Текст книги "Гранд-отель"
Автор книги: Вики Баум
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Будь это не Прайсинг, а кто-то другой, опровержение означало бы почти признание. Но с этим носорогом вполне может статься, что он просто-напросто сказал правду.
И затем Герстенкорн нанес решающий удар. Он встал и, подавшись вперед, сказал:
– Не стоит господину юстиции советнику горло зря надрывать. Прежде чем мы продолжим переговоры, я попросил бы вас, господин Прайсинг, коротко и ясно доложить нам, о чем конкретно вы договорились с «Берли и сыном».
– Я отказываюсь!
– А я настаиваю на своем требовании. Если вы хотите продолжать переговоры.
– Тогда я прошу при дальнейших переговорах считать, что с англичанами у нас никаких соглашений нет.
– И я, следовательно, должен считать, что ваши надежды на сближение с «Берли и сыном» лопнули?
– Да, если угодно.
Вслед за тем настало молчание. Фламм-первая скромно листала блокнот – тишину конференц-зала нарушал лишь слабый шорох переворачиваемых листков. Прайсинг сидел с видом обиженного ребенка. Иногда случалось, что в лице директора вдруг проглядывала физиономия упрямого и не слишком сообразительного мальчугана. Цинновиц рисовал своей автоматической ручкой на обложке папки с документами острые злые треугольники.
– По-моему, продолжать разговор не имеет смысла, – нарушил наконец молчание Герстенкорн. – Я думаю, на сегодня хватит. В дальнейшем можно будет выяснить что-то путем переписки.
Он встал, с силой оттолкнув кресло так, что в толстом добротном ковре на полу импозантного конференц-зала остались глубокие борозды. Но Прайсинг не поднялся с места. Он не спеша выбрал сигару, не спеша обрезал ее кончик, зажег спичку, закурил. Лицо его сохраняло отрешенно-задумчивое выражение, на щеках выступили мелкие красные прожилки.
Вне всякого сомнения, этот господин Прайсинг, этот генеральный директор – глубоко порядочный человек, сильная личность, прекрасный супруг и отец, приверженный порядку, организованный, буржуа в лучшем смысле слова. Все в его жизни аккуратно разложено по полочкам, жизнь его ничем не замутнена, хорошо обоснована и являет собой отрадную картину – жизнь карточек в картотеке, папок с документами, выдвижных ящиков стола, многих часов работы. Он никогда еще не совершил даже маленькой некорректности, наш Прайсинг. И все-таки есть в нем гнильца, есть в его морали крошечный воспаленный очажок – именно здесь реальность может найти лазейку и взять верх над Прайсингом, – крохотное воспаление, микроскопическое пятнышко на ослепительно чистой буржуазной жилетке генерального директора…
В момент, когда переговоры были закончены, он не позвал на помощь, хотя ему было очень плохо, настолько плохо, что в пору было кричать: «Помогите!», посылать за подкреплением. Он встал, крепче стиснул зубами сигару, сунул руку в карман жилета, при этом у него было чувство, что он здорово пьян.
– Жаль, – сказал он небрежно и сам глубоко удивившись бесшабашности, с какой бросил это короткое слово, даже не вынув изо рта сигару. – Очень жаль. Не сегодня – значит, никогда. Итак, все кончено. А теперь, после того как вы отказались продолжать переговоры, скажу вам: контракт с англичанами у нас подготовлен. Еще вчера его составили. Я получил известие об этом сегодня утром. – Прайсинг достал из нагрудного кармана сложенный пополам листок телеграммы. «Договор окончательно отклонен. Бреземан». На Прайсинга что-то нашло, и он принялся радостно врать, как врут дети: он врал, мошенничал, а на зеленом сукне стола лежала телеграмма. Прайсинг и сам не знал, хотел ли обмануть других или хотел только обеспечить себе достойное отступление после позорного поражения в бою. Швайман, в отличие от Герстенкорна не слишком сдержанный человек, потянулся к телеграмме. Очень спокойно, чуть ли не иронически улыбнувшись, Прайсинг вовремя схватил сложенный листок и победоносным жестом сунул его в карман. У доктора Вайца, который сидел в некотором отдалении, лицо сделалось глупее некуда Советник юстиции Цинновиц присвистнул – высокий резкий свист, слетевший с мудрых губ китайского фокусника, произвел странное впечатление.
Герстенкорн засмеялся – закашлялся, зашелся хриплым клокочущим смехом.
– Дорогой мой, – пролаял он сквозь кашель, – уважаемый! Да вы куда хитрее, чем кажетесь. Приятель! Вы нас ловко обштопали. Сядьте-ка, надо еще потолковать о нашем деле. – Герстенкорн сел, генеральный директор Прайсинг еще несколько секунд стоял со странным ощущением пустоты. Все тело у него вдруг обмякло, он почувствовал неприятную слабость в коленях и тоже сел. Прайсинг совершил мошенничество, впервые в жизни, и притом так глупо, так по-идиотски, так невероятно глупо. И благодаря этому – только благодаря этому – после многих допущенных раньше промахов он наконец-то выплыл на поверхность. Внезапно Прайсинг осознал, что о чем-то говорит, и говорит прекрасно. Странное, прежде незнакомое чувство, вроде опьянения, нахлынуло на Прайсинга, он слышал свои слова. Все, что он теперь говорил, было обоснованно, крепко, напористо и умно. С портрета на стене удивленно смотрел первый хозяин Гранд-отеля, в его нарисованных глазах играли отблески света. Стенографистка склонила покрытое пушком пудры стародевичье лицо над блокнотом – теперь, когда речь шла, видимо, о заключении договора, важно было не упустить ни слова.
До конца переговоров, которые длились уже три часа двадцать минут, Прайсинг пребывал в новом окрыленном состоянии. И лишь когда он взял зеленое под малахит вечное перо, чтобы поставить под договором свое имя рядом с подписью Герстенкорна, то заметил, что руки у него снова повлажнели и стали как бы липкими от грязи.
– Двести восемнадцатый просил разбудить в девять, – сказал портье Зенф маленькому Георги. Тот удивился:
– Он что, уезжает?
– Почему уезжает? Он остается.
– Да нет, я просто подумал… Он еще никогда не просил, чтобы его будили.
– Ваше дело исполнять, – сказал портье. И, таким образом, ровно в девять в тесном и плохоньком номере доктора Оттерншлага затрещал телефон.
Торопливо, как очень занятой человек, Оттерншлаг выбрался из туманов сна в состояние бодрствования и теперь недоумевал. «Что случилось? – спросил он себя и телефон. – Что такое стряслось?» Потом он несколько минут пролежал совершенно спокойно, сосредоточившись, раздумывая, прижавшись изуродованной половиной лица к ветхому полотну гостиничной наволочки. «Постой, да это же тот человек, – думал он. – Крингеляйн, бедняга. Так мы, значит, должны показать ему, что такое жизнь. Он нас ждет. Сидит, значит, в столовой за завтраком и ждет. Не пора ли встать и одеться?.. Так точно, слушаюсь», – ответил он сам себе после недолгого колебания, потому что изрядная доза морфия все еще бродила в его крови. Но тем не менее и лицо, и все движения Оттерншлага в то время, пока он одевался, отличались словно бы некой окрыленностью. Кто-то ждет его. Кому-то он нужен. Кто-то ему благодарен. Он присел на подоконник и, с носком в руке, погрузился в планы и размышления. Он составлял программу на день и был озабочен, как гид, как ментор, как важный, влиятельный, нужный человек. Горничная, которая в коридоре доставала из кладовки, расположенной напротив 218-го номера, ведро и швабру, с изумлением услышала, что доктор Оттерншлаг неуверенно запел какую-то песенку, одновременно чистя зубы…
Крингеляйн сидел в ресторане. Он все еще был измучен, взволнован, но вместе с тем окрылен недавней трудной победой над генеральным директором господином Прайсингом, одержанной в парикмахерском салоне. А десять минут назад у Крингеляйна состоялось аристократическое, захватывающе интересное, очаровательное знакомство с бароном фон Гайгерном. Гайгерн с ходу взял хороший темп. После ночи с Грузинской он, не укравший жемчуга грабитель, выдержал жестокое, хоть и происходившее шепотом объяснение с «шофером». Затем Гайгерн принял ванну, сделал гимнастику, растерся одеколоном с запахом лаванды и, выйдя в коридор, столкнулся с господином из 70-го номера. У этого субъекта, вероятно, можно было тем или иным способом выудить тысячу-другую, которые требовались Гайгерну немедленно. Гайгерн был до краев полон сияющим счастьем, беспокойным гложущим нетерпением. Расставшись с Грузинской какой-то час назад, он уже ощущал неукротимую жадную и нежную страсть к этой женщине. С нею хотели быть его мысли, его кожа, руки, губы, – все хотело снова быть с нею и как можно скорей, как только можно скорей. Гайгерн упивался этим незнакомым чувством, жадностью к жизни, радостью, с которой поглощал любой новый жизненный опыт. Он с небывалым подъемом пустился в авантюру с Крингеляйном. И поистине со скоростью ракеты за четверть часа пролетел огромную дистанцию на пути к доверию нового знакомого. Измученный Крингеляйн раскрыл ему свою маленькую, нерешительную, изголодавшуюся по жизни и готовую к смерти душу – душу мелкого служащего. О том, о чем Крингеляйн не захотел или не сумел рассказать, Гайгерн догадался. Когда без двадцати десять Крингеляйн вытер салфеткой, украшенной гербом отеля, каплю яичного желтка со своих решительных усов, они с Гайгерном уже были друзьями.
– Представьте, господин барон, – сказал Крингеляйн, – представьте себе, благодаря счастливой случайности у меня появились деньги. А ведь я всегда жил в стесненных обстоятельствах, о да, очень стесненных. Такой человек, как вы, господин барон, не знает, что это такое… Боишься взять в руки счет за уголь, понимаете? Или вот, не можешь пойти к зубному врачу, откладываешь визит год за годом и вдруг видишь, что потерял почти все зубы, сам не заметив, как это произошло… Но я не хочу об этом говорить. Позавчера я впервые в жизни ел икру. Вам смешно? Вы наверняка каждый день едите икру и всякие такие кушанья. Когда наш генеральный директор устраивает приемы, икру заказывают в Дрездене целыми фунтами. Хорошо. Икра и шампанское и вся прочая мишура – не главное в жизни. Наверное, вы так считаете, господин барон? Но что такое жизнь? Видите ли, господин барон, я уже не молод и, кроме того, не совсем здоров. И вот появляется вдруг этот страх, безумный страх, что жизнь проходит мимо. Я не хочу упустить жизнь, вы меня понимаете?
– Да ведь жизнь невозможно упустить! Она же идет все время! Мы живем – и баста. Живем, вот именно, живем, – сказал Гайгерн.
Крингеляйн поглядел на него – красивый молодой человек, веселый – кажется, глаза Крингеляйна за стеклами пенсне слегка покраснели. Он тихо ответил:
– Да. Конечно. Для вас жизнь идет. Все время, каждую минуту. А для таких, как я?
– Странно. Вы говорите так, словно жизнь – это какой-то поезд, который уходит у вас из-под носа. И давно вы гонитесь за жизнью? Сколько? Три дня? И до сих пор не ухватили даже краешка, несмотря на икру и шампанское? Что же вы делали, например, вчера? Музей императора Фридриха, Потсдам, вечером театр? Господь милостивый! И что же вам больше всего понравилось? Какая картина? Что? Ничего не запомнилось? Конечно… А в театре – Грузинская? Да, Грузинская… – Когда Гайгерн произнес ее имя, в сердце ему вдруг ударила жаркая волна, как будто он был глупым мальчишкой. – Что вы сказали? Вам было грустно, все там было такое лирическое? Ну да, это особенность такого искусства. Но к жизни все это не имеет никакого отношения, господин директор. – Он называл Крингеляйна директором из чистосердечной приветливости, потому что жалкая и ничем не украшенная фамилия Крингеляйн была Гайгерну несимпатична. Крингеляйн покраснел от радости и тут же смутился, как пойманный с поличным воришка. – Жизнь, она, знаете… Вот на улице иногда стоят такие котлы с асфальтом, все там кипит, бурлит, дымится, вонь немыслимая на километры вокруг. А вы подойдите к такому котлу совсем близко, наклонитесь над ним, понюхайте запах смолы. Великолепно, жарко, и запах такой крепкий, так и бьет в нос, и толстые черные потеки блестят на стенках котла – в них чувствуешь силу. Ничего сладкого, ничего вялого. Ха, икра! Вы хотите поймать жизнь, а если я вас спрошу, какого цвета берлинские трамваи, не сможете сказать, потому что не обращали на это внимания. Между прочим, послушайте-ка, господин директор, с таким галстуком на шее вы никогда не догоните жизнь. В таком костюме, как ваш, счастливым быть невозможно. Я так прямо об этом говорю вам, потому что комплименты ровно ничего не стоят. Если вы мне доверитесь, если хотите немного ускорить ход дела, то прежде всего нам с вами надо поехать к портному. Деньги у вас при себе? Чековая книжка? Ну нет. Позаботьтесь, пожалуйста, о наличных. А я пока пригоню из гаража мой автомобиль. Шоферу я дал выходной, он к невесте в Шпринге поехал, так что буду вести сам.
Крингеляйну показалось, что в ушах вдруг засвистел резкий ветер. Замечание насчет галстука, который он купил в Пассаже за две марки пятьдесят, и насчет прекрасного, по мнению Крингеляйна, костюма страшно его огорчило. Он с опаской поправил свой слишком просторный воротничок.
– Правильно, – сказал Гайгерн. – Плохо сидит, и пуговицы из-под галстука видны. Конечно, какая тут жизнь, при таком гардеробе…
– Я думал… Я не хотел тратить деньги на одежду, – пробормотал Крингеляйн и мысленно снова увидел пугающие цифры, которые плясали на листках его тетради для записи расходов. – На другое я легко трачу деньги, но только не на одежду.
– Да почему же не на одежду? Ведь это самое главное.
– Потому что уже не имеет смысла… – тихо сказал Крингеляйн, и проклятые, слишком близкие в последнее время слезы опять предательски навернулись ему на глаза. Черт побери, он не мог думать о скорой смерти без чувства жалости к себе. Гайгерн невольно обернулся. – Это и правда не имеет смысла, я хочу сказать, мне уже недолго носить новые костюмы. Я подумал, что старых вполне хватит на оставшееся мне время, – виновато прошептал Крингеляйн;
«Господи, неужели у каждого человека приготовлена своя чашка с вероналом?» – подумал Гайгерн; пережитое ночью сказывалось на его настроении, – он был необычно сентиментален в это утро.
– Бросьте подсчитывать, господин Крингеляйн, – сказал Гайгерн. – Ни к чему это. Всегда можно просчитаться. Какая разница – долго или недолго? Нельзя носить старые костюмы. Когда пробьет ваш час, вы должны быть в хорошем настроении. Я такой вот человек минуты. И у меня, между прочим, все идет отлично. Ну, вперед! Возьмите несколько тысяч. Посмотрим, правда ли, что жизнь – это штука, которая может доставить удовольствие. Пошли.
Крингеляйн послушно встал. Чувство было такое, будто он захвачен страшным вихрем или сорвался с обрыва. «Несколько тысяч, – подумал он, разгоняя туман в голове. – Один хороший день. Один. Один хороший день за несколько тысяч». Он уже шел следом за Гайгерном, хотя в душе все еще противился. Стены ресторана плясали. Ослабевшие ноги Крингеляйна в начищенных ваксой сапогах безвольно плелись по коридорам отеля. Ему было страшно: неуемный страх вдруг овладел им, страх перед Гайгерном, перед расходами, перед дорогим костюмом. Он боялся серо-голубого автомобиля, на переднее сиденье которого его втолкнули; он боялся жизни и одновременно не хотел упустить ее. Крингеляйн крепко стиснул свои испорченные зубы, натянул нитяные перчатки и начал свой хороший день.
Доктору Оттерншлагу, который без десяти десять, держась ближе к стенам, принялся кружить по холлу, портье вручил письмо.
«Глубокоуважаемый господин доктор! – стояло в письме. – К сожалению, непредвиденные обстоятельства помешали мне встретиться с вами, как мы договаривались. С глубоким уважением; преданный вам Отто Крингеляйн».
Слог Крингеляйна остался прежним, а вот почерк уже чуть-чуть изменился. В ровных бухгалтерских строчках кое-где появились резкие, жесткие черточки; точки над буквой i, казалось, вот-вот улетят, словно воздушные шарики, оторвавшиеся от нитки, и лопнут в небе, одиноко, с тихим трагическим, никому не слышным щелчком…
Оттерншлаг отстранил от себя письмо. Холл отеля превратился в пустыню, впереди было бесконечное множество пустых часов. Оттерншлаг миновал газетный киоск, продавщицу цветов, лифтера, колонну, подошел к своему обычному месту у одного из столиков. «Отвратительно, – думал он. – Гнусно. Жестоко». Свинцово-серые прокуренные ногти, бессильно опущенные руки, слепой глаз, уставившийся на уборщицу, которая – неслыханное безобразие! – среди бела дня подметала ковры в холле Гранд-отеля, посыпая их мокрыми опилками.
Крингеляйн, ужасно смущаясь, вошел в примерочную известной фирмы по продаже мужской одежды. Три элегантных господина тут же засуетились вокруг него, двенадцать жалких Крингеляйнов устремились друг к другу из поставленных под углом зеркал. Один из элегантных господ принес костюмы и пальто, другой опустился на колени перед Крингеляйном, одернул на нем брюки. Третий элегантный господин просто стоит рядом и осматривает Крингеляйна, привычно сощурив глаза, время от времени он произносит какие-то непонятные слова. На мягком канапе у стены с портретами невообразимо прекрасных актеров кинематографа сидит барон Гайгерн, он похлопывает себя по ладони замшевыми перчатками и, словно стыдясь чего-то, не смотрит в сторону Крингеляйна.
На свет Божий являются жалкие вещи – тайны бухгалтера Отто Крингеляйна из местечка Федерсдорф. У него обтрепанные, кое-где зашитые помочи, порвавшиеся и связанные веревочкой, жилетка, которая с недавних пор стала ему широка, – Анна ушила ее, отчего на спине образовались две толстые уродливые складки. Крингеляйн донашивает рубашки своего отца, рубашки ему велики, рукава приходится подтягивать с помощью круглых резинок, надетых повыше локтя, иначе обшлага торчат из рукавов костюма. Запонки у Крингеляйна допотопные – большие и круглые, ни дать ни взять – кухонные конфорки; на каждой запонке – красный сфинкс и синяя пирамида. Чудовищная фуфайка из толстой, неровно окрашенной шерсти – только на груди пришит кусочек полосатого батиста, который служит как бы парадной витриной на фасаде убогого дома. Под шерстяной фуфайкой обнаруживается еще что-то шерстяное: застиранная, грубо заштопанная кофтенка. Под ней – пятнистая кошачья шкурка, которая, как говорят помогает при болях в желудке и простуде. Элегантные господа и глазом не моргнули. Крингеляйну было бы легче, если бы они отпускали на его счет шуточки или постарались утешить.
– Я никогда не гнался за модой. Я человек старого закала, – умоляющим виноватым тоном говорит Крингеляйн среди ледяной профессиональной вежливости приказчиков. Никто ему не отвечает. С него слой за слоем, как шелуху с луковицы, снимают одежду. Все, что происходит сейчас с беззащитным Крингеляйном, довольно жестоко. Ему так же плохо, как когда-то в операционной: здесь такой же яркий свет и блеск стекла, и все так же плотно обступили его – думает Крингеляйн. Но вот три элегантных приказчика начали его одевать.
Гайгерн оживился и дает советы:
– Это берите. А вот это не берите.
Похоже, возражать Гайгерну невозможно. Крингеляйн косится на маленькие бумажные ярлычки с ценами, которые прицеплены ко всем вещам, его интересуют только цены, но спросить он не осмеливается. Наконец он все-таки задает вопрос, слышит цену, и от ужаса у него перехватывает дыхание. Крингеляйн готов бежать без оглядки из этой примерочной, которая вдруг превратилась в тюремную камеру с зеркальными стенами и четырьмя строгими надзирателями. Крингеляйн стоит мокрый, как мышь, хотя с него сняли все шерстяные одежки. Смятые в комок, они брошены на кресло и кажутся навеки отжившими и омерзительными. Внезапно Крингеляйн чувствует к ним отвращение. Ему противно видеть эти заштопанные, пропотевшие, гнусного цвета тряпки – тряпки бедняка. Внезапно что-то происходит с Крингеляйном. Внезапно он влюбляется в шелковую рубашку, которую его заставили надеть.
– Ах, – вздыхает он и, наклонив голову к плечу, замирает с открытым ртом, словно надеется услышать какую-то тайну. – Ах, ах… – Его кожа испытывает наслаждение, она уже свыклась с тонким узором на шелке рубашки. Воротник плотно облегает шею, не трет, не давит, он не широк и не тесен. Галстук лежит ровно, мягко струится по груди, в которой, словно на тайном празднестве, бьется сердце Крингеляйна – сильно, чуть болезненно, но все же радостно. Теперь перед Крингеляйном кладут носки, ставят ботинки. Он окружен любезностью. Гайгерн предупредил приказчиков, что господин директор нездоров, и потому со всех четырех этажей почтенного салона мужского платья в примерочную доставлено все, что должно входить в гардероб солидного человека. Крингеляйн безумно стыдится своих ног, ему кажется, что все убожество, вся нищета прежней жизни воплотились в его ногах с распухшими суставами, и он забивается в угол, прихватив новые ботинки и носки; отгораживается, как барьером, собственной спиной от любопытных глаз и долго возится с длинными шнурками. Затем его облачают в костюм, выбранный Гайгерном.
– У господина директора прекрасная фигура, – говорит один из элегантных приказчиков. – Костюмчик сидит будто на заказ сшитый.
– Ни одного шовчика не придется расставлять, – поддакивает второй.
– Бесподобно! Среди наших клиентов мало кто может похвастаться такой стройной талией, – говорит третий. Приказчики подводят Крингеляйна к зеркалу и вертят из стороны в сторону, точно покорную деревянную куклу.
И вот в этот момент, когда Крингеляйн шагнул самому себе навстречу из зеркала, в этот момент он впервые, пусть еще слабо, почувствовал, что живет. Да, именно так: он ощутил самого себя, увидел себя и пережил при этом сильное потрясение, сильное, как удар молнии. Худенький незнакомец, изящный стройный мужчина со смущенным лицом шагнул ему навстречу, удивительно знакомый, да нет – просто он сам, он, настоящий Крингеляйн, обреченный Крингеляйн из местечка Федерсдорф, и в то же время – другой, новый. Свершилось чудо преображения.
Крингеляйн глубоко, с усилием вздохнул – снова проснулась боль в желудке, правда, слабая.
– Как вам кажется, костюм мне к лицу? – с детской улыбкой обратился он к Гайгерну. Барон подошел и большими теплыми руками огладил пиджак на плечах у Крингеляйна. – Я полагаю, мы остановимся на этом костюме, – сказал Крингеляйн, обернувшись к элегантным господам. Он тайком пощупал материю – ведь в текстильных изделиях он как-никак разбирался. В Федерсдорфе у всех было чутье на добротные ткани, даже у тех, кто работал всего-навсего в конторе по начислению жалованья. – Хороший материал. Я, знаете ли, специалист в этой области, – сказал он важно.
– Настоящий английский материал. Мы его получаем прямо из Лондона, от Паркера, – пояснил тот господин, что, прищурив глаз, наблюдал за примеркой.
«Такие материи сам Прайсинг не носит», – подумал Крингеляйн. У Прайсинга костюмы обычно были из добротного темно-серого сукна, запасы которого лежали на складах фирмы и ежегодно перед Рождеством продавались служащим «Саксонии» по сниженной цене. Крингеляйн принял решение. Он вступил во владение новым костюмом и в знак этого сунул руки в чистые новые карманы пиджака.
Все страхи неожиданно исчезли, на их место явилась радость приобретения и обладания, впервые в жизни Крингеляйн почувствовал головокружительную легкость, какая приходит, когда тратишь деньги. Крингеляйн проломил стену, за которой прожил целую жизнь. Он покупает, покупает, покупает, он не спрашивает о ценах, он разглаживает материи, шелка, ощупывает поля шляп, примеряет галстуки, жилеты, пояса, сравнивает между собой разные расцветки, наслаждается, как редким лакомством, удачно подобранной цветовой гаммой.
– У господина директора безупречный вкус, – говорит один из элегантных господ.
– Изысканный, солидный, в высшей степени благородный, – поддакивает другой.
Гайгерн, улыбаясь, стоит рядом и с легким нетерпением хвалит покупки. От скуки он разглядывает свои пальцы: на правой руке царапина, левая – как будто голая, ведь перстень он подарил. Он украдкой подносит ладони к лицу, чтобы узнать, не остался ли на них аромат той ночи – горьковато-сладкий запах опасности и успокоения, запах цветка неувяды, что растет в полях.
Крингеляйн купил еще коричневый удобный костюм из грубого английского твида, темно-серые брюки в тонкую светлую полоску – они подойдут к новому изящному жакету, – затем смокинг, на котором пришлось только переставить пуговицы, затем белье, рубашки, носки, воротнички, галстуки, пальто наподобие тренчкота, который носит Гайгерн, мягкую и поразительно легкую шляпу с золотой нашивкой на внутренней стороне тульи, которая удостоверяет, что шляпа изготовлена известной флорентийской фирмой. Под занавес Крингеляйн покупает пару замшевых перчаток, в точности как у Гайгерна, и идет платить в кассу. Там все происходит чрезвычайно приятно: Крингеляйн объясняется с кассиром очень легко и быстро, ибо жаргон касс и бухгалтерий – его родной язык. Он платит наличными тысячу марок, на остаток оформляет кредит с выплатой в три приема.
– Ну вот, порядок, – радостно говорит Гайгерн.
Строй почтительно согнутых спин провожает очарованного и преображенного Крингеляйна к застекленным дверям. На улице солнечно, но холодно. «Воздух на вкус – как охлажденное вино», – мельком думает Крингеляйн. Раньше он всегда семенил крадучись. Теперь – идет. Пройти надо всего несколько шагов, от здания богатой фирмы до серо-голубого лимузина, и Крингеляйн шагает в новых ботинках уверенно и упруго.
– Довольны? – со смехом спрашивает Гайгерн и газует. – Ну как, замечаете что-нибудь? Что-нибудь чувствуете?
– Великолепно. Превосходно. Высший сорт, – говорит Крингеляйн, с видом бывалого человека усаживаясь рядом с Гайгерном на переднее сиденье. И вдруг снимает пенсне и трет глаза – привычный усталый жест.
Крингеляйн внезапно осознает, что, когда настанет время выплатить последнюю треть кредита, его самого на свете уже не будет.
От нетерпения пальцы Гайгерна покалывало, точно в них лопались пузырьки углекислого газа шипучего лимонада. На уличных перекрестках вспыхивали красные, зеленые, желтые огни, полицейские, сдерживая улыбку, грозили автомобилю, который мчался мимо домов, деревьев, афишных тумб, мимо выстроившихся в каре прохожих на перекрестках, мимо тележки зеленщика, заборов с плакатами, пугливых пожилых дам, на красный свет переходивших улицу и одетых в черные длинные юбки, несмотря на весну. Солнце на асфальте было влажное и желтое. Когда путь преграждал неуклюжий зверь-автобус, маленький четырехместный автомобиль Гайгерна сердито сигналил, клаксон тявкал, как злая собачонка.
Многим жителям Федерсдорфа вообще никогда не случалось прокатиться в авто. Анна, например, ни разу не ездила в авто. А вот Крингеляйн ехал! Он крепко стиснул зубы, прижал локти к бокам, пригнулся. Глаза у него слезились от ветра. Каждый поворот повергал его в ужас, сердце под новой шелковой рубашкой то взлетало, то обрывалось вниз. Это было такое же жутковатое удовольствие, как когда-то в детстве, когда в Микенау на городской площади поставили карусель и за десять пфеннигов можно было проехать три круга.
Крингеляйн смотрел на Берлин. Разодранная на полосы столица проносилась мимо автомобиля. Со времени своего приезда Крингеляйн успел довольно хорошо познакомиться с этим большим городом. Например, Бранденбургские ворота он узнал еще издалека, узнал и церковь Поминовения, на которую обратил взгляд, полный глубокой почтительности.
– Куда мы едем? – прокричал он Гайгерну в ухо. Шум мотора был невероятно громким, Крингеляйну казалось, что кругом стоит страшный грохот и гул.
– Куда-нибудь за город, подальше. Обедать. А сперва на автостраду, – не задумываясь ответил Гайгерн.
Дорога мчалась навстречу автомобилю со все нараставшей скоростью. Они ехали где-то недалеко от радиомачты. Крингеляйн уже был здесь вчера с доктором Оттерншлагом, усталый, не способный что-либо воспринимать в вечерней мгле. Странные, ничем не украшенные новые и, видимо, недостроенные здания этой окраины Берлина потом всю ночь преследовали Крингеляйна во сне; теперь же сновидения и действительность наложились друг на друга, грозные и непостижимые.
– Эти здания будут достраиваться? – прокричал Крингеляйн, показывая на выставочные павильоны.
– Они уже построены.
Крингеляйн удивился. Все здесь было простое, голое, как в заводских помещениях, однако эти здания выглядели все же не так безобразно, как фабричные цеха в Федерсдорфе.
– Странный город! – сказал он, покачав головой и еще сильнее скосив глаза. От резкого рывка вперед виски вдруг сдавило, словно обручем, но Крингеляйн не обратил на это внимания. Гайгерн сбавил скорость у северного въезда на автостраду, и они выехали на широкую дорогу.
– Сейчас начнется, – предупредил Гайгерн, и, прежде чем Крингеляйн успел что-то сообразить, началось…
Началось. Воздух стал холодным, плотным и вдруг с силой ударил в лицо, точно кулаком. У автомобиля прорезался новый голос, звук набирал высоту, нарастал, усиливался, и тут у Крингеляйна случилось что-то скверное с ногами. Они будто наполнились воздухом, вверх по ногам побежали воздушные пузыри, колени, казалось, вот-вот разорвет. Дышать он уже несколько долгих секунд не мог, в эти секунды он успел подумать только: «Сейчас я умру. Так вот как это бывает. Я умираю».
Крингеляйн жадно хватал воздух ртом, грудь сдавило, автомобиль мчался вперед, мимо летели неразличимые тени, красные, зеленые, голубые, деревья неслись навстречу стеклам пенсне Крингеляйна, потом впереди возникла красная точка, вскоре она превратилась в автомобиль, затем скрылась из виду где-то далеко позади. Крингеляйн все еще не мог вздохнуть. С его диафрагмой творилось что-то невероятное. Он попытался повернуть голову к Гайгерну, и это, как ни странно, удалось – голову не снесло ветром. Гайгерн пригнулся к рулю, на руках у него были перчатки, незастегнутые. То, что перчатки не застегнуты, почему-то успокоило Крингеляйна и придало ему сил. А в тот момент, когда жалкий кусочек желудка, оставшийся у Крингеляйна, вдруг начал подниматься куда-то к горлу, Гайгерн, не разжимая губ, улыбнулся. Потом, не спуская глаз с мчащейся навстречу ленты автострады, мотнул головой куда-то вбок, и Крингеляйн покорно посмотрел в ту сторону. Он был не глуп, и потому после некоторого размышления сообразил, что видит перед собой спидометр. Маленькая стрелка слабо дрожала возле цифры сто десять.
«Черт возьми!» – пронеслось в мозгу Крингеляйна. Он резко сглотнул, кадык дернулся от испуга – и Крингеляйн покорился неукротимо рвущемуся вперед движению. Внезапно он почувствовал небывало острое и пугающее наслаждение риском. «Быстрее!» – потребовал кто-то новый, кто-то безумный в душе Крингеляйна. Автомобиль мчался на пределе скорости – 115 км в час! Несколько мгновений он держался даже на 118-ти км. Теперь Крингеляйн и вовсе перестал дышать. Он мог бы вот так, на бешеной скорости влететь в вечную черноту. «Вперед! Скорей! Взрыв, столкновение, разом со всем покончить, да, покончить, на такой вот скорости! – думал кто-то, кем стал в эти минуты Крингеляйн. – И никаких больничных коек! Лучше пусть разнесет череп». Рекламные щиты бешено мчались мимо, расстояния между ними теперь сократились, потом серые рваные клочья вдоль дороги снова стали сосновым лесом. Крингеляйн начал различать деревья, которые все медленней выбегали навстречу автомобилю и, как люди, пятились в лес, когда автомобиль оставлял их позади. Все было как в детстве, как на карусели, когда она замедляла ход, прежде чем остановиться. Теперь он мог прочесть на рекламных щитах слова – марки автомобилей, смазочные масла, автопокрышки, – воздух стал мягче и свободно вливался в легкие. Стрелка спидометра передвинулась к цифре 60, еще немного поплясала – 50, 45, – и вот они выехали с автострады через южные ворота и теперь вполне благопристойно катили по дороге, которая бежала среди вилл по берегу озера Ванзее.