Текст книги "Почему море соленое"
Автор книги: Виктор Устьянцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
20
– Идет! – крикнул сигнальщик.
– Идет! – повторил вахтенный на баке.
– Идет! Идет! – понеслось по шкафуту, по переговорным трубам и телефонам.
Все побросали дела и кинулись к борту.
По стенке, согнувшись под тяжестью ноши, шагал корабельный почтальон. Я еще не узнал его фамилии, по хорошо запомнил в лицо. Впрочем, кто его не знал на корабле?
По трапу сбежали двое и взяли у почтальона пачки газет. Мешок с письмами он не отдал. Теперь он шел медленно и важно, с твердым сознанием своей значительности. По-моему, он медлил нарочно. Этого человека на корабле любили и ждали все, по сейчас его, наверное, так же единодушно ненавидели за медлительность.
– Эй, Вася, прибавь оборотов!
– Не мотай на винт человеческое терпение!
– Все равно, пока не разберу по кубрикам, никто не получит, – говорит почтальон.
Это верно. Сейчас он войдет в ленинскую каюту, рассортирует письма и газеты по кубрикам, а потом начнет разносить. Это знают все. Тем не менее никто не уходит, и Вася, поднявшись по трапу, идет вдоль борта перед шеренгой страждущих.
– Мне есть?
– Не знаю.
– А мне?
– Да что вы пристали? Не смотрел я, – жалобно говорит Вася. – За две недели тут пятьсот штук их накопилось.
Вдруг он останавливается и лезет в карман. Все напряженно следят за тем, как он осторожно вынимает из кармана два пакетика. Берет один, поворачивает, читает, выкрикивает:
– Гаврилов!
– В машине он, на вахте. Давай отнесу.
– Передайте, пусть зайдет. В чужие руки не могу.
– Ладно. Кому еще?
Вася вертит второй пакетик.
– Смирнов!
Старшина подходит к Васе, берет телеграмму и отходит.
Вася идет в ленинскую каюту, за ним идут по одному представителю от каждого кубрика. Минут через двадцать Голованов вручает мне письмо. Это от отца.
* * *
«Здравствуй, дорогой мой сынок Константин!
С приветом к тебе и с пожеланиями доброго здоровья и хорошей службы пишет отец твой, Федор Тимофеевич Соколов.
Житье-бытье свое описывать не буду, оно идет, как прежде. Пока, слава богу, не хвораю, работаю. Тоскливо мне без тебя одному, да что поделаешь – надо кому-то и службу военную нести. Антонида меня навещает, когда здесь бывает, да только редко она в городе появляется, все со своей экспедицией ходит. Ты ее не обижай, девушка она хоть и красивая, а без баловства, душу хорошую имеет. Если надумаете пожениться, перечить не стану, только советовал бы обождать, пока службу не закончишь. Если приглянется в новых краях – зови ее туда, а я уж тут один как-нибудь перебьюсь. А может, и меня к себе позовете, так я со всей охотой, хотя от родного края отрываться нелегко будет. Ну, об этом пока говорить рано.
Может, это и хорошо, что служить ты попал в те места, где отец твой кровь проливал. Крепче помнить будешь наказ мой. И верю, что не уронишь ты отцовской чести и гордости, не огорчишь старика. Жалко, что ты не пишешь, чем занимаешься. Понимаю, что военную тайну разбалтывать нельзя, но шибко хочется знать, какая теперь у армии и флота техника, совладает ли она с капиталистической. Я об этом частенько беспокоюсь, потому что в сорок первом лиха хватил.
Тогда ведь тоже во всех газетах писали, что, если враг нападет, мы его одним ударом разгромим. А вышло сам знаешь как. Вот и теперь пишут шибко бойко да спесиво, а не зазря ли опять? Как бы снова не оплошать нам. На парадах-то и раньше технику показывали, а вот есть ли она на кораблях и в полках? Я понимаю, что нынче времена и порядки не те, что были, а все-таки нет-нет да и сомнение берет. И ладно бы одного меня, а то и некоторые другие фронтовики такое беспокойство высказывают. Народ-то об армии заботу большую имеет, ничего для ее вооружения не пожалеет, потому что на себе испытал всякие беды и знает, кто его защищает. Так ты хоть без подробностей, но сообщи: верно ли, что мы не только по людям, а и по технике сильнее всех?
А если чего вам не хватает, тоже намекни, мы тут мобилизнем бывших фронтовиков. Их, почитай, на каждом заводе тысячи, и, скажи только слово, будут по две и по три смены на армию работать. Накладное это дело, да что попишешь. Если не будем тратиться на армию, потеряем все, что потом и кровью, жизнями людскими завоевано.
Если еще доведется быть возле Королевского замка, дак найди то место, где меня ранило. Если от речки стать лицом к замку, дак по правую руку от него метрах в трехстах дом стоял краснокирпичный. Только мы из подвала этого дома выскочили, фашист и полоснул из пулеметов, а потом и мины кидать начал. Тогда, значит, меня и зацепило.
Поклон тебе шлет дядя твой, Егор Тимофеевич. На Октябрьскую он гостил у меня. Зову его на зиму к себе, да он никак от своей избенки не оторвется. Погостить, говорит, еще приеду, а насовсем не хочу. Тоже здоровьишком пошатнулся, годы берут свое.
Хотелось бы мне опять те места повидать, как они выглядят. Большое разрушение там в войну было, сейчас, поди, все заново построили. По моему здоровью и состоянию не трогаться бы мне, да уж больно хочется. Может, к весне и соберусь. Как, одобряешь, или не надо?
Пиши мне чаще, хоть понемногу, но чаще. Окромя Егора, у меня теперь родни здесь нет. Правда, добрых людей много, внимание мне оказывают, а все-таки родное-то оно ближе.
С приветом к тебе твой отец Федор Соколов.
Писано 14 ноября 1968 года».
21
С тех пор, как я уехал из дому, жизнь моя раскололась на две половины. В одной остались отец, Тоня, дядя Егор, школа, ребята – все, что было раньше. И это «раньше» теперь казалось втрое дороже и ближе. Почему-то вспоминалось только хорошее.
Отец запомнился на выпускном балу торжественным и гордым. Я первым в роду Соколовых получил среднее образование, и отец страшно гордился этим. «Один воспитывал, без матери, а вот выучил», – говорили его приятели, и отцу это особенно льстило. Поэтому и отважился на ту самую длинную в своей жизни речь, что произнес на балу. Мне и сейчас хорошо запомнилось выражение его лица, когда он, ткнув меня в бок, спросил: «Как я там? Не тово?»
Дядя Егор вспоминается в гладкой сатиновой рубахе, немного хмельной. Зажав меня между колен, он вытаскивает из мешка гостинцы: круги мороженого молока, мед, рыбу, сало… «Вот, Коська, самое натуральное питание, стало быть, самое пользительное. Ешь до отвала, расти. Ты ведь в отца пошел, нашего корня, соколовского, стало быть, жрать должен здорово. Потому как весь наш род – ядреный, и пожрать мы пре-евеликие мастера! А в еде – вся основа, вся суть человека».
Даже Галка Чугунова сейчас казалась мне вполне симпатичной, и меня уже не раздражал запах «Красной Москвы».
Антоша запомнилась такой, какой я увидел ее в тот весенний предмайский день на берегу Миасса.
Тогда мы и решили стать геологами.
Да, тогда мечталось много и хорошо, может, потому, что мы вольны были думать о чем угодно, высказывать любое желание, поступать так, как нам вздумается. Мы были свободны. Но эта свобода осталась в той половине жизни, в прежнем мире. И он, прежний, властно звал к себе, именно он казался реальным и устойчивым. А все, что было в теперешней жизни, представлялось пока лишь временным, как сон.
Сейчас была стальная громадина, в которой жили несколько сотен одинаково одетых, одинаково подстриженных ребят, подчиненных одинаковому для всех распорядку дня, одним уставам и наставлениям. Здесь господствовали не твоя воля и желание, а власть. Люди делились только на две категории: начальников и подчиненных. Все начальники требуют, прежде всего, одного: беспрекословного повиновения.
Старший лейтенант Саблин приказал мне спуститься в гиропост и позвать старшину первой статьи Смирнова. Я решил, что быстрее вызвать старшину по телефону, и позвонил в гиропост. Через три минуты Смирнов был уже в штурманской рубке, а еще через минуту старший лейтенант Саблин за неточное исполнение приказа объявил мне взыскание. Вечером, когда я убирал каюту Саблина, то спросил у него:
– Товарищ старший лейтенант, за что вы меня наказали?
– А разве вы не слышали? Могу повторить: за неточное выполнение приказания.
– Но ведь я хотел как лучше.
– Вот уж об этом не вам судить. Я сам знаю, как лучше. Вы не должны рассуждать, а обязаны немедленно выполнить приказание. Как сказано в уставе, «беспрекословно, точно и в срок». Заметьте: «беспрекословно».
– Но ведь я же человек!
– Ах, вот вы о чем? Садитесь-ка, Соколов, вот сюда, – Саблин указал на стул. – Будем говорить «за жизнь».
Я сел. Саблин взял со стола пачку сигарет, закурил, внимательно посмотрел на меня и подвинул пачку мне:
– Курите.
Подождав, когда я закурил, начал:
– Прежде всего об этом инциденте. Я послал вас в гиропост не случайно. Была вскрыта матка гирокомпаса, и в посту надо кому-то все время находиться. Старшина первой статьи Смирнов должен был подняться в рубку, а вы – остаться на посту. А позвонить я бы и сам мог. Теперь вы поняли, почему я вас наказал?
– Теперь понял.
– Правильно я вас наказал?
– Правильно.
– Вот именно. Но это случай частный. А я хочу поговорить с вами о службе и о жизни вообще. Вы только начинаете, и важно, чтобы вы с самого начала поняли главное. А главное состоит вот в чем: команды подает тот, кто стоит на мостике. Он может быть умным или глупым – это не имеет значения. Он наделен властью, и в этом вся суть. Так было, есть и будет. Бытует такая поговорка: «Сверху виднее». Так вот, считается, что с мостика всегда виднее. Не важно, что тот, кто стоит на мостике, не может видеть, что делается, скажем, в машине. Начальству все равно виднее. Потому что оно – начальство, и главная его обязанность состоит в том, чтобы приказывать, или, применительно к гражданке, давать, «спускать» указания. Оттуда, сверху, с мостика, – Саблин указал пальцем в потолок и усмехнулся.
Он закурил вторую сигарету, пустил вверх три колечка дыма, подождал, когда они втянутся в иллюминатор, и продолжал уже без горячности, более спокойно:
– Запомните: умение подчиняться – не простая штука. Чаще всего в жизни, особенно в военной, приходится подчиняться, не входя в рассуждения. Ибо они мало и редко кого интересуют. Более того, людей, имеющих свои суждения обо всем, чаще всего начальство не любит.
– Но ведь нельзя запретить думать! – сорвалось у меня.
– Думайте на здоровье, никто вам не запрещает. Но не высказывайте своих суждений, когда вас об этом не просят. А просят об этом редко. Потому что в конечном счете меня интересует не то, что вы думаете, а то, что вы делаете. Для вас на мостике стою я. Я могу к вам благоволить, я могу заставить через день ходить в наряд, будь у вас хоть семь пядей во лбу. Для вас я – бог, хотя оба мы с вами, в общем-то, люди маленькие по своему общественному положению. Заметьте – по положению, ибо оно определяет все. Мы чаще всего поклоняемся не человеку, а должности. Так вот, мы с вами не можем входить в рассуждения о том, кто стоит на мостике. Может, он гений, но если завтра скажут, что он глупец, я обязан поверить этому. Поставят на мостик глупца, и я обязан считать его умным. Впрочем, это философия. Вы хотите знать, чего я требую от вас лично? Я хочу, чтобы вы знали специальность, не пререкались со старшиной, не ходили в самоволку, не пьянствовали. Потому что за все ваши проступки спрашивают с меня. А мне, представьте, не хочется иметь из-за вас неприятности. И постарайтесь, Соколов, чтобы я из-за вас их не имел, – Саблин выжидательно посмотрел на меня.
Но я промолчал. Мне почему-то совсем не хотелось стараться для него.
Наряд вне очереди я отбывал рассыльным по кораблю.
– Это вам полезно, – утешил Смирнов. – За сутки узнаете корабль так, что потом с завязанными глазами пройдете по всем отсекам.
С вечера до самого отбоя – беготня. После двенадцати ночи удалось прилечь на топчан. Но беспрерывно над ухом звонили телефоны, помощник дежурного сообщал в вышестоящие штабы и оперативному разные сведения. Три часа полусна не освежили, а окончательно расслабили меня. В половине четвертого я пошел будить очередную смену. Почти всех заступающих на вахту подняли дневальные, оставалось разбудить старшин. Дважды меня крепко обругали: разбудил не тех, кого надо.
В шесть утра – подъем.
Весь день я носился по кораблю как угорелый.
– Рассыльный! Найдите старшину второй статьи Гробенюка, пусть идет получать медикаменты.
– Рассыльный! К командиру!
– Рассыльный! Проводите корреспондента к замполиту…
И так без конца. К вечеру у меня гудели ноги, ныла поясница. Я облазил все отсеки и палубы от кормы до форпика. У меня сложилось твердое убеждение в том, что я самый нужный человек на корабле. Корабль хорошо радиофицирован, и все общие команды отдаются по трансляции. Почти во всех помещениях есть телефоны. Отлично действует звонковая сигнализация. И все-таки без рассыльного не обойтись.
В рубке дежурного тесно и шумно. Непрерывно звонят телефоны, помощник дежурного не успевает отвечать. То и дело что-нибудь запрашивают.
– Товарищ дежурный, обед готов, прошу снять пробу…
– Прошу разрешения вскрыть пороховой погреб…
– Остановлен второй дизель-генератор…
– Разрешите выключить обмотку размагничивания?
– Товарищ старший лейтенант, прикажите дать в душевую пар.
– Дежурного по низам просят в турбинное отделение.
Наконец сменяюсь и устало бреду в кубрик с твердым намерением тотчас же завалиться спать. Раздеваюсь, ложусь в койку, но долго еще не могу уснуть, должно быть, переутомился. Невольно прислушиваюсь к разговорам в кубрике. Голованов спорит с Панковым о том, чей город знаменитее.
У нас родился Циолковский – основоположник космонавтики. А в твоем Кирсанове хоть один великий человек родился?
– У нас женщины почему-то рожают только маленьких детей.
Один из близнецов Тыриных – Николай – занимается очередной реконструкцией своих усов. Эти усы прочно войдут в историю корабля. Когда братья Тырины – Николай и Виктор – пришли служить на корабль, их долго никто не мог отличить друг от друга, настолько они оказались похожими. Близнецы часто пользовались этим: делили пополам ночные вахты, съедали по три обеда, настолько всех вводили в заблуждение, что их окончательно перестали различать. Когда Николай познакомился с кассиршей матросского клуба Клавой, то стал ходить в увольнение и за себя, и за Виктора. Однако об этом как-то прослышало начальство, и Виктору присвоили звание старшего матроса, чтобы хоть по лычке на погонах отличать близнецов. Мера оказалась недостаточно эффективной: Николай стал надевать форменку Виктора и по-прежнему ходил в город за двоих. Когда об этом опять узнали, то Виктора разжаловали, а Николаю приказали носить усы. Теперь по именам их уже никто не звал, и даже в таких официальных документах, как списки нарядов на дежурства и вахты, писали: «матрос Тырин», а в скобках – «с усами» или – «без усов». В обиходе Николая именовали просто «усачем», а Виктора «Тыриным, без оных» или еще проще: «без оных». Однажды проверяющий штаба спросил у Смирнова, кто у него в команде лучший загребной, и старшина по привычке сказал:
– Без оных.
А на следующий день в приказе по соединению отметили матроса Бизонова. С тех пор к Виктору прилепилась вторая кличка – Бизон.
Клаве усы не нравились, на этой почве у них с Николаем часто происходили размолвки, и поэтому Николай упорно отыскивал компромиссную конструкцию злополучных усов.
– Под запорожца тебе больше шли, – сказал Бизон, с состраданием глядя на брата.
– Ну да, я после каждого обеда по полчаса выдирал из них макароны.
– Тебе бы пошли тонкие, да колер не тот. Для тонких растительность должна быть черной, – сказал Голованов.
– Могу одолжить банку гуталина, – предложил я.
– Хватит зубоскалить! – рассердился Николай и решительно отхватил пол-уса с левой стороны. Долго разглядывал себя в зеркало, прикрывая правый ус бумажкой. Наконец осторожно обрезал пол-уса с правой стороны.
– Ну как? – робко спросил он у Виктора.
– Сейчас ты похож на Гитлера. Остается только зачесать чуб набок…
После нескольких экспериментов у Николая остались под ноздрями две узкие полоски рыжей щетины.
– Вот теперь ты похож на киноартиста Эраста Гарина, – сказал Голованов. – «Клавочка, одеколон – не роскошь, а предмет ширпотреба».
Видимо, Николай не видел фильма «Музыкальная история», и намек на сходство с киноартистом явно польстил ему. Он самодовольно оглядел себя в зеркало и, потрогав усы пальцем, сказал:
– Утверждается единогласно. Только колючие, черти. Клавка опять целоваться не будет.
– А ты их яичным желтком помой, он здорово смягчает волосы.
– Ладно, пойду покурю, – сказал Николай и полез наверх. Уверен, что он пошел к кокам добывать яичный желток.
Ребята сели играть в домино. Под стук костяшек я быстро уснул.
Проснулся от того, что кто-то дотронулся до меня. Приоткрыл глаза и в тусклом свете дежурной лампочки увидел человека, поправляющего на мне одеяло. Сначала подумал, что это дневальный, но потом узнал старшину первой статьи Смирнова. И первое, что пришло в голову: почему он не спит? Круглые морские часы на переборке показывают без четверти час. За день Смирнов вымотался не меньше меня, а не спит.
Вот он стоит в проходе между койками, задумчиво смотрит на спящего Голованова. О чем сейчас думает старшина? Может быть, вспоминает, как он сам был матросом. Может быть, думает о своем сынишке, которого видит очень редко, и тем не менее хочет, чтобы и сын был моряком. За все время, пока я служу на корабле, я не видел Смирнова раздраженным, он ни разу не повысил голоса, хотя к этому было немало оснований. Он всегда спокоен и справедлив.
Мне вспомнился разговор с Саблиным. Интересно, как бы отнесся к нему старшина?
Должно быть, Смирнов почувствовал мой взгляд, повернулся и подошел к моей койке.
– Вы что, Соколов? – шепотом спросил он. – Почему не спите?
– Думаю.
– Занятие полезное, однако ночью надо спать.
– А вам интересно, о чем я думаю?
Он понял, что мне хочется поговорить с ним именно сейчас, и присел на край рундука.
– Ладно, рассказывайте, только тихо.
Я шепотом начал рассказывать:
– Знаете, товарищ старшина, я, кажется, начинаю понимать службу. Квинтэссенция ее состоит в том, что команды подает тот, кто стоит на мостике. Не важно, умный он или глупый…
Словом, я пересказал ему все, что мне говорил Саблин, но выдал его мысли за мои собственные.
Старшина слушал меня, не перебивая. Когда я закончил, он глубоко вздохнул и спросил:
– Вы не больны?
– Нет.
– Тогда мне непонятно, откуда у вас в голове столько ерунды. Или я ничего не понимаю в людях, или вам кто-то свихнул набок мозги. Не обижайтесь, но я люблю говорить прямо.
– Я не обижаюсь.
– Ладно, спите. Завтра поговорим об этом подробнее.
Смирнов ушел. Мне стало спокойнее и легче, как будто снял с себя какой-то груз. Вскоре я уснул, и так крепко, что не слышал даже сигнала подъема.
Разбудил меня гомерический хохот, раздавшийся вдруг в кубрике. Я вскочил. Все стояли вокруг койки Николая Тырина и гоготали, хватаясь за животы. Николай одежной щеткой осторожно чистил свои усики. Они были слипшиеся, ядовитого цвета. Щеки Николая тоже были желто-зелеными.
– Ну, чего ржете? Сами посоветовали! – сердито сказал он, соскочил с койки, подошел к висевшему на переборке зеркалу.
И сам расхохотался.
– Эти подлецы коки ко всему прочему подсунули мне тухлое яйцо. Всю ночь мне снилась дохлая кошка. Я однажды своим мотороллером раздавил кошку. Черная была. Перебегала мне дорогу.
22
«Здравствуй, Костенька!
Знаешь, мне катастрофически не везет. Скоро мы закончим экспедицию, начинаются заморозки. Зимой наши ученые мужи будут обрабатывать материал и поедут в отпуск. А мне будет нечего делать. Не знаю, чем займусь.
Вообще, я, наверное, очень глупая. Помнишь, я тебе писала о Ксении Александровне? Так вот: все это совсем неверно. Она любит Тишайшего. Давно, лет десять. Это он высасывал яд, когда ее укусила змея. И вообще она не такая, какой показалась мне сначала. Она очень несчастна. Представляешь, он женат, у него двое детей. Но он тоже любит ее. Они хотели по-честному забыть друг друга, два года ходили в разных партиях, но ничего с собой не могли поделать. Стали опять вместе. Он жалеет детей и не может уйти от семьи. А в экспедициях они жили вместе, в одной палатке. Потом кто-то пожаловался, и им дали по выговору.
Почему так получается, что в книгах пишут о любви, о том, какое это возвышающее чувство, а в жизни говорят совсем иначе: „сошелся“, „разошелся“, „сожительство“ и пр.? А если большая, настоящая любовь пришла после того, как человек женился? Тогда выговор. За что? За любовь? Ведь выговор не заставил их разлюбить друг друга.
Ксения Александровна иногда ночует в палатке у Тишайшего. И знаешь, я ее за это не осуждаю. И не считаю это безнравственным. Ведь они по-настоящему любят, а безнравственно – это когда без любви. Правда?
Я, конечно, не одобряю Тишайшего, он просто трус, не хочет уйти от семьи. Однако и осуждать его строго не могу: а как же дети без отца? Но почему они с Ксенией Александровной должны страдать? А их заставляют украдкой. Я вижу, как дрожит Ксения Александровна, когда идет к нему. Однажды она даже сказала:
– Как это противно, пошло!
– А вы плюньте на все и переходите к нему в палатку, – посоветовала я.
– Наивная вы девочка, – грустно сказала Ксения Александровна. – Бойтесь, милая, ханжей. Они страшные люди. Сами они ни во что не верят: ни в любовь, ни в добро, ни в политику. И заметьте: тот, кто на всех перекрестках кричит о своей преданности, может предать и любовь, и честь, и идею, и Родину. По-настоящему преданные и честные люди никогда не говорят о своей преданности и честности. Для них это само собой разумеется.
В партии почти все знают эту историю. Поэтому прощают Тишайшему его грубость. И между прочим, все делают вид, что ничего не замечают, потому что не осуждают. Вот ведь разбираются же люди, что к чему! Например, Сабанеева не только осуждают, а собираются выгнать.
Лучше всех сказал обо всем этом Ровесник мамонта: „Любовь – не амбар, ее на замок не закроешь“. Между прочим, ему не повезло – прихватил радикулит. Мы пытались лечить горячими утюгами, но не помогло, пришлось отправить Деда в город. Обещал, когда подлечится, снова вернуться, но вряд ли успеет, мы сами скоро уедем в город.
Знаешь, я решила так: мы с тобой не станем расписываться. Так будет честнее, правда? Я не хочу тебя связывать формальностями, вдруг у тебя получится так, как у Тишайшего? Коля Горбылев утверждает, что будто бы Энгельс и Ленин были против регистрации брака. Я с ними согласна. Только не хочу, чтобы ты меня разлюбил. Я тогда не знаю, что сделаю, но обязательно что-нибудь ужасное. Я о тебе думаю каждый день. В половине одиннадцатого прошу Ксению Александровну помолчать. Как-то она сказала:
– Глупенькая, ты о нем думаешь все время, всем уши прожужжала о нем. Показываешь Коле фотокарточку, а Коля-то сам в тебя влюблен.
Насчет Коли она зря, мы с ним просто дружим по-хорошему. Ты ему на фотографии понравился, он сказал, что ты хороший парень.
– Ты же его не видел! – сказала я.
– Ну и что?
– Как ты можешь судить?
– Раз ты его любишь, значит, он хороший. Плохого ты бы не полюбила.
Наверное, мне не следовало писать тебе об этом, еще зазнаешься. Но я хочу, чтобы у нас все и всю жизнь было откровенно. Только ты не зазнавайся, ладно?
Вообще я стала по отношению к тебе очень сентиментальной. Даже стихи о тебе сочинила. Ты только не смейся. Я тебе когда-нибудь покажу их. Лет через двадцать.
Знаешь, у меня появилась идея: давай сохраним все наши письма и прочитаем их через двадцать лет. Наверное, их будет очень интересно читать. Смешно будет слышать, скажем, о Прохорчуке, ведь такие люди уже переведутся. (Помнишь, как в „Клопе“ у Маяковского?) Или о том, что Коля ушел в экспедицию только потому, что ему негде стало жить: все ею старшие братья переженились, и Коля вынужден был спать на кухне под столом. А интересно, какая норма жилплощади на одного человека будет при полном коммунизме? Или вообще не будет ни на что никаких норм, а люди станут такими, что будут брать ровно столько, сколько им необходимо?
А геологи и при коммунизме будут жить в палатках. Только, может быть, отопление к ним придумают. А то иногда бывает холодновато. Но ты не беспокойся и телеграмм больше не посылай. Я крепкая. А то тогда из деревни верховой прискакал с телеграммой, я страшно перепугалась, думала, с тобой что случилось.
Интересно было бы посмотреть на человека, который вот уже сегодня, сейчас такой, что ему можно жить при коммунизме. Нам на политинформациях твердят, что мы должны готовить себя. А как, какими будут люди, что в них появится такого особенного? Недавно в районной газете прочитала заметку, называется: „Черты будущего“. Человек нашел кошелек с деньгами и принес его в милицию. Неужели это и есть черта будущего? Насколько я знаю историю, еще до нашей эры честность была кодексом всякого порядочного человека. За воровство тогда еще руку отрубали. По-моему, мы что-то слишком упрощаем. А как ты думаешь?
Очень хочется найти аникостит. Но пока нам попадаются лишь известные минералы, да и то в таких количествах, что промышленная разработка их нецелесообразна. Меня это страшно огорчает, а Тишайший и Ксения Александровна спокойны. „Открытия бывают редко и почти никогда не бывают случайностью. Если даже мы ничего не найдем, то все равно сделаем большое дело, ибо исключим повторные поиски в этих местах и тем самым подготовим почву для более быстрых находок минералов в других местах“. Это сказал Тишайший. Понимаю, что он прав, а все-таки хочется найти что-нибудь самой.
Вообще я часто ловлю себя на том, что мне хочется стать выдающейся личностью. Наверное, это плохо, не скромно, но вот хочется, и все. Не для славы, не для аплодисментов, а просто хочется сделать что-нибудь выдающееся и полезное. Ведь слава – не главное. Польза – вот что главное. Раньше я этого как-то не понимала, а сейчас начинаю понимать. Может быть, потому, что мы здесь тоже ищем для людей.
Хотя ты и пишешь, что у меня слишком розовое представление о твоей службе, я тебе все-таки завидую. Я никогда не видела моря. Но в нем должно быть что-то особенное, не похожее ни на что другое. Уже одно ощущение того, что под тобой такая ужасная глубина, чего-нибудь да стоит. А ты не боишься? Ты смотри, будь осторожнее! А то ты ведь тоже отчаянный. Помнишь, как прыгал с моста за моей шляпкой? Глупо – шляпка и жизнь, разве можно рисковать из-за шляпки? А тогда мне понравилось, что ты прыгнул. Вообще мы были глупыми. Вот сейчас я начинаю понимать, что в жизни очень много пустяков, на которые просто не стоит обращать внимания. Иначе всю жизнь можно разменять на пустяки.
Сейчас слушала сводку погоды. У вас два градуса тепла. А у нас утром было минус два, а сейчас, наверное, около ноля. Сейчас ровно половина одиннадцатого, ты думаешь обо мне. А знаешь, мне даже теплее от того, что ты в это время думаешь обо мне. Пожалуй, я сейчас быстро усну. Ладно? Спокойной ночи, милый!
Твоя Антоша».