Текст книги "Почему море соленое"
Автор книги: Виктор Устьянцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Почему море соленое
повесть, рассказанная ее героями
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Костя Соколов
1
Весна началась на втором уроке. В окно брызнуло ослепительно яркое солнце, оно сразу заполнило весь класс, заплясало веселыми бликами на стенах и потолке, село на металлический ободок ручки, прыгнуло в чернильницу и заиграло там всеми цветами радуги.
Класс точно взбесился. Борька Семенов тихонько напевал «А у нас во дворе есть девчонка одна» и перочинным ножом вырезал свое имя на крышке парты. Сима Ховрина о чем-то шепталась с Катей Иванцовой. Игорь Пахомов никелированным замком портфеля наводил им на лица «зайчики». Тоня Снегирева пальцем рисовала на запотевшем оконном стекле сердце, пронзенное стрелой. Когда она разделалась с сердцем, Игорь дорисовал бюст, за что Снегирева наградила его тумаком. Даже Майка Залкинд – эталон прилежания и дисциплинированности – беспокойно вертелась и разговаривала.
Прихода весны не заметили только три человека: Фарада, Глеб и Гришка. Фарада, водрузив на нос пенсне, объясняла теорию переменного тока. Глеб и Гришка доигрывали вторую партию в шахматы. Игра была «принципиальной»: на прическу. Проигравший две партии из трех сегодня же стригся наголо.
Борька Семенов, увековечив наконец свое имя на «скрижалях» школьной парты, вынул алюминиевую пластинку и стал вырезать блесну.
Галка Чугунова сунула мне записку: «Костя, как по-твоему, кто лучше: красивые или умные?!» Галка состояла из огромных бесцветных глаз, широкого мясистого носа, тонких бесформенных губ, и ей очень хотелось быть умной. Я предпочитал красивых и умных, но обижать Галку не стоило. И я написал: «Разумеется, умные. Что касается красоты, то имеет значение лишь красота души». Галка читала записку с явным умилением.
За окном чирикали воробьи и звенела капель. Борька скоблил ножом по алюминию.
– Кто это все время скребет? – снимая пенсне, спросила Фарада.
Класс дружно пожал плечами.
– Семенов, перестань скрести, – сказала Майка.
– Семенов, перестань! – повторила Фарада.
– Простите, Фрада Акимовна. – Борька из-под парты погрозил Майке кулаком и спрятал блесну и нож в парту.
Пахло мокрым снегом и «Красной Москвой». Это опять Чугунова надушилась. Не человек, а парфюмерная фабрика. Вот уже два года я сижу с Галкой на одной парте и два года меня преследует запах «Красной Москвы».
– Мат! – рявкнул Глеб на весь класс и захохотал.
Гришка, положив голову на ладони и запустив пальцы в проигранную шевелюру, все еще искал выход. Потом сердито смахнул с доски фигуры. Они с грохотом покатились по полу.
– Что там такое? – строго спросила Фарада.
– Казаринов проиграл красоту, – сказала Тоня.
– Как проиграл?
– Обыкновенно. В шахматы. А был такой интересный парень! – вздохнула Тоня.
– Антон, брось паясничать, – предупредил Гришка.
– А то что будет? – с искренним любопытством спросила Тоня, вонзив в Гришку свой синий взгляд.
Гришка, конечно, спасовал. Потому что у Антона насмешливый синий взгляд, острый язык и вообще Антошка среди нас «свой парень». Она может, например, пробить двойной блок и резануть мяч в самую «девятку». Все наши девчонки побаиваются ее, но всегда ищут у нее защиты и расположения. Мальчишки же, за исключением меня и Игоря Пахомова, все поголовно влюблены в Антона. Мы с Игорем презираем ее за то, что она хвастается своей красотой и удалью.
– Ну, чего тебе надо? – жалобно спросил Гришка.
– Чего тебе надобно, старче? – передразнил его Игорь.
– А надобен мне билет на хоккей, – в тон ему сказала Антон. – И ты, Гришка, его достанешь.
Завтра наш «Трактор» играет с «Крылышками». Билетов, разумеется, давно уже нет в продаже, и Гришке придется покупать с рук. Интересно, сколько он заплатит?
Фарада сняла пенсне. Это предвещало долгую «душеспасительную» беседу.
– Товарищи! – сказала Фарада. – Меня удивляет ваше поведение. Ведь вы уже не мальчики и девочки, вы взрослые люди. Вы де-ся-ти-клас-сни-ки! Завтра вы станете самостоятельными людьми…
К счастью, прозвенел звонок, и Фарада, пообещав пожаловаться классному руководителю, ушла.
В класс заглянула нянечка, тетя Поля.
– Соколов, к директору! – позвала она меня.
– Зачем?
– Не знаю. Велел позвать, а зачем – не сказал.
Я лихорадочно перебирал в памяти события последних дней и не находил ничего такого, за что меня следовало тащить к самому директору. Фарада тоже вряд ли успела пожаловаться, да я на сей раз ничего предосудительного и не совершил. Однако надо было идти.
– Ни пуха ни пера! – напутствовал Игорь.
– Пошел к черту!
В кабинете Василия Ивановича было много учителей, они о чем-то говорили. Но, заметив меня, Василий Иванович сказал:
– Прошу прощения, я выйду на минутку.
Он обнял меня за плечи и вывел в коридор.
– Слушай, Костя, звонили твои соседи, – сказал директор, когда мы подошли к окну.
– Отец?
– Да. Опять приступ.
– В этом году третий.
– Слушай, может, ему лучше в больницу? Я позвоню куда надо.
– Не будет толку. Сколько раз он лежал! Ему просто нельзя работать.
– Пожалуй, ты прав. – Василий Иванович задумчиво барабанил пальцами по стеклу.
– Так я побегу? – спросил я.
– Иди, – разрешил Василий Иванович и вздохнул. – Врача я уже вызвал. В школу пока можешь не ходить.
– Спасибо.
Я зашел в класс, собрал книжки.
– Ну, что там? За что тебя к директору? Фарада пожаловалась? Тебя исключают? – сыпалось со всех сторон.
– Салют! – Я помахал рукой.
Вслед за мной по коридору полз шепот:
– Соколова исключили.
– За что?
– Говорят, за хулиганство.
Я обернулся. Шепот стих. Скорбные и испуганные физиономии. Игорь помахал рукой. Спасибо тебе, Игорешка! Наверное, один ты догадываешься, в чем дело.
2
За занавеской тихо постанывал отец. Игорь, привязав за гвоздик суровую нитку, натирал ее варом. Я подсчитывал ресурсы. Восемнадцать рублей двадцать семь копеек. До выдачи пенсии тринадцать дней. По одному рублю сорок одной копейке на день. Не густо.
– Слушай, старик, у меня есть десятка. Копил на акваланг. Возьми, потом отдашь, – предложил Игорь.
– Нет, я тебе и так много задолжал.
И все-таки я прикинул: двадцать восемь на тринадцать – более двух рублей на день. Уже можно жить.
– Я тебе от души, а ты… – обиженно сказал Игорь.
– Все равно это не выход. На ЧТЗ не узнавал?
– Там нужны грузчики, но на постоянную работу. На заводе Колющенко набирают, но работы дня на четыре, пять.
Что же, придется опять на товарную станцию. Это далековато, но зато – верное дело. Да и публика там интересней. Там и профессионалы, и пьяницы, и студенты. Народ пестрый, но веселый.
Я вырезал из старого ботинка кусок кожи и сел подшивать пимы. Но не успел сделать и трех стежков, как раздалось два звонка в дверь.
– Это к нам. Открой, – попросил я Игоря.
Через минуту он пулей влетел в комнату:
– Знаешь, кто пришел?
– Иисус Христос.
– Хуже!
Игорь распахнул дверь и громко объявил:
– Явление третье. Те же и Антон.
Признаться, появление Христа меня удивило бы меньше. Тоня вошла в комнату, небрежно бросила: «Привет!» – и, не дожидаясь приглашения, села на стул. Она сидела и с любопытством оглядывала комнату. На нас с Игорем она не обращала никакого внимания, как будто нас вообще здесь не было. Оглядев комнату, поморщилась:
– Накурили, хоть топор вешай!
Она встала, подошла к окну, открыла форточку. Потом подошла к столу, обстоятельно оглядела его, открыла буфет, поочередно осмотрела и обнюхала все тарелки и кастрюли. Собрала пустые консервные банки, вслух прочитала этикетки:
– «Треска в масле», «Мелкий частик», «Бычки в томате». Все ясно. Игорь, ты сейчас пойдешь в магазин.
– Подожди, ты что тут распоряжаешься? Тебя никто не просил, – сказал я.
– А я и не жду, когда ты попросишь. – Тоня сняла пальто и повесила на гвоздик у двери.
– Без тебя управимся.
– Вы управитесь! Это что? – Она ткнула пальцем в угол стола.
– Кости. Рыбьи. Семейство позвоночных.
– Вот именно. Это семейство уже присохло к клеенке. А это?
– Ну, окурки.
– А почему они в тарелке? Эх ты, свинтус! А ну, пойди выбрось! – Она сунула мне в руки тарелку с окурками. – Игорь, бери карандаш и записывай, иначе забудешь. Значит, так: семьсот граммов мяса, с косточкой, желательно с мозговой. Знаешь, что такое мозговая кость? Ясно, не знаешь. Картошки – три килограмма, моркови – две штуки, луку – полкилограмма, капусты свежей – кочан. Да, еще: пачку соли. Это в бакалее. Там же купишь крупы. Пшенной. Полкилограмма. Масла растительного бутылку. Все! Чтобы через двадцать минут был: здесь.
Игорь пожал плечами, взял авоську и буркнул:
– Ладно.
– Ну, а на что ты пригоден? – обернулась она ко мне. – Давай-ка мой полы. Ведро, тряпка есть?
Я не знаю, что меня заставило повиноваться ей. Я принес ведро, тряпку, закатал штаны. Снегирева сложила в таз грязную посуду и отнесла ее на кухню. Когда она снова заглянула в комнату, аврал был в полном разгаре.
– Как ты моешь? – в ужасе воскликнула она. – Во-первых, ты только размазываешь грязь. Во-вторых, сейчас снизу прибегут соседи, ты их наверняка затопил. У тебя есть какие-нибудь старые брюки?
– Зачем?
– Я спрашиваю: есть старые брюки?
Отыскав в кладовке старые, протертые в коленках тренировочные штаны, я протянул их Снегиревой.
Она осмотрела их, поморщилась и приказала:
– Выйди-ка на минутку. И вообще побудь на кухне. Посуду, что ли, вымой.
Я вышел в кухню, сел на табуретку и закурил. Я готов был реветь от бешенства. Какого черта она тут распоряжается, что ей надо? В конце концов, хозяин тут я. Ну, окурки, кости, консервные банки – а ей какое дело? Конечно, грязищу мы тут развели несусветную, она права. Но это опять же ее не касается.
Посуду я все-таки вымыл.
Когда пришел Игорь, мы снова принялись за пимы. Антон ушла в кухню. Игорь сучил дратву, я подшивал. Работали молча. Вот из кухни потянуло свежими щами.
– А пахнет вкусно, – сказал Игорь.
– Зачем она пришла? Никто не просил. Тоже мне благодетельница! – ворчал я. Но теперь уже неискренне, а для Игоря, чтобы он не подумал, будто я растаял от этих щей.
– А может, она от души? – задумчиво сказал Игорь.
– Это Антон-то?
– Пожалуй, ты прав, – согласился Игорь. Он тоже презирал Антона. По-моему, даже больше, чем я. По мне показалось, что сейчас и он притворяется.
Потом Снегирева принесла отцу тарелку со щами. Занавеску она задернула неплотно, и мне было видно как она кормит отца с ложечки. Ел он медленно, с длительными перерывами во время острых приступов боли. Когда поел, спросил:
– Ты чья же будешь?
– Снегирева. Мы с Костей в одном классе учимся.
– Ага. А что это он тебя Антоном кличет?
– Ребята так прозвали, я привыкла. А вообще меня зовут Тоней.
– Антонида, стало быть. Хорошее имя. Русское. Жена моя, Костюшкина мать, тоже Антонида была. Рано померла, Костя совсем маленьким был. И мне, вот видишь, какая статья вышла. Осколок у меня там.
– Надо вырезать.
Врачи не ручаются. Говорят, если операция не получится, ослепну. Может, еще сам выйдет.
– Вам, наверное, трудно говорить.
– Сейчас вроде бы маленько отпустило.
Игорь делает вид, что не слушает этого разговора. Но по его удивленному лицу я догадывался, что он слушает внимательно. Признаться, я тоже не узнавал сейчас Антона. Она была совсем не такой, как в школе. В ней обнаружилось что-то взрослое и спокойное. Я видел ее профиль. Лицо ее было по-прежнему красивым, но не вызывающе красивым, а каким-то красивым по-домашнему. И даже голос стал другим: мягким и озабоченным.
А ты шустрая! – похвалил ее отец, – Костюшка тебя слушается.
– Меня все слушаются! – Вот опять у нее стало школьное лицо. И голос.
– Видел? Расхвасталась! – торжествующе сказал Игорь. Должно быть, он даже обрадовался, что Снегирева стала прежней.
– Хозяйкой, значит, по жизни шагаешь. Это правильно, – похвалил отец. Неужели он не понимает, что противно слушать ее хвастовство?
– Костя снова работать пойдет? – опять другим голосом спросила она.
– Собирается. Боюсь, отстанет, не закончит школу. А нынче неученый человек что удочка без грузила: будет плавать поверху жизни, а из глубины ее ничего не достанет.
– Захочет – достанет! – уверенно сказала Снегирева.
– Тоже верно.
Неприятно слушать, когда о тебе в твоем присутствии говорят, как о постороннем.
– Пошли, Игорь, покурим.
Игорь нехотя встал. Тоже мне – любопытный.
В кухне пахло капустой. Игорь поднял крышку кастрюли, понюхал:
– Борщ! А все-таки женщина – растение полезное. Рубанем?
– Не хочу.
– Принципиально?
– Вот именно.
– Ну и балда! – Игорь взял ложку.
– Голод – не тетка, – философствовал он, хлебая прямо из кастрюли. Тем более что наши капиталы уже вложены в эту кастрюлю. Замечу, кстати, что вложено четыре рубля пятьдесят две копейки. Не надо быть Энштейном, чтобы вычислить…
Но вычислить он не успел: в кухню вошла Снегирева. Игорь поперхнулся и спрятал ложку за спину.
– Я пошла. Борщ подогрейте и поешьте по-человечески. – Она взяла у Игоря из-за спины ложку и положила ее на стол. – Привет, мальчики!
Только когда за ней захлопнулась дверь, я сообразил, что ее следовало поблагодарить. С такой, знаете, подчеркнутой вежливостью: «Благодарю вас». Может быть, даже: «Благодарю вас, товарищ Снегирева». В конце концов, ее никто не просил вмешиваться в мою личную жизнь!
Игорь, разливая борщ по тарелкам, говорил:
– Все-таки Антон – это человек!
– Ну-ну, продолжай, – насмешливо сказал я.
– А что? Во всяком случае, ее появление благоприятно отражается на нашем пищеварении. Я прагматик.
– Циник ты, а не прагматик.
– Может быть. А почему, собственно, тебя это возмущает? – Игорь посмотрел на меня подозрительно.
Действительно, почему? Уж не потому ли, что я вовсе не сержусь на Снегиреву, а стараюсь убедить себя в том, что сержусь? Вот и сейчас чувствую, что краснею, не дай бог, если Игорь заметит это…
3
Верховодил, как всегда, Кузьмич. Маленький и кряжистый, он стоял, широко расставив свои короткие, чуть кривоватые ноги, и поочередно оглядывал нас. Его исхлестанное морщинами широкое лицо было озабоченным. Впрочем, оно всегда было озабоченным. Кузьмич – старшой, он отвечает за работу, а работнички тут всякие.
Говорит он резко и коротко, точно колет дрова:
– Которые пожиже – на вагон. Остальные – таскать.
Меня и Мишку Хряка поставил на приемку. Видимо заметив, что я не очень доволен, Кузьмич отвел меня в сторонку и виновато пояснил:
– Мишка на руку нечист, а ты совестливый и непьющий. Я всю артель разбавляю так, чтобы за шушерой догляд был.
«Шушерой» Кузьмич презрительно называл шабашников и пьяниц. К этой категории принадлежал и мой напарник Мишка. Настоящей фамилии его никто не знал, все звали его Хряком. Прозвище было придумано меткое. Сплюснутый красный нос и толстые, всегда мокрые губы придавали Мишкиной роже удивительное сходство со свиным пятачком, а маленькие выцветшие глаза и хриплый, хрюкающий голос еще больше усиливали это сходство.
Мишка гордо именовал себя мастером-краснодеревщиком. Может, и правда, он был когда-то мастером, а может, это была его затаенная мечта. Только за работой по дереву его никто не видел. Чаще всего он отирался около мебельных магазинов – «поднесем, гражданочка?» Подносил столы и стулья, втаскивал их на этажи, получал мзду и нередко прихватывал из прихожих мелкие вещи – как правило, ненужные. Крупные и нужные брать боялся.
По понедельникам, когда мебельные магазины закрыты, Мишка «калымил» на вокзале. Работали тут артельно, и Мишка этого не любил. Ибо при всей своей недюжинной силе он был отменно ленив. А в артельной работе всегда есть ритм, один подгоняет другого.
Сегодня всех подгонял веселый голос парня в зеленом солдатском бушлате. Я его раньше не видел, да и, судя по всему, с другими он не был знаком. Но он как-то сразу притерся к людям и незаметно оттеснил Кузьмича.
– Эй, дядя, ты не торцом ставь на спину, а вали плашмя, так сподручней, – советовал парень мрачному мужику с редким именем Аристарх.
И Аристарх слушался. Было в веселом голосе парня что-то такое, что заставляло повиноваться. Кузьмич и тот молча выполнял его распоряжения. По-моему, Кузьмич даже радовался, что парень освободил его от тяжкого бремени руководить этой не привыкшей к руководству разномастной публикой.
К обеду разгрузили три вагона. Перекусить сели в складе, на ящиках. Вынули из карманов свертки, Аристарх развернул тряпицу, а Кузьмич достал из сумки термос. Кое-кто побежал в столовую.
– Может, сгоношим по одной на троих? – предложил Хряк.
– Я те сгоношу, – погрозил пальцем Кузьмич, не любивший, когда на работе пьют. – Вот отшабашим, тогда делай, что хочешь.
– А ведь, пожалуй, граммов по сто можно, – неожиданно поддержал Хряка парень в бушлате. – Мороз-то вон как жгёт. Вот тебе и апрель.
Кузьмич обиженно пожал плечами и отвернулся. Сложились по шестьдесят копеек. Все, кроме меня и Кузьмича. Вообще-то я тоже был не против, но парень решительно сказал:
– Потерпишь. Кровь у тебя молодая, горячая.
– Подумаешь, указчик! – обиделся я.
– А ты не перечь! – строго одернул меня Кузьмич.
Ну и черт с ними. Не очень и хотелось.
Мишка принес две бутылки, зубами отодрал пробки. Кузьмич дал крышку от термоса, Мишка наполнил ее.
– За неугасимый трудовой энтузиазм, – провозгласил он и опрокинул крышку в рот. Пил он тоже как-то неопрятно, противно. В этот момент я ненавидел Хряка. Хотя на нем был новый ватник и штаны, но весь Мишка был нечистоплотен: мне казалось, что на всем, к чему он прикасался, оставались грязные пятна. И эти слова – «неугасимый трудовой энтузиазм» – в слюнявых мишкиных устах звучали кощунственно.
– А ведь ты, Хряк, и не знаешь, что такое трудовой энтузиазм, – сказал я.
После выпитой водки Мишка был настроен благодушно.
– Ладно, замнем для ясности.
– Я серьезно.
– Нынче все горазды помусорить словами. Мне, пролетарию, тоже, поди, не возбраняется.
– А, какой ты пролетарий. Ты самый заурядный бездельник, – сказал молчавший до этого парень в бушлате.
– Ну, ты полегче! Нас тут много.
– А ты себя со всеми не равняй. Кузьмич вон на пенсии, а хочет работать, не может сидеть без дела. У этого хлопца, – парень кивнул на меня, – отец болен. У Аристарха сын женился, надо отделять, вступил в кооператив. А у тебя ни семьи, ни постоянной работы, ни принципов.
И откуда он успел узнать про всех?
– Ишь, принципиальный нашелся! Небось еще партийный?
– Коммунист, – подтвердил парень.
– Не больно тебя твоя партия обеспечивает, – усмехнулся Хряк. – Сидишь вот на ящике с тушенкой, а лопаешь кусок мерзлого хлеба всухомятку.
– Ты партию не задевай, – неожиданно разгорячился Кузьмич. – Не твоего ума это дело!
– А тебе-то что, ты ведь беспартийный?
– Билета не имею, – подтвердил Кузьмич. – А только поносить партию всякой шантрапе не дозволю.
– Ну ты, старик, потише насчет шантрапы, – угрожающе сказал Хряк.
– Он не шантрапа, он – вор, – уточнил я.
– Ах ты, щенок! – замахнулся на меня Мишка, но парень в бушлате схватил его за руку.
Вот как? Я побежал в угол и вытащил из-под мусора две банки тушенки, вынутые Мишкой из ящика.
– Это что? – спросил я. – Думаешь, я не видел, как ты их прятал?
Маленькие свиные глазки Хряка испуганно забегали по лицам. Потом Мишка попятился к двери.
– А ну вас, праведников, – махнул он рукой и выбежал из склада.
– Догнать? – спросил я парня в бушлате.
– Не надо. Сюда он больше не придет, – сказал парень и понес банки кладовщику.
Когда он вернулся, все уже работали.
– Что же ты раньше молчал? – спросил парень. – Боялся?
– Нет.
– Что же тогда?
– Не привык ябедничать.
– Ябедничать? – Парень захохотал. – Эх ты, пионерия!
– Я комсомолец.
– Чудак ты, Костя. Ну ладно, давай работать.
– А вас как зовут? – спросил я.
– Геннадием.
– Вы что же, только из армии?
– Ах, это! – парень одернул бушлат. – Нет, из армии я третий год как вернулся. Студент политехнического. Жена тоже учится. Дочка вот родилась. Сам понимаешь, на стипендию с семьей не разбежишься. Я прямо на первом курсе женился. А ты в десятом? Закончишь, валяй к нам в институт, не пожалеешь.
– И жениться на первом курсе?
– Женись! – весело сказал Геннадий.
4
А я уже не раз хотел жениться. Впервые эта мысль пришла мне, когда я учился в четвертом классе. Тогда я целый месяц проболел корью и здорово отстал в учебе. Учительница Нина Петровна Бочкова стала дополнительно заниматься со мной на дому. А дома у нее было все интересно. Прежде всего книги. По-моему, их было больше, чем В нашей школьной библиотеке. И мне разрешалось их брать. Обычно я брал сразу две: одну, которую рекомендовала Нина Петровна, другую выбирал сам – «Айвенго», «Графа Монте-Кристо» или что-нибудь в этом роде.
Сама Нина Петровна дома была совсем другой, чем в классе. В школу она приходила в темно-синем костюме, была строгая и торжественная. А дома надевала белую блузку, фартучек с цветочками, от нее пахло ванилью и молоком, она становилась ласковой, доброй и какой-то очень домашней. Даже тетради Нина Петровна проверяла весело, смеялась над ошибками и кляксами. И особенно смешно было, когда у нее убегало что-нибудь на плите.
Она полошилась, как девчонка, и у нее все валилось из рук.
Вот тогда я впервые подумал, что неплохо бы мне иметь такую жену.
Но мне не повезло – Нина Петровна была уже замужем за акробатом. В то время я больше всего ненавидел арифметику и акробатов. К арифметике неприязнь у меня сохранилась до сих пор, а вот к акробатам отношение изменилось. Когда с гастролей вернулся муж Нины Петровны, мы побывали в цирке. После этого я начал тренироваться, научился даже делать стойку на руках. Я тогда перестал заниматься с Ниной Петровной дома, и у меня было много свободного времени и двоек. Но однажды Нина Петровна привела меня домой и познакомила с мужем. Он оказался тоже очень веселым парнем, похвалил меня за стойку и научил делать сальто. Я перестал его ревновать и каждое воскресенье ходил с ним в цирк на дневные представления. Был даже за ареной и видел там худенькую женщину, которая совала голову в пасть льву.
К сожалению, Нина Петровна с мужем вскоре уехали в другой город, и любовь моя как-то сама собой постепенно кончилась.
Второй раз я подумал о женитьбе в седьмом классе. К нам тогда приехала из Москвы одна девчонка – Мария Филиппова. Она была очень красивая и очень строгая. Ее даже учителя не звали Машей, Марусей или как-нибудь еще, а только Марией. У нее были черные косы, черные глаза и белое, как мрамор, лицо. Она вся была античная, как богиня. В нее влюбились сразу все мальчишки. Ну и я тоже. Тогда я и подумал, что хорошо бы иметь такую жену. Такая, если полюбит, то на всю жизнь. Я уже знал тогда, что почти все девчонки изменщицы и пустышки, а Мария была человеком серьезным. У нас с ней даже наметилась идейная близость на почве Анны Карениной, потому что Мария резко осуждала Анну.
Однажды я зашел к Филипповой за книжкой. Мария провела меня в комнаты. Именно в комнаты. Их было шесть, и все они напоминали музей, потому что были напичканы хрусталем, фарфором, бронзой, картинами в золоченых рамах и тяжелой старинной мебелью.
– Сколько же вас тут живет? – спросил я.
– Трое. Папа, мама и я, – гордо ответила Мария. – А что?
– Ничего.
С ее папой и мамой я познакомился за обедом. Папа был высокий и толстый, с совершенно голой, как биллиардный шар, головой. Ел он много, громко и жадно. Мне казалось, что он торопится потому, что боится, как бы его долю не съели. Поэтому я почти ничего не ел, хотя на столе было много вкусных блюд. Были даже ананасы. Я их видел впервые, от них исходил тонкий запах солнца и влаги, мне хотелось попробовать хоть маленький кусочек, я даже выбрал взглядом самый маленький, по так и не решился его взять. Челюсти Филиппова работали, как жернова, скоро они перемололи и этот кусочек. За время обеда отец Марии не произнес ничего членораздельного.
Мать Марии, наоборот, оказалась чрезвычайно разговорчивой. Она тараторила без умолку, захлебываясь словами, перескакивая с одной темы на другую. Между прочим, она сказала, что моя мама плохо следит за мной, потому что у меня манжеты на рубашке залохматились. Узнав, что у меня нет мамы, она торопливо сказала: «Бедняжка!» – и тут же начала объяснять, как ей удалось через начальника какого-то ОРСа достать ананасы.
После этого я сразу раздумал жениться на Марии, хотя сама она мне еще долго нравилась.
И вот теперь в третий раз. В десятом классе. Получалась какая-то удивительная закономерность: четвертый, седьмой, десятый. Через каждые три года. А говорят, настоящая любовь бывает раз в жизни. Может быть, я от природы легкомысленный человек? Дон-Жуан двадцатого века, ловелас эпохи космоса и атома.
– Слушай, Игорешка, ты сколько раз любил?
– Еще что выдумал! – Игорь презрительно фыркнул.
– Нет, ты скажи по-честному.
– По-настоящему – ни разу.
– А я, понимаешь ли, три. Через каждые три года. Регулярно. Понимаешь: четвертый, седьмой, десятый. Закономерность получается.
– Математика любви. Костя, ты осчастливил человечество открытием нового закона природы. Поклоняюсь тебе, о великий муж! – торжественно произнес Игорь и встал на одно колено.
– С тобой серьезно, а ты… – Я махнул рукой.
Игорь тоже стал серьезным и озабоченным. Он о чем-то думал.
– Погоди-ка, – наконец сказал он. – Четвертый, седьмой, десятый. Значит, сейчас. Предмет?
– Какой предмет?
– Ну, предмет твоей любви. Кто она?
«Предмет!» Ну что он может понять в этом? Конечно, я бы ему все равно не сказал, будь это кто угодно. А сказать, что это Антон… Нет уж, покорнейше благодарим за ваши насмешечки!
– Давно? – сердито спросил Игорь.
Уж я-то совершенно точно знаю, когда это произошло.
* * *
…Войдя в комнату, я ослеп от бившего прямо в лицо солнца и не сразу узнал Антона. Она стояла посреди комнаты, падавшие из окон полосы света скрестились на ней, как золотые мечи. Потом мне показалось, что эти лучи света исходят от нее, от ее яркого, цветастого платья, от волос, от рук, поправляющих прическу.
– Опять ты? – спросил я.
– Я. А что? – Теперь я отошел в тень, и мне было видно, как смеются глаза Антона. – Не угодна я вам, сударь-батюшка, не бывати, видно, мне в вашей светелочке, не ласкати белыми ручками вашу буйну головушку. Что же, сударь мой, будь по-твоему: улетит птица певчая на волюшку.
Она вскочила на подоконник.
– Четвертый этаж. Не забудьте застраховать свою птичью жизнь, – ледяным голосом сказал я и отвернулся.
– Бу сделано, – пропела Антон.
И тут я услышал грохот и крик. Когда обернулся, то увидел, что рама, а вместе с ней и Антон падают вниз. Не помню, как я успел подскочить к окну и схватить Тоню. Я держал ее на руках и смотрел, как падает рама. Вот она скрылась внизу, я увидел, как в доме напротив на балконе пятого этажа женщина вытряхивает ковровую дорожку. Я видел это отчетливо, но все это проходило как-то мимо сознания, я ни о чем не думал, ничего не ощущал. Лишь когда внизу зазвенели стекла, я очнулся.
Только теперь я представил, что могло случиться, и мне стало страшно. Я еще сильнее сжал в объятиях Тоню. Она была теплой и мягкой, я чувствовал, как она дрожит, как бьется ее сердце – тук-тук-тук. Запах ее волос смешивался с ворвавшимся в окно запахом сирени. От всего этого у меня кружилась голова, я чувствовал, что сам дрожу, но не от страха – он уже прошел, – а от того, что весь наполнялся чем-то неизведанным, пьянящим и сладостным. Я боялся шелохнуться, старался не дышать сильно, чтобы не спугнуть этого охватившего меня радостного волнения. И когда Тоня глубоко вздохнула, я испуганно стиснул ее и торопливо заговорил:
– Глупышка, ты же могла упасть. Рама гнилая, вот и вывалилась. А у нас четвертый этаж.
Я выпалил это одним дыханием. Мне хотелось еще говорить и говорить, говорить хоть час, хоть день, хоть всю жизнь, лишь бы стоять так, с ней вместе, ощущать каждое ее движение, каждый вздох, биение ее сердца. Но все, что мне приходило в голову, казалось глупым и ненужным, и я замолчал. Тоня тоже молчала, теперь она не дрожала, а стояла тихо и покорно, уткнувшись лицом в мою грудь. Наконец, не поднимая головы, она шепотом спросила:
– Ты испугался?
– Да. А ты? – тоже шепотом спросил я.
– Когда увидела внизу штакетник. Если бы только трава была, я, наверное, и не испугалась бы.
– А я потом испугался. Когда ты уже стояла здесь.
– Ты меня любишь? – еще тише спросила Тоня.
– Да, – неожиданно для себя ответил я. И только теперь понял, что я ее действительно люблю, что я любил ее и раньше, только или не догадывался об этом, или боялся признаться в этом самому себе.
Тоня подняла голову и посмотрела на меня. Она смотрела на меня нежно и влажно, в глазах ее было что-то покорное и зовущее. Потом я увидел ее губы, в них было тоже что-то зовущее. Я наклонился к ней, но в это время Тоня опустила голову, и я поцеловал ее в волосы. Она вдруг засмеялась. Заразительно и оскорбительно громко. Что-то больно повернулось во мне.
Я оттолкнул ее и выбежал из комнаты. Я бежал по лестнице, и в ушах у меня все еще стоял ее смех, я бежал от него, но он неумолимо настигал меня.
В парадном я столкнулся с отцом.
– Ты куда? – спросил он.
– Там рама. Упала.
– Какая рама, где?
– Там.
Рама лежала в траве. Вокруг валялось битое стекло, оно хрустело под ногами. Отец ковырнул раму пальцем.
– Гнилая. Одна труха. Плохие мы с тобой, Костюха, хозяева. Ладно еще, никого не было, а то убить могло.
Я отметил про себя, что мы с Тоней об этом даже не подумали.
Мы внесли раму в комнату. Тоня стояла у окна и смотрела вниз. Когда она подняла голову, я заметил, что глаза у нее заплаканные. Заметил это и отец.
– Ты что, Антонида, испугалась?
– Да, я хотела открыть окно, и вот… – поспешно проговорила она и опять отвернулась к окну. – Ну, мне надо идти. Меня ждут дома.
Я не заметил, как она выскользнула из комнаты, слышал только, как хлопнула в коридоре дверь и звякнул ручной звонок. Я почему-то подумал, что надо его заменить электрическим.
Весь вечер я бесцельно бродил по городу, стараясь не думать о Тоне, вообще ни о чем не думать. Мне кажется, я действительно ни о чем не думал или думал обо всем сразу. Но я никуда не мог деться от ее смеха, оскорбительно громкого, гулко отдающегося в комнате. Он чудился мне и в бойком перезвоне трамваев, и в отдаленном рокоте первого грома, и в испуганных вскриках паровозных гудков, и в стуке каблуков по опустевшей улице. Эти опустевшие улицы были особенно невыносимы. Они опустели как-то сразу, как будто кто-то смахнул с них всех и похожих, оставив одних только милиционеров-регулировщиков.
Город спал, и никому не было никакого дела до моей обиды, до меня. Наверное, так же спокойно спит и Тоня. Я ненавидел ее сейчас. Мне хотелось мстить ей. Мне хотелось сейчас стать какой-нибудь знаменитостью. Как Юрий Гагарин. Моим именем тогда назвали бы улицу, где я живу, школу, в которой учусь, мои портреты печатались бы в газетах. Встречали бы меня с цветами. Антон, конечно, пришла бы на вокзал, и я ее, конечно, не узнал бы. «Вместе учились? Простите, не помню. Может быть, может быть…» Вот уж покусала бы ногти. Она, когда сердится, грызет ногти.