! сука! сука!»
На рассвете Игнат Петрович (была его очередь) произнёс речь Хренникова на съезде композиторов, а за завтраком с большим успехом изобразил Иосипа Броз Тито с карикатуры Кукрыниксов. К счастью для супруги, наблюдать всё это ей пришлось недолго: в семь утра она приступила к исполнению ста песен о Сталине – и уже не давала себя отвлечь ничем.
Дело принимало дурной оборот. Коммунистическое двухголосие, доносившееся из окон дома в центре Москвы, начало привлекать внимание. К вечеру по городу поползли слухи, что в районе Кропоткинской начала функционировать партъячейка истинно верного направления. Под окнами начали собираться староверы с портретами. Ночью на фасаде дома появилась надпись, призывающая какого-то Беню Эльцина убираться в свой Израиль, а в половине седьмого утра, судя по понёсшимся из открытых окон крикам «Расстрелять!» и «Говно!», Игнат Петрович дошёл до ленинского периода в развитии марксизма.
Супруга, всхлипывая и из последних сил напевая «Варшавянку», уже писала срочную телеграмму в Подольск.
Старичок приехал к полудню.
– Что ж ты наделал, ирод? – с порога закричала на него Елена Павловна. – The Great October Socialist Revolution!
– Чего? – в ужасе переспросил старичок.
Елена Павловна только замахала руками. В комнате, сидя в кресле со стопкой валокордина, осунувшийся Игнат Петрович бормотал что-то из переписки Маркса с Лассалем. Старичок, вздохнув, почесал розовую лысинку.
– Дозировки не рассчитал, – признался он наконец. – Передержал. Теперь уж… – и развёл окаянными руками.
– Верни! – закричала тогда Елена Павловна. – Lenin died in nineteen twenty four! – Верни всё как было! Сейчас же!
– Хорошо, – покорно согласился старичок. – И тебя, что ли, тоже?..
– Да!
– Не желаешь, стало быть, помнить? – осторожно уточнил старичок.
– Не-ет! – крикнула Елена Павловна и, рыдая, звонко запела: «Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошка!..»
– Товар – деньги – товар, – откликнулся из кресла Игнат Петрович.
– Ясно, – вздохнул старичок. Он ласково погладил женщину по седым волосам и тихо разрешил:
– Забывай.
К вечеру того же дня староверы ушли из-под притихших окон и шумною толпой откочевали обратно к музею Ленина, где начали раздавать прохожим листовки с требованием добиваться от дерьмократов расследования по делу о похищении двух коммунистов-ленинцев.
А Игнат Петрович с Еленой Павловной живут между тем и по сю пору – там же, на своей квартире. Живут хорошо, мирно; только каждое утро, встав ото сна, спрашивают друг друга:
– Ты кто?
Тяжкое время
(сказка)
Долго ли, коротко ли, а стал однажды Федоткин Президентом России. Законным, всенародно избранным, с наказом от россиян сделать жизнь, как в Швейцарии.
Федоткину и самому хотелось, чтобы как в Швейцарии, потому что как здесь – он здесь уже жил. А тут такой случай.
Ну вот. Приехал Федоткин с утра пораньше в Кремль, на работу, бодрый такой, стопку бумаги вынул, паркером щёлкнул и давай указы писать. И про экономику, чтобы всё по уму делать, а не через то место, и про внешнюю политику без шизофрении, и рубль, чтобы как огурец… Про одни права человека в палец финской бумаги извёл!
А закончил про права – смотрит: стоят у стеночки такие, некоторым образом, люди. Радикулитным манером стоят. Согнувшись.
Федоткин им: доброе утро, господа, давайте знакомиться, я – Президент России, демократический, законно избранный, а вы кто? А они и отвечают: местные мы. При тебе теперь будем, кормилец.
Федоткин тогда из-за стола выбрался, руку всем подал, двоих, которые сильно пожилые были, разогнуть попытался – не смог.
– Господа, – сказал, – к чему это? Пусть каждый займётся своей работой.
– Ага! – обрадовались. – Так мы начнём?
– Конечно! – обрадовался и Федоткин, да и хотел обратно к столу пойти: там ему ещё насчет Конституции оставалось дописать и с межнациональными отношениями разобраться. Но не тут-то было.
Один сразу с сантиметром приступил и всего Федоткина с ног до головы измерил, другой пульс пощупал и в глазное дно заглянул, третий насчёт меню заинтересовался: по каким дням творожку на завтрак Федоткину давать, а по каким морковки тёртой? А четвёртый, слова не говоря, чемоданчик ему всучил и кнопку показал, которую нажимать, если всё надоест.
Стоит Федоткин от ужаса сам не свой, чемоданчик проклятый двумя руками держит, а к нему уже какой-то лысый пробирается с альбомом и спрашивает: как насчет обивочки, Антон Иванович? Немецкая есть, в бежевый цветок, есть итальянская, фиолет с ультрамарином в полоску. И что паркет: оставить, как есть, ёлочкой к окну, или будет пожелание переложить ёлочкой к дверям?
Тут Федоткин от возмущения даже в себя пришёл: это, говорит, всё ерунда! И обивку велит унести с глаз долой, и паркет оставить ёлочкой к окну, и на завтрак давать всё подряд… Вы что, говорит! Вы знаете, какое сейчас время в России?
Переглянулись. Знаем, отвечают. А Федоткин разгорячился: какое, спрашивает, какое? Ну?
Да как всегда, говорят, – судьбоносное. Только что ж нам теперь, Президенту собственному, законному, всенародно избранному, морковки не потереть?
Федоткин от таких слов сильно задумался. Хорошо, говорит, только давайте побыстрее, а то – Конституция, межнациональные отношения… Время не ждёт.
Побыстрее, так побыстрее. Только он паркер вынул да над листом занёс, глядь: стоят опять у плеча в полупоклоне.
Крякнул Федоткин с досады, паркером обратно щёлкнул, прошёл в трапезную, а там уже стол скатёрочкой накрыт, и всякого разного на той скатёрочке поставлено – и морковки тёртой обещанной, с сахарком, и творожку свежайшего, альтернативного, и тостов подрумяненых, да чаёк-кофеёк в кофейничках парится, да сливки белейшие в кувшинчике, да каждый приборчик в салфетку с вензелем завёрнут, а на вензеле том двуглавый орёл сам от себя отвернулся. Федоткин аж загляделся.
А как откушал он да к столу письменному воротился, таково сил ему прибавилось, что просто пиши – не хочу! Взял снова паркер, белый лист к себе пододвинул и решительно начертал: «Насчёт Конституции» – и подчеркнул трижды.
А развить мысль – не удалось. Закрутило его, болезного. Сначала протокол был – с послами всяческими знакомили, потом по хозяйству (башни кремлёвские по описи принимал), потом хлеб-соль от заранее благодарного населения скушал, в городки поиграл для здоровья; потом на педикюр позвали – ибо негоже Президенту российскому, демократическому, с когтями ходить, как язычнику; а потом сам собою и обед подошёл.
А к обеду такое на скатёрке развернулось, что встал Федоткин из-за стола уже ближе к ужину – и стоял так, вспоминая себя, пока его под локоток в сауну не отвели.
В сауне-то его по настоящему-то и проняло: плескался Федоткин пивком на камни, с мозолисткой шалил, в бассейне тюленьчиком плавал, как дитё малое, жизни радуясь. Под вечер только вынули его оттуда, вытерли, в кабинет принесли да пред листом бумаги посадили, откуда взято было. Посмотрел Федоткин на лист, а на нём написано: «Насчёт Конституции». И подчёркнуто. А чего именно насчёт Конституции? И почему именно насчёт неё? И что это такое вообще? Задумался над этим Федоткин, да так крепко, что даже уснул.
Его в опочиваленку-то и перенесли, прямо с паркером в руке.
А к утру на скатёрке снова еды-питья накопилось, и гостеприимство такое в персонале прорезалось, что никакой силы-возможности отлынуть Федоткину не было. В общем, вскорости обнаружилось, что за бумаги садиться – только зря туда-сюда паркером щёлкать.
Ну вот. А однажды (это уж много снегов выпало да водой утекло) проснулся Федоткин, надёжа народная, в шестом часу пополудни. Кваску попил, поикал, полежал, к душе прислушиваясь: не захочет ли чего душа? – и услышал: пряника ей захотелось, мерзавушке.
Он рукой пошарил – ан как раз пряника-то в околотке не нашлось! Огорчился Федоткин, служивого человека позвал. Раз позвал – нету, в другой позвал – тихо. Полежал ещё Федоткин – а потом встал, ноги в тапки сунул да и побрёл, насупив брови до самых губ, пешком по Кремлю.
И когда он нашёл того служивого человека – спал, зараза, прям на инкрустации екатерининской! – то растолкав, самолично надавал ему по преданным сусалам, приговаривая, чтобы пряник впредь всегда возле квасу лежал! И уже бия по сусалам, почуял: вот она, когда самая демократия началась!
Тут Федоткин трубку телефонную снял, всему своему воинству радикулитному сбор сделал – и такого им камаринского сыграл, что мало никому не показалось, а многим, напротив, показалось даже и весьма изрядно. Всё упомнил, никого не забыл, гарант общерасейский! И насчёт меню, и обивкой ультрамарин непосредственно в харю, и насчёт паркета – чтобы к завтрему переложить его ёлочкой к дверям, да не ёлочкой – какие, блин, ёлочки! – ливанским кедром!
А насчёт листка того, с Конституцией, он с дядькой, который приставлен был от случайностей его беречь, посоветовался… Тот врачей позвал, и врачи сказали: убрать ту бумажку со стола к чёртовой матери, вредно это, на нервы действует. Да и то сказать: какая Конституция? зачем? мало ли их было, а что толку?
И вообще насчёт России – однажды после баньки решилось довольно благополучно, что она уж как-нибудь сама. Великая страна, не Швейцария какая-нибудь, прости Господи! Распрячь её, как лошадь – да и выйдет куда-нибудь к человеческому жилью…
Если, конечно, по дороге не сдохнет.
У врат
ДУША. Где это я?
АРХАНГЕЛ. В раю.
ДУША. А почему колючая проволока?
АРХАНГЕЛ. Разговорчики в раю!
Занавес
Утренний доклад
(Диалог-фантазия)
– А что народ?
– Бунтуют, государь.
Чего и взять с поганцев, кроме бунта?
– Чего хотят-то?
– Хлеба.
– Дать.
– Как будто
Уж съели весь…
– Зады наскипидарь,
Всему тебя учить… (Ест осетра).
– За скипидаром послано.
– Ну то-то.
Хоть этого с запасом. Что пехота?
Не ропщет ли?
– Весь день кричат «ура».
– Дать водки нынче ж! (Кушает паштет).
С валютой как?
– Валюты вовсе нет —
Малюты есть.
– Да, русская земля
Обильна! (Доедает трюфеля).
Кто в заговоре нынче? Что притих?
Неужто нету?
– Как не быть-то их?
Вот список на четырнадцать персон.
– Казнить. (Пьёт кофий).
– Дыба, колесо?
– Ты их, мон шер, пожалуй, удави
По-тихому… (Рыгает). Се ля ви! —
Всё крутишься… (Рыгает, крестит рот).
Всё для народа! Кстати, как народ?
Цветы для профессора Плейшнера
– Куда? – сквозь щель спросил таксист.
– В Париж, – ответил Уваров.
– Оплатишь два конца, – предупредил таксист.
Уваров кивнул и был допущен.
У светофора таксист закурил и включил транзистор. В эфире зашуршало.
– А чего это тебе в Париж? – спросил он вдруг.
– Эйфелеву башню хочу посмотреть, – объяснил Уваров.
– А-а.
Минуту ехали молча.
– А зачем тебе эта башня? – спросил таксист.
– Просто так, – ответил Уваров. – Говорят, красивая штуковина.
– А-а, – сказал таксист.
Пересекли кольцевую.
– И что, выше Останкинской?
– Почему выше, – ответил Уваров. – Ниже.
– Ну вот, – удовлетворённо сказал таксист и завертел ручку настройки. Передавали погоду. По Европе гуляли циклоны.
– Застрянем – откапывать будешь сам, – предупредил таксист.
Ужинали под Смоленском.
– Шурик, – говорил таксист, обнимая Уварова и ковыряя в зубе большим сизым ногтем, – сегодня плачу я!
У большого шлагбаума возле Бреста к машине подошёл молодой человек в фуражке, козырнул и попросил предъявить. Уваров предъявил членскую книжечку Общества охраны природы, а таксист – права. Любознательный молодой человек этим не удовлетворился и попросил написать ему на память, куда они едут.
Уваров написал: «Еду в Париж», а в графе «цель поездки» – «Посмотреть на Эйфелеву башню».
Таксист написал: «Везу Шурика».
Молодой человек в фуражке прочёл оба листочка и спросил:
– А меня возьмёте?
– Стрелять не будешь? – поинтересовался таксист.
Молодой человек отчаянно замотал головой.
– Ну, садись, – разрешил Уваров.
– Я мигом, – сказал молодой человек, сбегал на пост, нацепил фуражку на шлагбаум, поднял его и оставил под стеклом записку: «Уехал в Париж с Шуриком Уваровым. Не волнуйтесь».
– Может, опустить шлагбаум-то? – спросил таксист, когда отъехали на пол-Польши.
– Да чёрт с ним, пускай торчит, – ответил молодой человек.
Без фуражки его звали Федя. Федя был юн, веснушчат и дико озирался по сторонам. Таксист велел ему называть себя просто Никодим Петрович Мальцев. Он крутил ручку настройки, пытаясь поймать родную речь. Уваров, зажав уши, изучал путеводитель по Парижу.
По просьбе Феди сделали небольшой крюк и заехали за пивом в Австрию. В Венском лесу Федя нарушил обещание и подстрелил из окна оленя. Никодим Петрович пообещал ему в следующий раз дать в глаз. Чтобы не оставлять следов, пришлось развести костёр, зажарить оленя и съесть его.
Федя отпиливал на память рога и вспоминал маму Никодима Петровича Мальцева. Икая после оленя, они выбрались на шоссе и поехали заправляться.
На заправке Уваров вышел размять ноги и вдыхал-выдыхал воздух свободы, пока блондинка с несусветной грудью заливала Никодиму Петровичу полный бак. Федя, запертый после оленя на заднем сиденье, прижимался всеми веснушками к стеклу и строил ей глазки.
Уваров дал блондинке червонец, и, пока выворачивали с заправки, блондинка всё смотрела на червонец круглыми, как шиллинги, глазами.
В Берне Федя предложил возложить красные гвоздики к дому, где покончил с собой профессор Плейшнер. Провели тайное голосование, и все проголосовали «за». Распугивая аборигенов, они дотемна колесили по Берну, но дома так и не нашли. Федя расстроился и повеселел только в Париже.
В Париж приехали весной.
Оставив Уварова у Эйфелевой башни, Никодим Петрович поехал искать профсоюз таксистов. Он давно хотел поделиться с ними своим опытом. Федя, запертый на заднем сиденье, канючил и просил дать ему погулять в одиночестве по местам расстрела парижских коммунаров.
Пока Никодим Петрович делился опытом, Федя исчез из машины вместе с рогами и гвоздиками, и таксист понял, что с юношей случилось самое страшное, что может случиться с нашим человеком за границей.
Искать Федю было трудно, потому что все улицы назывались не по-русски, но ближе к вечеру он его нашёл – у какого-то подозрительного дома с красным фонарём.
Федя был с рогами, но без гвоздик.
На суровые вопросы: где был, что делал и куда возложил гвоздики – Федя шкодливо улыбался и краснел.
Уваров сидел у подножия Эйфелевой башни, попивая красненькое. Никодим Петрович Мальцев наябедничал на Федю, и тут же двумя голосами «за» при одном воздержавшемся было решено больше Федю в Париж не брать.
– Может, до Мадрида подбросишь, шеф? – спросил Уваров. – Там в воскресенье коррида…
– Не, я закончил, – печально покачал головой Никодим Петрович и опустил табличку «В парк».
Прощальный ужин Уваров давал в «Максиме».
– Хороший ресторан… – несмело вздохнул наказанный Федя, вертя бесфуражной головой.
– Это пулемёт такой был, – мечтательно вспомнил вдруг Никодим Петрович.
Уваров заказал устриц и антрекот с кровью. Никодим Петрович жестами попросил голубцов. Федя потребовал шоколадку и двести коньяка, но пить ему таксист запретил.
В машине Федя сидел трезвый, обиженно шуршал серебряной обёрткой, делал из неё рюмочку. Никодим Петрович вертел ручку настройки, Уваров переваривал устриц. За бампером исчезал город Париж.
Проезжая мимо заправочной станции, они увидели блондинку, рассматривавшую червонец.
В Венском лесу было солнечно, пощёлкивали соловьи. Уваров начал насвистывать из Штрауса, а Федя – из Паулса.
У большого шлагбаума возле Бреста стояла толпа военных и читала записку. Никодим Петрович выпустил Федю и, простив за всё, троекратно расцеловал. Тот лупал рыжими ресницами, шмыгал носом и обнимал рога.
– Федя, – сказал на прощание Никодим Петрович, – веди себя хорошо.
Федя часто-часто закивал головой, сбегал на пост, снял со шлагбаума фуражку, надел её на место, вернулся и попросил предъявить.
– Отвали, Федя, – миролюбиво ответил Уваров. – А то исключим из комсомола.
– Контрабанды не везёте? – спросил Федя и заплакал.
Машина тронулась, и военные, вздрогнув, выдали троекратное «ура».
Неподалёку от Калуги Никодим Петрович Мальцев вздохнул:
– Жалко Федю. Пропадёт без присмотра.
У кольцевой он сказал:
– А эта… ну, башня твоя… ничего.
– Башня что надо, – отозвался Уваров, жалея о пропущенной корриде.
Прошло ещё несколько минут.
– Но Останкинская – повыше будет, – отметил таксист.
– Повыше, – согласился Уваров.