355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » Судный день » Текст книги (страница 10)
Судный день
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:40

Текст книги "Судный день"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

ПОВЕСТЬ О БЕСПРИЗОРНОЙ ЛЮБВИ



1

В тот год не уродились лесные орехи, может быть, не только орехи, но запомнилось именно это. Деды говорили: маланка побила. Маланку, которая бьет по орехам, представить себе было трудно. Орехи ведь такие маленькие, отыскать их на кусте непросто, а вот молния-маланка отыскала. Правда, лето было грозовое, но желуди на дубах уцелели, а орехи нет. Они, как и в хорошие годы, были развешаны по кустам, да толку с них мало. На зуб – и во рту горькота, ни намека на ядрышко, сплошная чернь, зола.

Ловка эта маланка: если шарахнет вполнеба – разламывает небо и орешки успевает тоненьким таким шильцем ширнуть. Р-раз! – и ваших нет. На всю жизнь отметина. А если она не орешек, если она пацана вот так ширнет? В сердце, допустим. Что с ним будет! Останется ли пацан прежним или все у него внутри тоже выгорит? И почему горит внутри, а снаружи все вроде бы и нормально?..

Андрей поперхнулся паровозным дымом и закашлялся. Он лежал на куче солнечно-желтого, но холодного песка, нарытого где-то в теплой стороне, а товарняк мчал его навстречу зиме. Мимо проносились благостно тихий безлистый лес, пустынные разъезды и полустанки. Отринуто спешили в сумеречную, припорошенную снегом тень берез и сосен одинокие и, казалось, печальные будчонки путевых сторожей и обходчиков, полуразрушенные, с зияющими провалами дверей землянки, оставшиеся еще с войны. Горло обложил страх. Он ждал этой встречи. Узнал, что она наступила, по сосне, которая росла при дороге. Ветви ее с одной стороны были обрублены начисто. Давно обрублены, и новые никак не росли, не хотели или не могли расти. Эта сосна была как бы вставший из земли сам по себе крест, и звалась она Разоркиной сосной. Потому что под нею погибли отец и мать Андрея.

А в землянках жили немцы, охранники. Охраняли железную дорогу и большак, который пересекал ее. Здесь и приготовили партизаны немцам гостинец. Взорвали мосток на железной дороге, заминировали лесную дорогу. Немцы бросились на взрыв, и первая машина села на партизанскую мину. На рожон не поперли, в лес не сунулись. Развернули машину и бросились в городок, искать там партизан.

Нашли. Всех, кто жил у леса, признали партизанами. А из этих всех уже выбрали самых-самых... Донес кто-то, шепнул немцам: самые-самые Разорки... Брат Адама Разорки в партизанах. Сделали обыск. Из оружия нашли топор, косу да борону. Погрузили борону на машину, погрузили отца и мать Андрея. Посадили черного пса стеречь их. Подошла еще машина, затолкали в нее жителей окраины.

И только пыль закурилась. Неподалеку от места взрыва людей построили в колонну и погнали вперед, туда, где скучились машины.

Отец Андрея нес борону, мать – веревку. Пес держался сапог офицера. У разбитой машины колонну остановили.

Вышел вперед офицер.

– Этот человек есть партизан, – сказал офицер. – Глядеть, как умирает партизан. Так будет каждому.

Офицер вырвал из рук Андреевой матери веревку. Люди притихли, сжались, поглядывая на сосны, прикидывая, на какой из них будет уготовано висеть Разорке. Но не то было на уме у офицера. Он приказал привязать веревку к бороне, взял за ошейник собаку и толкнул Адама Разорку в спину. И Разорка впрягся и, тужась, пошагал по лесной, обметанной ржавыми сосновыми иглами дороге. Земля была мягка, переплетена корнями, и тащить борону одному было не под силу. Офицер нетерпеливо крикнул:

– Айн, цвай человек помогать ему!

И вышла вперед мать Андрея и встала рядом с мужем. Они посмотрели друг на друга, посмотрели на небо над головой.

– Форвертс, век! – снова нетерпеливо прокричал офицер. Собака вырвала из его руки ошейник и побежала к тем, кому грозился ее хозяин.

– Вольф, назад!

Но собака не послушалась: может, она решила, что обязана стеречь этих двоих, чтобы они никуда не убежали, а может, хотела подогнать их? Разорки тронулись. И собака пошла следом за ними, чутко стрижа ушами, осторожно ставя лапы на свежевзрыхленную дорогу.

– Век, век! – то ли псу, то ли людям кричал офицер. – Век, век!..

И кончился их век, всех троих.

Ничего из этого Андрей не помнит. Но живут в его памяти гром и молния. Гром и молния и... черный пес. Пес – потому, что Андрей встретился с ним еще раз. О том, что произошло здесь, у сосны, ему рассказывали люди. Люди рассказывали о гибели пса больше, чем о гибели его родителей: «Чорны-чорны такі собака. 3 цялё вялізны і спраўны. І так яму хацелася жыць. А ў яко ўжо кішкі паўзуць і па пяску, па пяску. А ён зямлю грабе, грабе – і ў пашчу. I скуголіць, скуголіць, нібыта дзіця плача. Набі ў бруха зямлёю і здох. Ахвіцэр так плакаў над ім. Спраўны быў сабака, вялізны, як воўк, і чорны-чорны...»

Черный-черный, как сажа, пес темной, как сажа, ночью вышел однажды у этих землянок навстречу Андрею. Немецкая сторожевая овчарка. Настоящая или призрак? Скорее всего призрак, потому что собака шла за ним и не лаяла, хотя пасть была раскрыта, не выказывала ни радости, ни злости – не била хвостом. Будто неживая, перебирала она ногами рядом с Андреем. А у того оживали волосы на голове. Он вспомнил не отца с матерью, а то, что именно здесь долго лежали неприбранными трупы немецких солдат. Как положили их в снежную зиму освобождения, так и остались они лежать.

Уже обдутые ветром их черепа видел и он, Андрей. Его все время тянуло в эти места, хотя он и не любил их, боялся, но ничего с собой поделать не мог. И той памятной ночью он пришел к землянкам будто чужими ногами.

...Черная собака, не отставая, тенью скользила следом. Андрей заскочил в землянку, запер за собой дверь и, неумело крестясь, бормотал: отче наш, иже еси на небеси... И снова от отче до еси, потому что дальше не знал, дальше шло: хлеба нам даси? Но это было не из молитвы. Просидел в землянке до рассвета. А на рассвете нигде не смог обнаружить даже следов пса.

Что же надо было этому псу? Может быть, искал своего мертвого хозяина? Или партизана, солдата, который поймал его хозяина на мушку ружья? А может быть, он пришел к нему, к Андрею, чувствуя свою вину перед ним? Или же послан был с того света хозяином погубить последнего из Разорок? Или явился он просто потому, что Андрей был один, совсем один?..

Он и сейчас один, совсем один на белом свете. Уносящий его из родных мест товарняк – тоже призрак. И он, Андрей, должен стать на нем призраком, чтобы, никем не замеченным, проскочить сотни и сотни километров, добраться туда, где он уже раз был, где его ждет, должна ждать Тамара-грузинка. И потеряться навсегда для черного пса, забыть эти землянки, гром и молнию, дядьку с теткой, племянников и их дом. Забыть, потому что дядькин дом не дом для него.

Нет, Андрей не держит зла на дядьку. На месте дядьки мог быть и его отец. И тогда бы боронил уже он, дядька, эту дорогу. Все так... Так до тех пор, пока Андрей не узнал, как погиб его отец, не узнал, что дядька был минером в партизанском отряде. Донесли, вбили в уши. Жив был, выжил шептун, который и немцам шептал и сейчас, без немцев, улице шепчет. И дошел этот шепот до Андрея, и будто снова из той далекой поры грянул над ним гром, ослепила его молния. Андрей понял, что никогда больше не позволит дядьке поднять на него руку, никогда не простит ему даже самой маленькой обиды.

Внешне, правда, вроде бы ничего не изменилось. Андрей, как и раньше, рубил дрова, носил воду, топил печь, нянчил племянников, пас корову. Но это уже была не жизнь, не работа, а заведенка. Андрей навалился на книги. И что бы ни читал, все ему нравилось, потому что там, в книгах, тоже воевали, но не было ничего похожего на то, что произошло здесь, у землянок, под Разоркиной сосной. Мины взрывали только немцев, гибли только немцы...

Из книг он узнал, что свет большой и не всюду, не на всей земле, оказывается, была война. И его потянуло в этот свет, не ведавший войны. Но нельзя, видимо, все же сразу отказаться раз и навсегда от всего, чем ты жил до этого. И он играл с ребятами в войну и продолжал читать книжки про войну.

Однажды июльским медвяным полднем в лесу под березовым кустом до того зачитался, что забыл и о корове, за которой нужен был глаз да глаз, и о том, что уже темнеет. Спохватился, когда на него легла тихая вечерняя роса. Надо было возвращаться домой, а коровы нет.

И он подходил к своему двору так, будто ступал на вражескую территорию, крадучись, с оглядкой. Тетка отхлестала его кофтой с медными солдатскими пуговицами. Она хлестала его с остервенением и радостью. Она била лишний рот, который навязала ей кормить ее же собственная совесть. Андрей не увертывался. Боль его радовала, радовала кровь, тепло капающая с разбитой, стриженной наголо головы на растресканные, в цыпках босые ноги.

Боль и кровь говорили ему, что теперь он может, не задумываясь, покинуть этот дом и стать сам по себе. Он уже сам по себе, потому что в тягость и тетке и дядьке. Только никто еще не знает этого. Он как бы невидим для всех: вроде бы ты есть и вроде бы нету.

В этом Андрей окончательно убедился через несколько дней, когда пошел в библиотеку за три километра от школы. Три километра – это очень много, это почти край света, если тебя ждут дома ровно в два часа дня. А его ждали в два, в третьем он должен был выгнать на пастбище корову. Андрей вышел со школьного двора и с тоской посмотрел на корявые, в коричневых стручках акации. Там, за акациями, высились осокори, темнела водонапорная башня. А уж за мостком, возле башни, стояла не видимая отсюда библиотека.

Если бы у него были крылья... Но крыльев у него не было. Они были у воробьев, ворон, грачей, бестолково галдящих на тополях у пожарного депо. Нелепо, несправедливо устроен этот мир. Все время тебе надо что-то такое, чего у тебя нет, а есть у того, кому это совсем ни к чему. Пожарники щелкали птиц из малокалиберок. Наверное, птицы мешали им нести службу. А птицы словно забыли, что у них такие легкие крылья.

Андрей пристроился за огромным плетеным кошем колхозницы, штурмующей подкативший к остановке автобус. Но кондукторша, когда он был почти у цели и примерился поднырнуть под кош, вытолкнула его на улицу и засмеялась еще. Как только эти кондукторши различают на глаз, у кого есть деньги, а у кого их нет? Андрей пожалел, что у него нет шапки-невидимки, но особо не расстроился. Он уже привык, что у него ничего нет и отовсюду его выталкивают. И это даже хорошо, что его вытолкали сразу, а не где-нибудь на полдороге, потому что тут же подрулила и замерла на песчаной обочине легковушка.

Сзади у нее солидно и никелированно-нахально выпирал гнутый дугой бампер. А над бампером спасательным кругом гнездилось запасное колесо.

Андрей все рассчитал и сейчас выжидал, когда легковушка тронется. И вот она тронулась. В два-три прыжка он нагнал машину, прижал к боку холщовую сумку с учебниками и уцепился обеими руками за колесо. Вот и все, и шапка-невидимка невидимой рукой была нахлобучена ему на голову. Невзрачная, правда, такая шапчонка, хлябающая на ветру, с чужой головы, прожженная уже им, Андреем: на спор он нес в ней из дому в поле угли, чтобы разжечь костер.

Он подпрыгивал на колесе, мчась по брусчатке в таинственный, заселенный лохматыми, зачитанными страницами мир библиотеки, и никто не мог увидеть его и снять. На всякий случай, конечно, он не рискнул поднимать голову, чтобы не засек шофер. Но прохожих Андрей мог рассматривать сколько ему влезет. Они даже рта не успевали раскрыть – с такой скоростью и с таким шиком он проносился мимо.

Но на повороте шапка-невидимка чуть не отказала. Попался бдительный милиционер. Сначала он слегка опупел, увидев его, Андрея, на бампере легковушки, выпучил глаза и широко раскрыл рот.

– Закрой пасть! – крикнул ему Андрей.

Но милиционер не смог этого сделать, скорее всего не расслышал, хотя служебный долг оказался сильнее растерянности.

Милиционер нашарил висящий на груди свисток и понес его ко рту.

– Свисти, свисти... – крикнул он снова милиционеру. И тот исчез за поворотом, будто провалился. Только кольнул глаза красный верх его фуражки. Ничто и никто не мог уже остановить Андрея, пока он сам того не пожелает. Пятиминутная прогулка на легковушке убедила его в этом. Он выпал из жизни города, умчался из нее в страну, ведомую только ему, прекрасную и геройскую, без сопливых племянников, без все время норовящей ускользнуть шкодливой коровы.

И заселена была эта страна совсем иными людьми, чем здесь. Жили там те хорошие люди, которые в книгах уже умерли или были убиты, замучены. Андрей среди них был своим человеком и попадал к ним запросто в любое время дня и ночи. Это было совсем нетрудно. Вечером, правда, легче, но и днем стоило только чуть сойти в сторону с набитой коровами тропы, и ты уже у своих. У него там было свое законное место. Такой удобный обомшелый пенек под вековым разлапистым дубом на берегу усеянного белыми и желтыми кувшинками озера.

Он садился на этот пенек, если была охота, командовал боем.

Звучала музыка, радужно переливалось озеро. Светило солнце, шел дождь. В небе звенел жаворонок. Андрей смеялся и плакал. Он смеялся и плакал и сейчас, потому что не знал, в ту ли прекрасную и геройскую страну или из нее увозил его товарняк. Андрею было жаль мелькающего по обе стороны пути леса: ольхи, кленов, ясеней, притихших дорожных домиков. Все это словно выкорчевывали из него, отбирали у него навсегда, а он сросся с ними, как со своими, не ведающими износа, из чертовой кожи, штанами. Если бы он только мог, он бы сейчас соскочил с платформы, скрутил бы все в одну огромную вязанку, забросил за спину и увез с собой. Прихватил бы и корову, и сопливых племянников. Разобраться, они не такие уж и плохие. Не мог он, не мог без них. Но и оставаться с ними тоже не мог.

Как это устроено все на земле. Все одно из другого: смех – из плача, радость – из горя, и, чтобы стать счастливым, надо вначале быть несчастным. Так вот всегда. Поплачешь, поплачешь, пока не выплачешься и вместе со слезами не выкипит боль. И тогда в пустоте облегчения, в предчувствии радости сладко сожмется сердце. Ты заметишь и небо, и солнце, и скорость на всех парах рвущего вперед паровоза.

Андрей подполз к краю платформы и свесил голову вниз, где серо струилось железнодорожное полотно и по центру непрерывной черной змейкой вилял маслянистый след стекающей с паровозов смазки. В глазах зарябило. И это его обрадовало: товарняк шел быстро. А ему и надо быстро, как можно быстрее. Он перевел взгляд на дышащие, хищно отполированные буфера, нервно подрагивающие крючья сцепки.

Закружилась голова. Он знал: этими буферами была раскатана в блин не одна такая же, как и у него, мальчишеская жизнь. Попасть меж буферов – это было страшнее, чем попасть под колеса– Быть раскатанным – в этом и заключался ужас: голова еще живет, дышит, а вместо ног уже блины. Но Андрей поднялся и начал перебираться со своей платформы в другую, с высокими бортами. Надо было прятаться – приближалась станция.

2

Грузинка Тамара появилась в детприемнике во второй половине дня. Это Андрей запомнил хорошо. И вовсе не потому, что грузинок ему раньше не приходилось видеть и она пришла в его закупоренную порядком и дисциплиной жизнь словно с другой планеты. Грузинка она там или цыганка, этого тогда еще Андрей не знал. Скорее всего она походила на знаменитую, знающую себе цену воровку, которых Андрей пока еще тоже не видел, но, взглянув на Тамару, уверился, что если воровки есть, то они в точности такие, как эта новенькая.

Что Тамара ступила на порог во второй половине дня, он запомнил крепко. Во-первых, потому, что он только что сытно пообедал, во-вторых, размягченный обедом, Васька Кастрюк пообещал все же уступить ему атлас железнодорожных путей Советского Союза. Атлас Андрею был нужен позарез: он не собирался долго задерживаться в этом захолустном детприемнике. В-третьих, в погожие дни детприемник жил не по часам-ходикам, которые висели на стене у порога и шли как им бог на душу положит, а по солнцу. Ворвалось в первое зарешеченное окно солнце – обед. Солнце ушло с дивана и стало темно читать – три часа.

В три часа Андрей перебрался с кожаного дивана за стол. Только расчистил себе место среди гремящих костями доминошников и щелкающих шашками «чапаевцев», как затряслась дверь, проснулась дремавшая на стуле возле нее бабка Наста.

Дверь в любое время дня и ночи была заперта, а так ретиво ее трясли вообще редко. И все моментально насторожились: а вдруг да случится что-нибудь стоящее? Бабка Наста подозрительно осмотрела притихших ребят, отвернулась к стене и начала извлекать неизвестно откуда ключи. Прятала она их всегда так мастерски и с такой потаенностью извлекала, что при первом взгляде на нее было ясно: уйти через дверь с помощью бабкиных ключей – полная безнадега.

Наста открыла дверь, и на пороге нарисовалась Тамара-грузинка. Но это уже потом знали, что она Тамара-грузинка. А в то время все увидели просто очень смуглую девчонку, хмурую и неприветливую, с мокрыми волосами, выбивавшимися из-под бледно-голубой, застиранной казенной косынки.

– Новенькая!..

Новенькая застыла на пороге, но не от нерешительности и не от рисовки. Здесь Андрей мог поклясться, уже пригляделся, кто, с чем и как сюда входит. Переступали этот порог там всякие белые, рыжие и полурыжие девчонки-дешевки. Черные входили совсем по-особому, едва ли не хозяйками. По-хозяйски осматривалась и как бы даже принюхивалась по-собачьи вздрагивающим носиком и новенькая. Спертый воздух большой, но перенаселенной комнаты ей явно не нравился. А на тех, кто дышал этим воздухом, она, как ни странно, даже не смотрела – оглядывала потолки, решетки, шторы, скользила неприязненным взглядом больших черных глаз по столам.

На нее тоже уже почти не смотрели, первое визуальное знакомство, можно сказать, состоялось. Дальше все зависело от ее поведения: как она войдет, куда сядет, заговорит ли сама или будет ждать, пока с ней заговорят. Но это должно произойти еще не скоро. Здесь свято придерживаются правил хорошего тона. Меньше вопросов, меньше шагов навстречу, по крайней мере в первые дни. Не суетись, или, другими словами, не возникай – это первая заповедь. Для верности и прочности вколачивают ее зачастую кулаками.

И уже снова невозмутимо и сочно впечатывались в дерево столов костяшки домино, подпрыгивая, раскатывались по щербатому полу шашки самозабвенно сражающихся «чапаевцев». А Андрей неотрывно смотрел на Тамару-грузинку. Конечно, совсем не потому, что она ему понравилась, скорее наоборот – очень не понравилась. Приземистая, в черном казенном платье и сама грачино-черная и так же по-птичьи недоверчивая, она не могла понравиться. И ей все здесь не нравилось. Это было ясно. «Шухерная пташка, – так без обиняков в первую минуту и подумал он о ней. – Убить она, конечно, еще никого не убила. Шурует скорей всего по вокзалам, в поездах, магазинах, а то и «малину» держит». Что такое «малина», он представлял себе по книгам. Непременно, казалось ему, должен быть стол на козлах, облитый вином и усеянный селедочными головами и костями. Две крест-накрест воткнутые в грубые неструганые доски финки. Гитара, пьяный хор и шалый похабный смех девок. Последнее конкретно связывалось со все еще продолжавшей стоять на пороге новенькой.

Андрей уткнулся глазами в книгу и, наверное, не оторвался бы больше, если бы все шло как положено. Но с первых шагов новенькая начала «возникать». Он понял это по тому, как особенно яростно, захлебываясь, застучали костяшки домино, загремели шашки.

Андрей поднял голову. На пороге уже никого не было. Бабка Наста запирала дверь. Начало он упустил, но и то, что услышал, было сверх всякой меры.

– Убирайся, – услышал он хрипловатый, но отчетливый и властный голос новенькой. Андрей догадался, что она за печкой. Еще отметил: «Сипатая – курит или пьет».

– А мне здесь нравится. – Это говорил Робя Жуков, захвативший теплое место возле печки. Андрей с ним уже сталкивался, нос разбит до сих пор.

– Мне здесь тоже нравится, но не нравишься ты.

– На фингал тянешь, девочка.

– Мальчик уберется или его вытянуть за ручку?

И все это тихо, но с выражением. Тон здесь повышать тоже никто не любил – ни беспризорники, ни начальник детприемника старший лейтенант Гмыря-Павелецкий. Не терпели здесь, на глазах, в зале, ни беспризорники, ни воспитатели ссор и драк. И Робя вылетел из-за печки, будто получил пендаля. Гневно и многоцветно сияли шрамы на его черной, стриженной под ноль голове. Излучая это калейдоскопическое сияние, он, ни на кого не глядя, проследовал через всю комнату к Андрею.

– Подумаешь, фифа. На фингал тянет. Возьму глаз на анализ.

– Девчонка ведь, – не удержался, буркнул в книгу Андрей.

– И ты тоже хлопочешь?

Андрей не хотел хлопотать. Он выключил себя из болтовни Роби, уплыл в «малину», где повелевала эта возмутительно уверенная новенькая.

И день стремительно покатился к ужину. День, в котором ничего больше не происходило и не могло произойти, потому что бабка Наста и во сне цепко сторожила беспризорничный уют и свое законное, насиженное место у дверей. Без боя она не уступила бы его даже Гмыре-Павелецкому.

На ужин дали винегрет и чай с хлебом. Чая и хлеба всем досталось от пуза. И это было здорово. Потому что пузо всегда, особенно к вечеру, просило есть. А чем его набивать – безразлично, только б набить. Пузо урчало и злобилось на кроваво-красную сладкую свеклу в винегрете, умильно взвизгивало, принимая солено-прохладный огурец. Но Андрей воли ему не давал. Огурец он умеренно сдабривал хлебом. И было просто объедение. Беда только – хороша бражка, да мала чашка. Вошел во вкус, а в тарелке уже дно. Но впереди был чай, хотя Андрей к нему все еще никак не мог привыкнуть.

В теткином доме чай не принято было пить. Куда лучше холодная вода и капелька сахарина, а если еще хлеба – такая получалась тюря. Но сахарина в детприемнике не водилось, не додумались до сахарина, чего-то не учли, и вот приходится хлебать полусладкий чай. Разливала его бабка Наста собственноручно, по-честному. Ну совсем как дома, такая домашне-румяная эта бабка Наста, и добрая и хлопотливая. И не хочешь чая, да надузишься.

И надузился. Еле дождался своей очереди в туалет. Его оттерли, и получился он последним в очереди. Но тут ему повезло. Андрей, правда, немного перебрал лишку в туалете, застоялся, выискивая в крыше дыру, чтобы посмотреть на голое небо. Наста, наверное, промерзла, стоя у дверей, поторопила его. Он вышел нехотя и остолбенел. Дверь на улицу была распахнута. Бабка Наста стояла на пороге и тоже смотрела на небо.

– Молодик, – сказала она не стражничьим, а старушечьим голосом, – погода будет.

– А сейчас нужен дождь.

– Это к чему дождь, пошто он тебе нужен? – покосилась, не поверила Андрею.

– На урожай. – Это он говорил, чтобы задобрить Насту, а сам смотрел, смотрел на вызвездившееся небо. Жадно пил его чуть горьковатую прохладную синеву, смаковал дразнящий свет луны, цветасто опоясанный радужной косынкой-короной.

И так ему захотелось на улицу, под этот бледный, снулый, осенний свет, что Андрей не выдержал.

– Можно, я побегаю? – просительно-слезливо заглянул он в глаза бабке. Та испугалась и заступила проем двери.

– Господь с тобой, да как же это ты побегаешь?

– А просто. Ногами, ногами, как все люди. Чтобы песок поскрипел. Я не убегу, бабка Наста, мне некуда убегать.

– Да господь с тобой, да что ж ты такое говоришь? Чудной ты какой-то: песок поскрипел...

– Ну да, порипел. Он к вечеру скрипит, рипит...

– Дети вы, дети, – вздохнула Наста. – Носит вас нелегкая по свету... Выйди уж, порипи, только бегать я тебе не дозволю. Не молодуха уже догонять тебя.

И Андрей вышел во двор. Слева кирпично-нездорово краснела, мерцала, уходя под железную крышу, тюремная стена. Но он не смотрел на стену. Не смотрел Андрей и на выпрыгнувшие из ничего и зависшие серебряными шарами мягко покатые купола церквушки, вставшей за забором справа. Он замер и слушал. Слушал ночь, песок, небо, себя. И бежать ему не хотелось, потому что знал: побежит – не остановится. Не то что бабка Наста, никакая на свете милиция не сможет его догнать. Белым лунным светом пройдет он сквозь тюремные стены, росой растечется, осядет на песках и травах. Обовьет эту землю смехом и грустью, что одинаково неистово рвутся сейчас на волю.

– Ну хватит, хватит, – ворвалась в него бабка Наста. – Бегать не надо было от матери с отцом. На волюшке бы жил. Хорошо ведь, ой как хорошо, по себе знаю. Ждет, милок, ждет и меня уже моя тюрьма... Выпустила бы я тебя, да не могу, подневольная сама... Добровольно тут подневольная...

Васька Кастрюк зажал атлас, жадоба. Не доел на ужине. Но Андрей на него не обиделся, что ему было сейчас до атласа. Пусть Бещев – министр всех этих железных дорог – изучает его перед сном. Андрей забился в угол с гидемопассановской «Жизнью» и застрадал вместе с Жанной. И до того застрадался, что его чуть не припутали. Дело в том, что книга была совсем не по его возрасту. Так сказала ему воспитательница, и он решил во что бы то ни стало прочесть эту книгу. Кто его знает, может, в этом «не по возрасту» как раз и скрыто то, чего ему не хватает. Оно вполне могло быть во взрослой книге. Взрослые поэтому и не допускают его к ней.

А надо, надо найти, разыскать среди множества книг ту, которая написана специально для него. Ну пусть не вся книга для него, но хоть страница в ней обязательно есть для него. Иначе зачем вообще писать книги. Иначе всякий дурак сможет сесть и накатать ни о чем и ни для кого. А книга должна быть для кого. И книга и человек обязательно должны встретиться, иначе опять черт знает что может получиться. Вся жизнь у человека не в ту сторону может пойти.

И Андрей искал эту свою книгу, поэтому и «тиснул» из шкафа «Жизнь» Ги де Мопассана. Но ошибся. Не пахло там им и его жизнью. И читал он сейчас ее, чтобы понять взрослых, хоть немножко разобраться, кто они такие и почему так трудно с ними живется ему, Андрею, почему они всегда мешают ему жить.

Кое-что в потемках в своем углу он начал понимать. Но тут на него легла тень. Андрей перепугался: все, влип, и, готовый ко всему, поднял голову. Перед ним стояла новенькая.

– Ты что читаешь? Страшное что-то читаешь – хмуришься и дергаешься.

«Чего это ей надо?» – неприязненно подумал Андрей. Но неприязни этой его хватило только на минуту-другую. Ему тут же стало не то чтобы хорошо, но приятно оттого, что она заговорила с ним. Во-первых, опять же потому, что с ним разговаривала девчонка, и не какая-нибудь, а почти взрослая. А во-вторых, она хорошо разговаривала. Совсем не так, как с Робей Жуковым. А в-третьих... В-третьих, он все же гордился собой: читает взрослую книгу, про взрослую жизнь и все понимает. И Андрей показал, правда, не без замирания сердца, книгу.

– Меня зовут Тамарой, – сказала новенькая. Он не догадался, не знал, что здесь и ему надо назвать свое имя. Ждал, как ей поглянется, что он читает такие книги. И Тамара сама спросила:

– А у тебя имя есть? Как тебя зовут?

– Андрей... – Тут он хотел назвать еще и свою фамилию. Настоящую. Но хорошо, вовремя спохватился: – Андрей меня зовут.

– А ты больше на Леньку похож. – Тамара понимающе прищурилась. – «Дед Архип и Ленька» – не про тебя?

– И совсем не про меня. Это Максима Горького книга, который «В людях», «Мои университеты» написал...

Андрей почти возненавидел новенькую. Вот как, оказывается, глупо можно сесть на крючок. Только рот раскрыл, поверил... А все с хитростью подъезжают к нему. Плешь переели уже этим Горьким. Чуть что: «Дед Архип и Ленька»...

– Я знал деда Архипа, – сказал Андрей, – и Леньку знал. Они жили на нашей улице, рыжие были оба.

– Ты что? Они уже давно умерли, может быть, их и не было даже.

– Ну, даешь ты! Да я этого Леньку по три раза в день бил. А дед Архип и сейчас машинистом на железной дороге ездит.

– И все же не ту ты книгу читаешь. Есть еще про тебя. «Педагогическая поэма» называется.

– А, это Макаренко. «Флаги на башнях» еще. Хороший мужик был. Я бы к нему в колонию пошел, где вот только она... Я уж тут думал...

– И я думала... Только нету, Андрей, такой колонии.

– А ты в колонии была?

– Была...

– Ну и как?

– Плохо.

– В макаренской плохо? – Андрей ей не поверил. Не поверил не тому, что она была в колонии. Вполне со своим характером, ухватками и видом она могла быть в колонии. Но в то, что там плохо, верилось с трудом. Тетки у нее не было, вот главное, будь на нее тетка, пела бы по-другому. Но он не сказал ей этого. Зачем говорить людям то, чего они не понимают и понять не смогут.

– Не соглашайся в колонию, – еще сказала ему новенькая. – Ни за что не соглашайся. Поверь мне...

Вот это она уже сказала зря.

Подумаешь, бояться колонии. Живут же ведь люди, кормят их там, одевают и учат, к тому же книги есть. Ну и что из того, что иногда бросают в тумбочках пацанов со второго этажа (про тумбочки Андрей слышал от Жукова). Не всех же бросают, сексотов только там всяких. А он, Андрей, не сексот. И лучше уж раз пролететь со второго этажа в тумбочке, чем возвращаться назад, к тому, от чего ушел. Нельзя людям возвращаться к тому, от чего они уходят. Лучше не уходить. А если уж ушел, то хорошо ли, плохо ли, а надо уже до конца. Иначе все станут насмехаться над тобой, и сам ты будешь вечно нараскоряку.

Назад возврата не было. Незачем туда, где тебя не хотят, где тебя не любят, где ты всегда будешь лишним. Но разве поймет кто это. Это же какое надо сердце, чтобы понять.

Худо, худо жить на белом свете. На окнах решетки, у дверей бабка Наста, а во дворе тюрьма. Может, там и неплохо, может, и надо туда. Если уж не в колонию, так в тюрьму. Куда же еще? Нету больше дорог. Расспросить надо, как там в тюрьме. Новенькая должна знать. Хорошо, что рядом есть человек, который все знает. И маленькая беспризорная радость теснит грудь. Конечно, эта черная Тамара не бог весть что. Но хорошо, что она с ним заговорила, завтра и он с ней может заговорить. Конечно, надо от нее подальше, подальше. Но хорошо, что она есть и можно о ней думать, уходя в длинный и жуткий сон, уносясь в прошлое, цепляться за близкое, настоящее.

А цепляться-то не за что. Что там у тебя, мальчишечка, в близком настоящем? Дорога? Хороша дорога, вольница дорога. Но это летом, когда живот нараспашку, когда каждый кустик ночевать пустит. И зимой терпимо, если руки у тебя исправно работают: и карман ты можешь вырезать, и в сумочке у дамочки пошуровать, и магазин обчистить. Не умеешь? Обучат. Медведя спички зажигать учат. Боишься? А жрать не боишься? Или домой захотел?.. Лучше в тумбочку, про которую Робя говорил? Давай, давай, полезай в тумбочку, калекам ведь тоже подают... На жалости, на слезе прожить хочешь? Ах, ты от жалости ушел?.. Вором лучше... Огороды чистить, огурчики, помидорчики... Странником ходить по земле. Не вор, а бродяга, скиталец... Скитайся, скитайся... В колонию...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю