Текст книги "Гранд-отель"
Автор книги: Вики Баум
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
– Ну, вот мне и полегчало, – сказал Гайгерн и засмеялся во все горло. Крингеляйн высвободил руки из-под кожаного сиденья – до того он сидел, судорожно вцепившись в края обивки; потом осторожно расправил плечи, судорога в коленях и скулах постепенно ослабла. Он чувствовал себя предельно счастливым.
– Мне тоже, – искренне признался он.
Позже, когда они сидели на безлюдной застекленной веранде ресторана на берегу озера и разглядывали парусники с убранными парусами, тихо покачивавшиеся на воде, Крингеляйн почти все время молчал. Он должен был прежде всего переработать испытанные впечатления, а это было не так-то просто. «Что же это такое, скорость? – думал он. – Ее нельзя ни увидеть, ни пощупать. А то, что ее измеряют, наверное, тоже какой-то хитрый обман. Но как же так? Ведь она переполняет тебя до краев, ведь она прекраснее, чем музыка…» Весь мир еще слегка кружился, однако это нравилось Крингеляйну. У него была прихвачена с собой бутылочка с «Бальзамом жизни доктора Хундта», но он не стал принимать лекарство.
– Чрезвычайно благодарен вам за чудесную поездку, – сказал он торжественно, стараясь выражаться изысканно, как подобало в тех кругах, где он теперь вращался.
Гайгерн, выбравший для себя самое дешевое в меню блюдо – глазунью со шпинатом, – только рукой махнул:
– Очень рад. Вы это испытали впервые. Так редко можно встретить человека, который переживает что-то впервые.
– Но сами вы не производите впечатления пресыщенного человека, если позволительно так выразиться и если вам интересно знать мое мнение, – находчиво возразил Крингеляйн.
Он уже освоился со своей новой одеждой и в новой шелковой рубашке чувствовал себя лучше некуда. Он и сидел по-другому, и ел по-другому, и его худые руки с ухоженными ногтями – утром ему сделала маникюр миловидная барышня в парикмахерском салоне Гранд-отеля – ужасно нравились ему самому.
– Господь милостивый, кто пресыщенный? Я? – Гайгерн развеселился. – О нет. Вовсе нет. Просто… Такие, как я, многое повидали в жизни. – Он усмехнулся. – Вы правы. «Но и для таких, как я, есть вещи, которые переживаешь впервые, удивительные вещи…» – подумал он и, стиснув ровные белые зубы, вспомнил о Грузинской. Гайгерна мучало нетерпение: время, которое должно было пройти, прежде чем он снова сможет обнять ее, нежную, беспомощную и хрупкую женщину, услышать ее голос, щебечущий голос печальной птицы, вдруг обратилось бесконечной тоской. Три дня – такой срок он назначил себе, мысленно проклиная все на свете от нетерпения, – три дня, чтобы каким угодно способом добыть несколько тысяч, умаслить своих компаньонов и без помехи уехать в Вену. А пока что он изо всех сил обхаживал Крингеляйна и надеялся на удачу.
– Что дальше? – спросил Крингеляйн, скосив на Гайгерна преданные и благодарные глаза.
Барону был симпатичен этот скромный провинциал, сидевший перед ним, как ребенок, который с нетерпением ждет рождественских подарков. Человечность и теплота были настолько свойственны характеру Гайгерна, что и его жертвам всегда перепадала изрядная порция того и другого.
– Теперь мы полетаем, – ответил он тоном заботливой нянюшки. – Это очень приятно и совсем не опасно, гораздо менее опасно, чем такая вот бешеная гонка на автомобиле.
– Разве было опасно? – удивился Крингеляйн. Пережитый недавно страх теперь, когда он его преодолел, ощущался, скорее, как что-то приятное.
– А то нет! Сто восемнадцать километров в час – это не пустяк. Да на мокрой дороге. При нынешней погоде не угадаешь, будет гололед или нет. Тысячу раз могло занести… Счет, пожалуйста! – подозвал Гайгерн официанта. После того как он заплатил за глазунью со шпинатом, в его бумажнике осталось всего 24 марки. Крингеляйн тоже рассчитался. Он съел всего-то две-три ложки супа – из страха, что больной желудок опять выкинет какую-нибудь возмутительную бунтарскую штуку.
Крингеляйн засунул в карман свой бумажник, старый и потрепанный, купленный давным-давно еще в Федерсдорфе, и тут ему вдруг явилось видение, которое теперь ровным счетом ничего не значило: его расходная книга, черная клеенчатая тетрадь. До сегодняшнего утра он записывал в нее каждый истраченный пфенниг и вел записи ежедневно, начиная с того времени, когда ему исполнилось восемь лет от роду. Теперь это было в прошлом. С этим было покончено. Тысяча марок, истраченная за полдня, – да разве посмеет он занести такую сумму в графу своих расходов? Часть миропорядка Отто Крингеляйна рухнула – бесшумно, не вызвав никакой сенсации. Крингеляйн вышел вслед за Гайгерном из ресторана, он шел, непринужденно покачивая плечами, счастливый, в новом пальто, новом костюме, новой рубашке. Теперь его провожали почтительными поклонами. «С добрым утром, господин генеральный директор!» – подумал он и мысленно увидел себя самого в Федерсдорфе, на третьем этаже правления фирмы «Саксония», увидел себя прижавшимся к серо-зеленой, крашенной масляной краской стене. Он снял пенсне, сунул его в карман и сел в машину. Ничем не защищенные глаза теперь открыто смотрели на весенний мир, окутанный холодным туманом. Крингеляйн взволнованно и с добрым чувством доверчивой признательности прислушивался к звуку заводящегося мотора.
– По шоссе поедем или опять по автостраде? – спросил Гайгерн.
– По автостраде, – ответил Крингеляйн. – И так же быстро, – добавил он вполголоса.
– Ого! А в вас есть кураж! – Гайгерн дал газ.
– Да. Во мне есть кураж. – И Крингеляйн весь сжался, пригнулся и, открыв рот, вновь бросился вперед, в погоню за жизнью.
Крингеляйн стоит, прислонившись к красно-белому ограждению летного поля, и пытается найти свое место в новом удивительном мире, который с сегодняшнего утра яро атакует его. Вчера – это было сто лет назад! – вчера он, усталый, опьяневший, едва ли не как лунатик поднялся на лифте на верх радиомачты, где находится ресторан; удовольствия он там не получил никакого, а из-за пессимистических комментариев доктора Оттерншлага все вообще начало казаться каким-то ненастоящим и подозрительным. Позавчера – тысячу лет назад – он был младшим бухгалтером в конторе по начислению жалованья акционерного общества «Саксония», робким, забитым служащим среди трехсот других таких же робких и забитых служащих, одетых в убогие серые костюмы, выплачивающих страховку в больничную кассу из своего никудышного жалованья. Сегодня, сейчас, здесь Крингеляйн ждет пилота, который за соответствующую плату возьмет его в большой круговой полет. Мысль об этом не удалось додумать до конца, хотя Крингеляйн чувствовал себя бодрым и собранным, как никогда.
То, что в Крингеляйне есть кураж, – чистейшая ложь. Трусит он, как собака, – страх, только дикий страх испытывает Крингеляйн перед новым необычным развлечением. Он не хочет лететь, совсем, совсем не хочет. Он хочет вернуться домой, скорей домой – нет, не в Федерсдорф, но все же домой, в семидесятый номер с мебелью красного дерева и атласным пуховым одеялом, ему бы поглубже зарыться в постель, а вовсе не лететь на аэроплане.
Когда Крингеляйн тронулся в путь, решив найти на этом свете настоящую жизнь, впереди маячило нечто туманное и неясное, однако вместе с тем мягкое, удобное, с подушками, бахромой, оборочками, со множеством богатых украшений и узоров: мягкие постели, полные тарелки, пышные женщины – нарисованные на картинах или живые. Теперь же, когда Крингеляйн почувствовал, что такое жизнь, когда он, как ему кажется, поплыл по главному течению жизни, все вдруг стало иным: от него все время что-то требуется, в ушах свищет резкий ветер, надо прорываться сквозь стены смущения и барьеры риска, чтобы выпить одну-единственную сладкую и пьянящую каплю жизни. «Полет… – думает Крингеляйн, – со мной это бывало во сне». Снилось же ему вот что: Крингеляйн стоит на возвышении в зале ресторана Цикенмайера, слева и справа – хористы из певческого общества, Крингеляйн поет соло. Он слышит свой приятный тенор, он берет высокие ноты, все выше и выше поднимается его голос, еще, еще выше. Все получается очень легко, без малейших усилий, это чистая, легкая и вполне понятная Крингеляйну радость. Но вот он поднимается к самой высокой прекрасной ноте и, взяв ее, взлетает ввысь. Облака играют, аккомпанируют Крингеляйну, снизу на него смотрят хористы, а он кружит под потолком зала и затем летит уже совсем один, и вокруг ничего, совсем ничего нет, и только в самом конце он начинает понимать, что все это ему снится и что надо возвращаться назад, в супружескую постель, где спит Анна – сорокалетняя сварливая и неряшливая баба. Падение с высоты и пробуждение были ужасны – Крингеляйн закричал в темной душной комнате с маленькими оконцами, со шкафами, провонявшими средством против моли, с маленькой, давно погасшей железной печью, на которой стоит кастрюля с водой.
Крингеляйн щурится. «Полет…» – думает он и заставляет себя вернуться из воспоминаний на летное поле в Темпельхофе. И здесь всюду такие же яркие краски, как на автостраде и в районе радиомачты, – желтый, синий, красный и зеленый цвета. Вверх к небу вздымаются странные башни, все тут строгое и простое, на асфальтовой площадке по ту сторону барьера серебрится пыльный ветер, тени облаков быстро бегут по летному полю. Маленький самолет, на котором Крингеляйну предстоит лететь, уже готов к полету, вокруг него хлопочут трое мужчин, мотор гудит, вертится пропеллер, как-то несерьезно вертится… Под невысокие колеса шасси подложены камни, серебряные ребристые крылья самолета дрожат. На поле садятся другие железные птицы, их встречает хриплый вой сирены – так в Федерсдорфе в семь часов утра воет фабричный гудок. И может быть, все это тоже только сон? Какие-то люди садятся в самолеты, тяжелые на земле, легкие в воздухе: в серебряные – из железа, золотистые – с крепкими деревянными крыльями и большие белые – с четырьмя несущими плоскостями и тремя бешено вращающимися пропеллерами. Летное поле так огромно, так удивительно спокойно, все люди здесь стройные, загорелые, веселые и немногословные, они одеты в просторные костюмы и плотно сидящие шлемы. Только у самолетов есть голоса, они, как большие собаки, хрипло лают, набирая скорость на поле.
Откуда-то подходит Гайгерн вместе с пилотом, вежливым господином с кривыми ногами бывшего офицера-кавалериста. Гайгерн, похоже, здесь частый гость, все его знают, все с ним здороваются.
– Сейчас начнется, – объявляет он.
Крингеляйн, который уже знает кое-что о том, что Гайгерн имеет в виду, говоря «начнется», страшно напуган. «Помогите! – думает он. – Помогите! Я не хочу лететь». Но он ни за что не скажет этого вслух.
– Мы уже стартуем? – великосветским тоном осведомляется он, гордый тем, что впервые произнес необычное слово.
И вот Отто Крингеляйн сидит в тесной кабине, пристегнутый ремнями к удобному кожаному креслу, и стартует прямо в серо-голубое весеннее небо. Рядом с ним Гайгерн, который тихо насвистывает, – это успокаивает окончательно растерявшегося Крингеляйна.
Сначала ничего необыкновенного не происходит. Самолет движется почти как автомобиль, когда тот едет по рытвинам и колдобинам. Потом начинается нарастающий с каждой секундой адский шум. И вдруг самолет отталкивает от себя землю и взлетает. Самолет не парит в воздухе – ему сейчас куда труднее, чем бывало во сне поющему Крингеляйну. Самолет с разгона прыгает вверх, со ступеньки на ступеньку, прыгает в никуда, вверх, потом немного опускается, снова прыгает, снижается, прыгает, снижается, вверх, вниз, вверх, вниз… Теперь жуткое ощущение у Крингеляйна уже не в ногах, как при гонке на автомобиле со скоростью почти 120 км в час, – теперь оно в голове. Голова гудит кости черепа становятся тонкими, как стекло. Он даже закрывает на миг глаза.
– Вам плохо? – кричит ему в ухо Гайгерн. Одновременно барон прикидывает в уме, не будет ли самым правильным, если он сейчас, в самолете, потребует у этого странного господина Крингеляйна пять тысяч марок, или хоть три тысячи, или, Господи, да хоть полторы. Тогда он сможет заплатить по счетам в отеле и взять билет до Вены. – Вам плохо? Может быть, уже хватит? – предупредительно спрашивает Гайгерн.
Крингеляйн отчаянно храбрится, энергично трясет гудящей стеклянной головой – нет. Он открывает глаза и прежде всего видит пол кабины – только этот пол прочен и надежен, – потом нерешительно переводит взгляд на небольшой застекленный овал впереди. Там видны цифры и дрожащие стрелки. Пилот на минуту обернулся. У него резкий профиль. Пилот улыбается Крингеляйну как другу или товарищу. В его улыбке Крингеляйну видится поддержка и уважение.
– Высота триста метров, скорость сто восемьдесят километров в час! – кричит Гайгерн в гудящем, грохочущем шуме, который заполняет уши Крингеляйна. И вдруг все разом меняется – они летят легко, плавно и ровно. Самолет уже не карабкается вверх, теперь слышно пение мотора, звенящий металлический голос. Самолет входит в кривую и птицей летит над городом, который стал совсем маленьким. Крингеляйн отваживается выглянуть из окна.
Первое, что он видит, – это освещенная солнцем ребристая поверхность крыла, волнистая и как бы живая. Далеко внизу лежит разбитый на мелкие квадратики Берлин: зеленые шпили и купола, смехотворно маленький вокзал, как на игрушечной железной дороге. Зеленым пятнышком стал район Тиргартен, свинцово-серым пятнышком с четырьмя белыми крапинками парусов – озеро Ванзее. Вдали теряется край этого маленького мира, он плавным полукругом поднимается кверху, там видны горы, леса и бурые поля.
Крингеляйн разжимает стиснутые зубы и улыбается детской радостной улыбкой. Он летит Он выдержал. Ему очень хорошо, у него появляется сильное и совсем новое ощущение самого себя. В третий раз за этот день с ним случилось такое: страх отступил, на смену ему пришло ощущение счастья.
Он трогает Гайгерна за плечо и в ответ на вопрошающий взгляд барона говорит что-то, что тут же тонет в адском шуме мотора.
– Совсем неплохо, – вот что говорит Крингеляйн. – И ничего тут нет страшного. Совсем неплохо. – При этом Крингеляйн имеет в виду не только ужасающий счет за новую одежду, и не только гонку по автостраде, и не только полет – он имеет в виду все это вместе и еще то, что скоро он умрет Он умрет, и его больше не будет в этом маленьком мире, умрет и расстанется со своим большим страхом, поднимется высоко-высоко, выше, чем высота, на которой летают самолеты…
Когда они возвращались в город, нового Крингеляйна глубоко поразил вид улочек в районе, прилегающем к летному полю. Они были так похожи на хмурые улицы Федерсдорфа, и печные трубы здесь так же тянулись к небу над эстакадами. Крингеляйн жадно принюхивался, ища в воздухе запах клея – в Федерсдорфе всюду был запах клея, который шел из апретурного цеха. В этих бедных переулках на окраине Берлина Крингеляйн с удвоенной силой почувствовал, что одет в новое пальто, что едет в автомобиле. Он поискал слов, чтобы выразить это смешанное чувство, но не нашел. Только возле Гаменских ворот он снова приободрился – здесь пришлось с полминуты ждать, пока освободится проезд. Полет все еще ощущался Крингеляйном во всем теле как ровное, но глубокое опьянение.
– Что вы теперь намерены предпринять, господин барон? – спросил он жадно и вместе с тем деликатно.
– Мне нужно в отель. У меня там встреча. В пять часов. Пойдемте со мной, я собираюсь немного потанцевать, – добавил Гайгерн, заметив страх одиночества * и нескрываемое огорчение в глазах Крингеляйна.
– Премного благодарен. Охотно составлю вам компанию. Я люблю смотреть, как танцуют. Сам я, к сожалению, не умею танцевать.
– Да бросьте! Танцевать все умеют.
Крингеляйн раздумывал над этим ответом все время, пока они ехали по длинной Фридрихштрассе.
– А потом? Что мы могли бы предпринять потом? – навязчиво – от ненасытности – спросил он наконец.
Гайгерн не ответил и резко пустил автомобиль вперед. Затем затормозил перед светофором на Лейпцигер-штрассе.
– Скажите-ка, господин директор, а вы женаты? – спросил он в ожидании зеленого сигнала светофора.
Крингеляйн очень долго молчал. За это время загорелся желтый, затем зеленый свет, автомобиль рванулся вперед, лишь тогда Крингеляйн ответил:
– Был. Был женат, господин барон. Я разошелся с женой. Да, именно так. Я завоевал свободу, если позволите так выразиться. Бывают супружества, господин барон, когда оба становятся обузой друг для друга и начинают вызывать друг у друга отвращение. И не могут видеть друг друга спокойно, не приходя в ярость. Заметишь утром гребешок, в котором застряли волосы твоей жены, и весь день у тебя испорчен. Это, конечно, несправедливо, она же не виновата, что у нее выпадают волосы. Или вечером ты хочешь немного почитать, а жена говорит, говорит, говорит без умолку, а если не говорит, то поет в кухне. Если ты музыкален, то от ее пения просто выходишь из себя. И каждый вечер, когда ты так устал и хочешь немного почитать, она говорит, что надо наколоть дров на завтра. Колотые дрова продаются на восемь пфеннигов дороже, в день выходит на два пфеннига больше, но нет, разве можно позволить себе такой расход! «Ты швыряешься деньгами, из-за тебя мы сдохнем, как собаки, на соломенной подстилке», – вот что она говорит. А ее отец, владелец лавки, между прочим, и после его смерти она получит лавку в наследство. Тесть позаботился о своей дочери… И вот я завоевал свободу. Эта женщина мне не подходит, если уж говорить начистоту. Потому что я всегда интересовался возвышенными предметами, а она не могла мне этого простить. Мой друг Кампман однажды подарил мне пять годовых комплектов «Космоса», так она продала журналы старьевщику как макулатуру. Четырнадцать пфеннигов заработала. И в этом она вся, господин барон. Так что я с ней разошелся. Не важно, речь-то идет о каких-нибудь двух или трех неделях, недолго ей ждать. Будет опять работать в лавке, продавать маринованную селедку и колбасу неженатым чиновникам. Я с ней тоже в лавке познакомился. Наверное, найдет себе другого дурака. Я ведь был дураком, когда на ней женился, ничего не понимал в жизни и в женщинах ничего не понимал. С тех пор как я в Берлине, я видел очень много приятных дам, и все они такие прекрасные и воспитанные. Так что теперь я начинаю что-то понимать. Но теперь поздно…
Эта речь, излившаяся из глубочайших глубин души Крингеляйна, заняла все время, пока они ехали от Лейпцигерштрассе до Унтер-ден-Линден.
– Ну почему – поздно? – довольно рассеянно заметил Гайгерн, поглощенный сложностями уличного движения и неумелыми маневрами ехавшего впереди автомобиля. Запахи маленькой убогой кухоньки, которыми потянуло от слов Крингеляйна, испортили барону настроение и свели на нет его лихой порыв – одолжить у «директора» три тысячи.
Да и Крингеляйн, одетый в шелковую рубашку, раскатывающий в автомобиле, тоже пожалел, что не в меру разоткровенничался. И поэтому он поспешил снова заговорить:
– Итак, мы идем танцевать. Я буду чрезвычайно обязан вам, господин барон, если вы возьмете меня под свою опеку. А что еще можно предпринять сегодня вечером?
Втайне Крингеляйн ожидал ответа, который разрешил бы его неразрешимые проблемы: он желал того, что было похоже на иные картины в музеях, но было бы осязаемым, того, что в газетах, которые он читал, называлось словом «оргия». Крингеляйн догадывался, что изящные господа в столице имеют ключ и доступ к подобным вещам. Вчера доктор Оттерншлаг, пойдя навстречу невнятно высказанному Крингеляйном желанию найти женское общество, притащил его на вечер балета с участием Грузинской. Ну что ж… Это было не то, решил про себя Крингеляйн. Все, конечно, было очень красиво, но слишком поэтично, слишком трогательно и возвышенно, он очень устал, начал задремывать, все время чувствовал себя не в своей тарелке, а в конце концов начались боли в желудке. Но сегодня…
– Лучшее место, куда вы могли бы пойти, это Дворец спорта, – сказал Гайгерн. – Сейчас спросим у портье, нет ли билета на бокс.
– По правде сказать, бокс меня вовсе не интересует, – с высокомерием читателя журнала «Космос» возразил Крингеляйн.
– Не интересует? А вы когда-нибудь видели бокс? Ну так пойдите посмотрите. Вам будет интересно.
– А вы пойдете, господин барон? – быстро спросил Крингеляйн. После гонки по автостраде и полета он чувствовал себя просто великолепно – бодрым, сильным, готовым на что угодно, однако ему казалось, что, если барон его покинет, он тут же испустит дух, как резиновая кукла, которую проткнули.
– Да я-то хотел бы пойти. Прямо-таки безумно хотел бы. Но не могу. У меня нет денег.
Пока шел этот разговор, они миновали Тиргартен, где на ветвях набухали почки; вдали уже виднелся фасад Гранд-отеля. Гайгерн сбавил скорость до двенадцати километров в час, он хотел дать «господину директору» время на ответ. Крингеляйн долго пережевывал новость, которую с улыбкой сообщил ему Гайгерн. Они уже затормозили напротив пятого подъезда, уже вышли из машины, а Крингеляйн все еще не принял никакого решения.
– Отведу машину в гараж, – крикнул Гайгерн, после того как Крингеляйн выбрался и встал на тротуаре, широко расставив негнущиеся, слегка ноющие ноги.
Автомобиль скрылся за углом. Крингеляйн в глубокой задумчивости прошествовал сквозь вращающуюся дверь, механика которой больше не ставила его в тупик. «Нет денег, – думал он. – У него нет денег. Надо что-то делать…»
Старший администратор Рона, портье и все бои и даже однорукий лифтер заметили перемены в наружности Крингеляйна, однако не подали виду. В холле плавал аромат кофе, здесь было людно и шумно. Часы показывали без десяти минут пять. Доктор Оттерншлаг сидел на своем обычном месте, рядом с его креслом были навалены газеты. Оттерншлаг посмотрел на Крингеляйна с неуловимым выражением насмешки и грусти. Крингеляйн довольно неуверенно подошел к нему и протянул руку.
– Новый Адам, – сказал Оттерншлаг, не пожав протянутой руки – ладони у него были холодные и влажные, поэтому он постеснялся пожать руку Крингеляйна. – Бабочка выпорхнула из куколки. И где же мы порхали сегодня, если позволите полюбопытствовать?
– Делал покупки. Ездил кататься на автомобиле. По автостраде. Обедал на озере Ванзее. Потом летал, – ответил Крингеляйн. В его тоне по отношению к Оттерншлагу появилось что-то новое, но он этого не заметил.
– Бесподобно. А куда теперь?
– В пять часов у меня встреча. Я иду танцевать.
– О! А после танцев?
– После танцев хочу пойти на соревнования по боксу. Во Дворец спорта.
– Вот как… – Больше Оттерншлаг ничего не сказал. С обиженным видом он поднес к глазам газету и стал читать. Землетрясение в Китае, сорок тысяч жертв. Этого мало, чтобы рассеять скуку доктора Оттерншлага.
Поднявшись к себе в номер переодеться, Гайгерн обнаружил возле своей двери Крингеляйна.
– Ну что? – недовольно спросил Гайгерн маленький свихнувшийся человечек, с которым он связался, уже начал действовать барону на нервы.
– Господин барон, вы пошутили или вы в самом деле находитесь в стесненном финансовом положении? – поспешил спросить Крингеляйн. Произнесенная им фраза была одной из самых трудных за всю его жизнь, и Крингеляйн все-таки запнулся, несмотря на предварительную подготовку.
– Чистая правда, господин директор. Я – побитый пес. По уши в неудачах. В кармане у меня двадцать две марки тридцать пфеннигов, и это все. Завтра я повешусь на дереве в Тиргартене, – Гайгерн засмеялся всем своим симпатичным лицом. – Но что самое скверное – через три дня я должен быть в Вене. Я влюбился, понимаете? Отчаянно влюбился в одну женщину. Я должен приехать к ней в Вену. А денег нет, хоть ты тресни. Если бы кто-нибудь одолжил, немного, лишь бы хватило, чтобы вечером сыграть…
– Я тоже хочу играть, – быстро сказал Крингеляйн. Слова вырвались откуда-то из самой глубины его души. И снова у него появилось ощущение скорости в 120 км в час, ощущение полета – он во весь дух мчался в бесконечность.
– Гм… Мы встретимся с вами во Дворце спорта и оттуда поедем в один славный клуб. Вы поставите тысячу, а я свои двадцать две марки. – Гайгерн отпер дверь своего номера и скрылся, оставив Крингеляйна в одиночестве. Гайгерн был сыт им по горло.
В номере он, не раздеваясь, бросился на кровать и закрыл глаза. Все было противно, все раздражало. Он попытался представить себе девушку с непослушным светлым локоном на лбу – он договорился встретиться с ней в пять часов в Желтом павильоне – и не смог восстановить в памяти ее черты. В мыслях все время всплывало что-то другое: ночник на столике в номере Грузинской, балконная решетка, полоса автострады, клочок летного поля, порвавшаяся и связанная веревочкой подтяжка Крингеляйна. «Мало спал сегодня ночью», – подумал он задорно, взволнованно, с жаркой радостью. И на три минуты провалился, как в черную яму, в сон, где был отдых, – такому сну он научился на фронте во время войны. Вскоре в дверь постучали – вошла горничная с письмом в руке и разбудила Гайгерна. Письмо было от Крингеляйна.
«Глубокоуважаемый господин барон! – писал Крингеляйн. – Позвольте нижеподписавшемуся считать вас сегодня вечером своим гостем и соблаговолите принять прилагаемый к сему скромный кредит, в получении которого почтительно прошу дать мне расписку. Искренне рад оказать вам эту любезность, тем более что деньги для меня уже не имеют значения.
С глубоким уважением
преданный вам Отто Крингеляйн.
Приложение: 1) билет во Дворец спорта
2) 200 (двести) марок».
В конверте со штампом Гранд-отеля лежал оранжевого цвета билет на бокс и две мятые купюры по сто марок, сбоку на каждой были чернилами написаны номера. В подписи Крингеляйна не хватало точек над i. Он окончательно забыл о них в беспамятной жажде жизни, нахлынувшей на него в этот необыкновенный день…
После окончания переговоров Прайсинг задержался в холле. Во всем теле он ощущал пустоту и усталость. Предварительный договор был подписан, доктор Цинновиц поздравил генерального директора с победой и откланялся. Чувство большого успеха, сознание того, что он ловко провел хемницких дельцов, напряжение после длинных речей и сомнительной победы были абсолютно новыми для Прайсинга, он пребывал в странном, но довольно приятном изумленном состоянии. Взглянув на часы, висевшие в холле, – шел четвертый час, – Прайсинг рассеянно направился к телефонисту, чтобы заказать разговор с правлением «Саксонии», потом довольно долгое время провел в мужской уборной: стоял там перед раковиной, подставив руки под струю теплой воды, и, бессмысленно улыбаясь, смотрел на себя в зеркало. Потом Прайсинг прошел в ресторан, где в это время почти никого не было, рассеянно заказал обед, но за несколько минут, прошедших в ожидании бульона, вдруг сделался нетерпеливым и закурил сигару; как ни странно, она показалась приятной. Просматривая карту вин, он начал напевать себе под нос песенку, которая привязалась к нему где-то в Берлине. Ему хотелось сладкого вина, такого, что жжет язык, и он выбрал «Вахенхаймер» 1921 года, весьма многообещающую марку. Потом Прайсинг поймал себя на том, что пьет бульон с хлюпаньем – иногда, если он был рассеян, неожиданно заявляли о себе плохие манеры его молодости. Прайсинг чувствовал, что его положение превосходно, однако совершенно непостижимо уму Жульничество – мысленно он употребил именно это крепкое слово, от которого странным образом преисполнился прежде неведомой гордости, – он пошел на жульничество во время переговоров, и нераскрытым оно могло остаться самое большее три дня. За эти три дня должно что-то произойти, иначе он будет навсегда опозорен. Подпись под предварительным договором может быть аннулирована в течение двух недель. Прайсинг, слишком быстро выпивший один за другим два бокала холодного и жгучего солнечно-сладкого вина, слегка захмелел и под воздействием хмеля как наяву увидел самую высокую трубу своей фабрики, – она вдруг разломилась на три части и рухнула. Это ничего не значило, это было лишь воспоминание о сне, который время от времени снился генеральному директору. Прайсинг ел рыбу, когда курьер отеля прокричал от дверей сдержанно бормочущего ресторанного зала:
– Междугородный телефонный разговор для господина Прайсинга!
Прайсинг отпил еще один приличный глоток вина и, прервав обед, поспешил к телефонным кабинам. Войдя в четвертую кабину, он забыл включить свет и стоял, сжимая в руке трубку, с каменным служебным лицом, при виде которого в Федерсдорфе у всех портилось настроение. Между тонкими гудками – линия была, наверное, неисправна – послышался чей-то голос.
– Позовите к аппарату Бреземана, – приказал генеральный директор ровным тоном, каким всегда отдавал служебные распоряжения. Прошло полминуты, ожидание показалось Прайсингу оскорбительным, он нетерпеливо топнул ногой.
– Ну наконец, – сказал он, услышав голос Бреземана. Даже по телефону угадывалось, что Бреземан почтительно поклонился, и его поклон Прайсинг принял как положенную дань. – Что нового, Бреземан, кроме совершенно никчемной вчерашней телеграммы? Нет, не по телефону, об этом поговорим при встрече. Пока что прошу вас считать, что этот факт не имел места. Вы поняли? Послушайте, Бреземан, я хочу поговорить со старым хозяином. Спит? Сожалею, но придется его разбудить. Нет, исключено. Немедленно. Всего, Бреземан! Нет, все прочие указания вы найдете в моем письме. Поторопитесь, я жду.
Прайсинг ждал. Поскреб ногтем стенку кабины, достал из кармана вечное перо, принялся постукивать им по столику, откашлялся, и в эти минуты у него громко, непреклонно, победно билось сердце. От телефонной трубки, которую он прижимал к уху, пахло дезинфицирующим средством, у ее круглого края был отломан кусочек; Прайсинг заметил это, когда, стоя в темноте, начал нетерпеливо теребить трубку. Но вот на том конце провода отозвался старик тесть.
– Алло, добрый день, папа! Извините, пожалуйста, за беспокойство. Переговоры только что закончились, и я подумал, что вам будет интересно узнать о результатах прямо сейчас, не откладывая. Итак, договор подписан. Нет, подписан, подписан! – Прайсингу пришлось кричать, потому что у старика была зловредная привычка притворяться глухим. – Трудно? Вы так думаете? Да что вы! Пустяки, все прошло без осложнений. Спасибо, спасибо, не надо оваций, пожалуйста. Послушайте, папа, мне отсюда нужно будет ехать в Манчестер. Нет, непременно нужно, все уже решено. Я еду в Манчестер. Хорошо, хорошо, обо всем подробно напишу. Что? Вы довольны? Я тоже. Да, да, барышня, все, мы заканчиваем. До свидания. – Прайсинг еще немного постоял в темной телефонной кабине и только теперь вдруг сообразил, что можно было зажечь свет. «Как же так? – вдруг удивился он. – Как это я еду в Манчестер? Почему я решил туда поехать? Нет, все правильно – я еду в Манчестер. Пробил дело здесь, пробью и там. Очень просто. Очень просто», – думал он. Неизведанное чувство уверенности распирало его и поднимало над землей, как детский воздушный шарик. Нерешительный чиновник в сером суконном костюме вдруг благодаря случайному успеху превратился в лихого, готового к авантюрам предпринимателя с шаткими, неустойчивыми принципами.