Текст книги "Мужество"
Автор книги: Вера Кетлинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
Гриша сухо сказал:
– Ты же осуждаешь.
Тоня жалобно огляделась. Ее не любили, ее боялись, ее приход смутил и огорчил их: всем троим было хорошо до ее прихода и неприятно теперь.
Клава, с особенной чуткой догадливостью, сказала примиряюще:
– Ну что ты, Гриша?.. Разве ты не понимаешь, мы просто вам завидуем!
Тоня обняла ее, прижалась к ее плечу горящей щекой.
– А как Лилька сегодня пела! – заметила Соня, чтобы переменить разговор.
– Вот это? – лукаво спросила Тоня и полным голосом пропела первую строфу песни.
– Так это ты пела?
– Я пела, – все с тем же новым лукавым выражением сказала Тоня и продолжала петь вполголоса.
Она ушла домой вместе с Клавой, обняла ее и повела вокруг всего лагеря, чтобы пройти мимо шалаша, где жил Голицын. Из шалаша несся громкий храп.
– Храпит-то как – наверно, Голицын, – сказала Тоня и остановилась. Если бы не Клава, она могла бы простоять здесь до утра.
– Нет, это Епифанов, – деловито ответила Клава, – ребята жаловались, очень храпит.
Тоня вздохнула и пошла дальше.
Лежа в холодной жесткой постели, она смотрела в темноту и смеялась от радости. То ей представлялось, как они с Сергеем устраиваются в своем, собственном, семейном шалаше, то она мечтала о завтрашней встрече, о его смелых ласках и нежных уверениях, то думала о Сонином ребенке и замирала от необычности своих мечтаний.
– Сережа! Сережа! – еле слышно повторяла она, беззвучно смеялась и, уже засыпая, представляла себе, что качает берестяную люльку и поет колыбельную песню, и песня укачивает ее самое, и движение люльки укачивает, и счастье укачивает…
Проснувшись утром, Лилька с удивлением увидела, что «сухарь Тоня» улыбается во сне.
31
С тех пор как Андрея Круглова выбрали секретарем комсомольского комитета, он брился каждый день. Морозов говорил: «Лучшее противодействие всем лишениям – внутренняя и внешняя подтянутость». Андрей старался привить эту подтянутость комсомольцам. Но это было нелегко, когда не было ни парикмахера, ни одежды, чтобы переодеться после грязной работы, ни клуба, где можно развлечься, ни электричества, чтобы почитать дома.
Андрей «в порядке комсомольской дисциплины» велел Пете Голубенко научиться брить и стричь. Петя по-детски обожал Круглова и безропотно подчинился приказу. Он открыл в палатке парикмахерскую и повесил вывеску: «Парикмахер Пьер – мастер на все руки. Здесь же хвойная настойка против слепоты».
Варить настойку из хвойных игл посоветовал комсомольцам Касимов. Она помогала – если и не вылечивала, то предупреждала заболевания: новых случаев куриной слепоты не было. Пользуясь свободными часами, когда клиентов не было, Петя варил настойку и продавал ее «в пользу приобретения патефона».
О патефоне страстно мечтали. Как только темнело, скука вступала в свои права. Заняться было нечем.
Андрей организовал работающих на монтаже электростанции и вечерами занимался с ними электротехникой, вспоминая пройденное в вечернем техникуме. Иногда он приглашал инженера Слепцова. Но инженер Слепцов увиливал от занятий, все свободное время проводил на охоте и цинично говорил Круглову:
– Охота с выпивкой и выпивка без охоты – вот и вся жизнь.
Инженеры доставали и водку и вино, хотя Вернер категорически запретил спиртные напитки на площадке. Потихоньку доставали водку и некоторые комсомольцы.
На берегу, в сарае, принадлежавшем Паку, маленькому юркому корейцу, вечерами собирались оставшиеся местные жители и кое-кто из комсомольцев. Одни комсомольцы приводили за собою других. Здесь сидели при свете керосиновых ламп, играли в карты и в домино, здесь же из-под полы продавались водка и спирт. Пак уверял, что спирт – лучшее средство от куриной слепоты, и продавал его как лечебное средство, по повышенной цене. В тумане табачного дыма обросшие бородами комсомольцы выглядели разбойниками из захудалого притона.
Андрей скоро научился отличать комсомольцев, не бывающих у Пака, от тех, кто у него бывает постоянно: завсегдатаями Пака были самые недисциплинированные, среди них оказались первые трусы, дезертировавшие со стройки.
Как только ухудшалась погода, шел дождь или налетали холодные ветры, появлялись дезертиры. Они пытались проникнуть на пароход. На берегу дежурили члены комитета и группы активистов-комсомольцев. Они уговаривали, стыдили, уводили домой дезертиров. Бывало, уже прибежавший с чемоданом паренек, выслушав уговоры товарищей, расплачется, виновато скажет:
– Да я ведь сам… Я сгоряча. Вот, говорят, зимой все равно не выдержать.
И вернется в лагерь успокоенный.
Андрей обратил все внимание на работу бригад. Бригада должна воспитывать, подтягивать, отвечать за каждого члена. Он добился премирования лучших бригад, причем бригаду Альтшулера специально отметил как бригаду, где все комсомольцы делают утреннюю зарядку и совместно проводят свободные часы.
В июле, наконец, приехал врач. В пенсне и с ящиком медицинских книг. И с неуживчивым, ворчливым характером, который, как скоро выяснилось, прикрывал неудержимую доброту его одинокой души. Он не одобрил и не запретил хвойную настойку, но в тот же день накричал, не стесняясь, на Вернера и Гранатова, требуя, чтобы комсомольцев кормили овощами. Ему показали наряды и телеграммы. Он пробурчал: «Скорей, скорей надо, из телеграммы борща не сваришь», – и открыл врачебный прием в пустующей комнате Тараса Ильича, так и пропавшего в тайге. Больница еще только строилась.
Круглов видел, что у «медицинской» избы с утра выстраивается очередь. И в этой очереди стоят самые отъявленные лодыри, самые распущенные завсегдатаи Пака. Андрей прошелся вдоль очереди, расспрашивая. Каждый жаловался на боли, на общее недомогание, на загадочные симптомы неведомых болезней.
Он зашел на прием.
– К маме захотелось, соскучились? – сердито глядя поверх пенсне, крикнул ему врач.
Круглов представился.
– А! Начальство, значит? Ну, ну, извините. Хорошо, что зашли.
Он рассказал, что ежедневно отклоняет просьбы о справках на отъезд по состоянию здоровья. Просят справки не те, кто действительно болен, а те, кто болен скукой.
– Скука! – крикнул он и машинально выслушал легкие Круглова. – Хрипите, молодой человек. Хрипите, а лечиться не приходите… Ску-ка! – повторил он. – Займитесь, займитесь ими. Безобразие! Девушек мало. Балалаек нет, гармошек нет. Я бы знал – вместо аптечки волейбольные мячи привез бы. Игры нужны, музыка! И брить, брить, брить всех подряд, в обязательном порядке!
Вечером Андрей пошел в обход по лагерю. В холодные вечера он любил подсаживаться то к одному костру, то к другому. Его радовали рассказы, песни, сказки, споры, мечтания. Это была жизнерадостная душевная болтовня обо всем понемногу. Но сегодня костров не было.
Часть комсомольцев веселыми группами расположилась над берегом Амура.
Круглов пошел по шалашам.
В полумраке, на нарах и прямо на полу, вповалку лежали парни. Их было человек двенадцать. В рабочей одежде, в облепленных грязью сапогах или в рваных ботинках, перевязанных веревочками, они с цыгарками в зубах валялись на смятых постелях и пели протяжно, нудно, без удовольствия:
Позабыт, позаброшен с молодых, ранних лет…
Андрей осветил их спичкой: – Да что вы это, хлопцы?
– Отдыхаем, – зло сказал кто-то. Песня тянулась.
Андрей попробовал заговорить, но вялый голос откликнулся:
– Не мешай. Видишь – люди заняты.
В соседнем шалаше играли в очко. Увидав Андрея, метавший банк бородатый парень торопливо сунул под себя новенькую колоду. Андрей с трудом узнал в этом парне Николку.
– Картеж развели? – раздраженно спросил он.
– В театр ходили, да не понравилось, – ответил Николка, глядя на Андрея злым, вызывающим взглядом.
– Отдай карты. Комсомолец!
Парень, не возражая, порылся в тряпье за спиной и протянул истрепанную колоду.
– А новые где? Ты не финти, ты новые давай.
– Новые еще не купили, – нагло сказал Николка. – А не веришь – обыскивай.
– Вы что же это, ребята, – мягко упрекнул Круглов, – разложение разводите?
Игроки озлобленно косились на Круглова и молчали. Из темного угла раздался обиженный простуженный голос:
– А что делать-то? Хоть бы мандолина была… Тощища!
В шалаше Исаковых горела коптилка.
Соня с карандашом в руке сидела у стола.
Слепой Гриша ходил по шалашу – два шага вперед, два шага назад – и диктовал, размахивая рукой в такт словам:
Дезертиры, стойте! Я болен и слеп.
Мои глаза пеленою застланы…
Соня записывала. Одинокая слеза задержалась на ее щеке.
– Зачеркни, – бросил Гриша и продолжал диктовать:
Дезертиры, стойте! Глаза мои слепы,
Но правду я вижу острее зрячего.
– Теперь пропусти. Ты как записала? Сбоку где-нибудь заготовка: «Лучше слепым вечерами горбиться, чем зрячим мерзавцем…» В стороне записала? «Но правду я вижу острее зрячего…» Это кто? – быстро поворачиваясь к двери, спросил он.
– Это Андрюша, – сказала Соня и виновато смахнула слезу.
– А, Круглов! – обрадовался Гриша. – Вот это хорошо. А я стихи пишу. Ты понимаешь, Андрей! Я думаю – если я не могу написать такие стихи, чтобы каждый дезертир устыдился, вернулся, – какой я к черту поэт? Были же стихи, которые вели в бой! Это проверка: или я поверну их назад, с берега, со сходен, с палубы… Да, да, я взлезу на сходни, на бочку, на что угодно и буду кричать свои стихи.
Соня умоляюще смотрела на Круглова. Новая слезинка выскользнула на ее щеку.
– Ты в стенгазету дай, – посоветовал Андрей.
– Нет! – громовым голосом крикнул Гриша. – К черту стенгазету! Я пойду сам и поверну их всех, или я не поэт, или я брошу раз навсегда бесполезное рифмоплетство. С бочки, с трапа, с груды ящиков… Так учил Маяковский! Он бы не постеснялся полезть хоть на мачту!
На самом краю «Шалашстроя», на длинном бревне сидели десять парней – бригада лесогонов в полном составе. Это были дюжие, рослые парни: на стройке они творили чудеса. Сейчас они сидели все в ряд, сложив на коленях натруженные руки, опустив широкие могучие плечи, и дружно пели густыми, басистыми, хорошо спевшимися голосами:
Ведь все равно наша жизнь давно пропащая,
И тело женское проклято судьбой.
Они были неподвижны; только крайний в ряду толстый парень, уставясь глазами в землю, механически покачивался и по-цыгански потряхивал плечами.
Андрей остановился и хотел заговорить с ними, но спазмы сдавили горло, и стало щекотно глазам от набежавших слез.
В сарае Пака было людно и накурено. В открытую дверь валил клубами табачный дым. У входа торчал парнишка. Он что-то крикнул в дверь, и когда Андрей вошел, люди сидели, разговаривая, зевая, читая газеты. Сам Пак, угодливо улыбаясь, подошел к Круглову.
– Старика навестить пришел, сынок?
– Я вам не сынок, – сухо сказал Андрей и оглядел собравшихся. – Что вы тут делаете, ребята?
– Разговариваем, – отвечали деланно-беззаботные голоса. – Так, зашли поболтать… Время коротаем…
Уходя, Андрей оглянулся. Парнишка снова караулил у дверей. Из сарая доносился сдержанный смех.
В девичьих шалашах было пусто. Гуляют девчата? Андрей с горечью подумал о том, что только несколько счастливцев могут погулять с девушками. Он догадывался: с Катей – Валька Бессонов или, может быть, Костя Перепечко; с Тоней – Голицын. А с кем Клава? Его тягостно задела мысль, что Клава может уступить настойчивости кого-либо из парней. Он вспомнил ее глаза, полные затаенной грусти. Он не был виноват перед нею, но чувствовал себя виноватым.
Задумавшись, он почти наткнулся на Лильку и парня, которого не разглядел в темноте, – они стояли на тропинке и целовались.
– Лучше на глазах, чем за углом, – вежливо одобрил Андрей.
Перед ним возникла Дина, ее рыжеватые искристые волосы, ее удлиненные блестящие ногти, аромат ее пряных духов. Дина писала:
«Я не успею приехать до ледостава, никак не выходит – масса дел, ты сам пишешь, чтобы я взяла побольше теплых вещей, а у меня ничего нет. Мне интересно, как это ехать по льду на автомобиле, – должно быть, очень холодно. Выеду в начале декабря; у меня будет попутчик, инженер Костько; он какой-то судостроительный специалист и едет к вам в годовую командировку. Мой любимый, черноглазый, о вашем новом городе была небольшая статья, ужасно все романтично. Я стосковалась по тебе безумно, и я мечтаю о твоем шалаше. Хорошо бы украсить его медвежьими и волчьими шкурами, у вас в тайге ведь много медведей и волков… А лошади у вас есть? Коньки я купила тебе и себе. В энциклопедии я читала статью о Дальнем Востоке, что у вас много соболя и песцов. Вот бы достать голубого песца – мне будет страшно к лицу с черным шелковым платьем, ты себе представляешь?»
Он себе представлял: стройная, тонкая, в черном шелку с воздушно-голубым мехом… У него кружилась голова. Но он почти желал, чтобы Дина не приехала. Как совместить этот изящный и легкомысленный образ с буднями стройки? Он краснел, представляя себе, как пойдет она по этой вот тропинке среди шалашей своей легкой походкой на зыбких каблучках, как станет она рядом с Епифановым, с Валькой Бессоновым, с лесогонами, как будет она говорить с Катей Ставровой, с Лилькой, с Тоней… с Клавой!..
Он ясно вообразил встречу Дины с Клавой. Дина – в шелку, в кокетливой шапочке, в облегающих руку перчатках, которые он готов был целовать… И рядом Клава в потрепанном халате или в своем простеньком голубом платье, которое кажется здесь почти роскошным…
Он чувствовал, что страдает за Клаву…
И вдруг она выросла перед ним, в бушлате Епифанова, с растрепавшимися кудряшками на лбу.
– Андрюша! – вскрикнула она. Они молча смотрели друг на друга.
– Откуда бежишь? – неожиданно охрипшим голосом спросил Андрей.
Клава не ответила, припала к плечу Андрея и горько расплакалась.
Беспомощно, как все мужчины перед женскими слезами, Круглов топтался на месте, гладил ее волосы, пробовал расспрашивать… и боялся признания, на которое не мог ответить, не оскорбив ее.
– Парни… пристают… – вдруг сказала Клава и заплакала еще горше.
Андрей увел ее в свой шалаш. Там никого не было. Он растопил печку и поставил чайник. Рассеяв хлопотами душившую его тоску, он спросил:
– Кто пристает?
Притихшая Клава испуганно замахала руками:
– Нет, нет, Андрюша… Ты не думай. Разве они виноваты? Им же тоже скучно.
Он снял с нее бушлат и посадил ее к огню. И хотя вечер был тепел, она с благодарностью грелась у огня, так как озябла от слез.
– А Епифанов… тоже?
Клава порозовела.
– Нет, – сказала она. – Епифаныч хороший. Он меня всегда спасает. Но теперь у них монтаж, он и ночами работает…
– Влюблен в тебя?.. По совести?..
Клава совсем раскраснелась и спрятала лицо.
– Не знаю, Андрюша. Как их поймешь? Им же всем скучно… Только Епифаныч хороший. Он да Сема Альтшулер – мои лучшие друзья.
– А почему ты к Соне не ходишь?
– Да ведь мешаю я! Ты пойми! Им же тоже хочется вдвоем побыть… Как же я пойду?
Клава порывалась уйти, но Андрей ласково удержал ее, и впервые за все время знакомства они разговорились как друзья. Клава спросила, когда приедет Дина. Она не сомневалась, что Дина соберется в путь по первому вызову, – она судила по себе. У нее было печальное, покорное лицо. Андрей видел, что ей тяжело. Но от Клавы исходила женская задушевная теплота, а Круглов уже давно не разговаривал с девушкой вот так вдвоем, с дружеской искренностью. В порыве откровенности он показал ей письмо Дины и спросил:
– Как ты думаешь… уживется она здесь, с народом нашим?..
Клава не отвечала. Сдвинув брови, она грустно и удивленно вглядывалась в изящные волнистые строчки чужого письма – это был иной, непонятный мир.
– Она красивая?
Он достал из бумажника фотографию. Изумительно красивое лицо заученно улыбалось в аппарат, широко раскрыв огромные светлые глаза.
Клава даже зажмурилась.
– Работает? – почти шепотом спросила она.
– Машинисткой… И потом она учится на курсах стенографии… Я думаю, здесь в конторе ей найдется много работы.
– Комсомолка? – совсем шепотом спросила Клава.
– Нет, – еле слышно ответил Андрей.
И оба отдались течению своих мыслей, тревожных и печальных.
– Ничего, – сказала, подумав, Клава. – Ей будет трудно… Знаешь, ребята народ грубоватый… Но ты не бойся… мы ей поможем… Надо будет втянуть ее в комсомол, да?
Андрей крепко пожал маленькую худую руку. Клава не смотрела на него, плотно сжала губы. И разговаривать по душам стало невозможно. Они ухватились за то, что было спасением для обоих.
– Что-то надо сделать, – заговорил Андрей. – Ребята гибнут от скуки. Видишь, и тебе от них проходу нет. И этот Пак притон завел, черт знает что устраивает!.. Разлагаются ребята…
– Мы с Катей уже говорили, – оживляясь, откликнулась Клава. – Катя с Валькой что-то затевают, джаз какой-то… Если бы нам клуб устроить – по-настоящему… Ты позови их, обсудим.
– А где их взять?
Клава вышла из шалаша, приставила ладони ко рту и звонко крикнула:
– Катя! Валька!
Тишина ожила. Из темноты откликались десятки голосов. Круглов слышал, как кто-то заговорил с Клавой и Клава сказала умоляюще:
– Да отстань ты, Тимоша, ну, прошу тебя, ну что ты лезешь, ведь сказала я…
Андрей, высунулся в дверь и со смехом втянул за воротник Тимку Гребня, своего веселого земляка. Тимка шутливо отбивался. Вслед за ним в шалаш вернулась Клава, и почти сразу за нею прибежали Катя с Валькой.
– Этот субъект пристает к Клаве, – сказал Андрей, держа Тимку за воротник. – Отвечай немедленно – чего пристаешь? Не оправдаешься – убьем на месте!
Тимка, нисколько не смущаясь, изображал глубокое смущение.
– Жалко!
– Чего жалко?
– Жалко, говорю, пропадает такая девушка!
Клава принужденно засмеялась. Круглов покраснел – он понял намек товарища. Их выручил Бессонов.
– А мне тебя жалко, – сказал он Тимке.
– А меня чего? Жених пропадает?
– Нет, – вздохнул Валька, – бить придется, а жалко – еще карточку испортишь.
Катя хохотала, обняв за плечи Бессонова. Ей одной было всегда весело. Они с Валькой занимались акробатикой, атлетикой, плаванием на дистанцию. Они проводили время вместе, как два товарища, которые могли бы быть и более близкими, но еще не торопятся кончать веселую и сложную игру. Катя не хотела связывать себя. Она совсем не вспоминала мужа – она жила настоящим, и в этом настоящем больше всего ценила напряжение борьбы, веселость и свободу. И все ей нравилось – даже борьба с комарами не раздражала, а смешила ее; они с Валькой зажигали сосновые ветки и носились с ними, как с факелами.
– Ну ладно, с Тимкой вопрос отложим, – сказал Андрей. – Есть дело. Срочное заседание инициативной группы по борьбе со скукой и разложением объявляю открытым. Докладчик я. Все знают – народ пропадает от скуки. Вечерами некуда деваться. Картеж развели. А песни – вы слыхали, какие поют песни? От них и на веселого тоска нападает. Водка из-под полы появилась. Сарай Пака. Ну и все. Доклад окончен. Прошу говорить. Что сделать, чтобы ребята не раскисли совсем? Имейте в виду, мысли о дезертирстве возникают не на работе. Они возникают тогда, когда парень лежит грязный в темноте и поет кабацкие песни. А от Пака к дезертирству – прямая дорожка.
– Антискуколин! – с удовольствием провозгласил Валька.
– Что?
– Антискуколин, – повторил Валька. – Это название для нашей группы. А теперь – слово имеет Катя. У нее всегда пропасть предложений.
Катя, не ломаясь, начала говорить.
32
Чтобы заглушить тоску по Дине, Андрей всячески загружал себя работой, производственной и комсомольской. Он монтировал электростанцию, проводил электрическую сеть в шалаши и на участки, принимал горячее участие во всех затеях Катиной группы, за которой утвердилось шутливое название «Антискуколин».
И получилось так, что тоска исчезла. Все чаще он чувствовал себя счастливым и свою жизнь – полнокровной и богатой.
На электростанции шли последние испытания. Механические мастерские уже высились серыми оштукатуренными стенами, и Коля Платт кончал установку станков.
Лесозавод готовился к пуску. Залезая в воду, чтобы выкатить на берег намокшие бревна, бригады Калюжного и Тимки Гребня волоком тащили бревна вверх по крутому скату, на лесную «биржу», откуда в ближайшие дни они поползут на вагонетках в завод, под ножи лесопильных рам.
Результаты общих усилий с каждым новым днем становились нагляднее. И веселее, счастливее, удовлетвореннее становились люди.
В бригадах шло соревнование на веселость. Валька Бессонов повесил над шалашом девиз: «Бригада Бессонова никогда не скучает». Вечерами в шалаше шли сыгровки джаз-оркестра. Все инструменты, кроме свистулек, были выкрадены из столовой. Валька еще страдал куриной слепотой, но это его не смущало – он уверял, что от слепоты обостряется слух.
В ответ на девиз Бессонова бригада Исакова повесила стихотворный лозунг:
Можете объехать целый свет – Веселей комсомольцев народа нет.
Ждали электричества. Вот когда заработает клуб! Уже организовался драмкружок. Все грамотеи, пыхтя, сочиняли пьесы, обозрения, фельетоны для «живой газеты». Пьесы писались «из нашего быта», и не только по агитационным соображениям, но и потому, что ни для какого другого быта имевшиеся костюмы не годились. У Сергея Голицына оказались в запасе новые ботинки, и ввиду такого преимущества он получил в первой постановке роль инженера.
Круглов читал пьесы и чувствовал себя счастливым. Он читал их Морозову, и всегда угрюмое лицо Морозова светлело. Пьесы были отчаянно плохи, нередко безграмотны, но зато насквозь пронизаны жизнеутверждающим оптимизмом. Их главной темой был труд, труд как радость, как воспитатель, как высшее призвание человека.
– Да ты посмотри в жизнь, – говорил Морозов, – пройдись по участкам, приглядись. Это же так и есть.
И Круглов научился видеть в жизни радость труда, часто замаскированную для невнимательных глаз воркотней, усталостью, внешним равнодушием. Он видел, что никто из бригадиров не хочет уступать первенство. Он слышал, как измученные тяжелой работой парни, возвращаясь домой, без конца хвастались процентами выполнения плана, рекордами, организованностью своей бригады. Вечерами все сбегались к столовой, к щиту соревнования, и ревниво изучали цифры дневной выработки.
Круглов видел отчаяние Геньки Калюжного, когда бригада Тимки Гребня обогнала его бригаду.
– Наклепали вам? – ехидно сказал Тимка. – И еще наклепаем! Первого места вам больше не видать!
Таким распаленным Калюжного видели только раз – во время злосчастной драки из-за девушек. Круглов испугался, что Геннадий и сейчас пустит в ход кулаки.
Но Калюжный побежал к Семке и закричал, вырывая из его рук неотесанную фигурку шахматного коня:
– Брось игрушки, Сема! Сиди и думай, и придумай что хочешь – рационализацию, механизацию, любую «ацию», но мы должны, как угодно, обогнать Гребня!
Сема делал шахматы для будущего клуба. Но он отложил шахматы и стал думать: если для друга надо пошевелить мозгами – пожалуйста, за ним дело не станет! Он думал, морщился, вздыхал, наконец сообщил притихшему Геньке:
– Ручная лебедка и крюк – это уже кое-что! Пошли на место, поглядим.
Они побежали на место и, чиркая спичками, прикидывали, что и как сделать.
Круглов видел Кильту, который на рассвете, крадучись, пополз будить своих товарищей по бригаде и убеждал каждого, хитро сощурив узкие нанайские глаза:
– Рано работай – больше сделай. Рано вставай – первое место наша.
Если Кильту, не понимающий как следует слов «пятилетка», «социализм», просыпается среди ночи от мысли, что его бригада должна победить, – значит, велика и неудержима сила социалистического соревнования, увлекшего его за собой!
Круглов подружился с Мооми. Эта маленькая худенькая женщина, похожая на девочку, садилась на корточки и подолгу следила за работой монтеров. Она опасливо касалась кончиком пальца роликов, проводов, лампочек. Разглядывала конец провода, колупала ногтем золотые волоски и спрашивала:
– Туда огонь?
Андрей рассказывал ей про все, что может делать электричество, широко дополняя слова жестами. Она узнавала про свет, про электровозы, про электросварку. Она делала вид, что верит, и просила рассказать еще. Она уже не боялась разлучаться с Кильту и охотно болтала с девушками, но серьезные вопросы задавала только мужчинам.
Однажды Мооми осмелела и сама закрепила ролик. Андрей проверил, одобрил и. стал учить ее.
– Монтер! Мон-тер! – повторяла Мооми, смеясь, и с этого дня ни за что не соглашалась работать в бригаде Альтшулера. Она хотела быть монтером. И Андрей принял Мооми подручной.
Он радовался ее успехам и вдвойне мечтал о том дне, когда в тайге загорится свет, – и потому, что приятно снова увидеть электричество, и потому, что это электричество впервые увидит Мооми, нанайская девушка, энтузиаст непонятной для нее профессии проводников огня.
Однажды Мооми спросила его:
– Мы самые первые или нет?
Он не понял.
Мооми всеми силами старалась объяснить:
– Другая бригада первые или наша первые? Кильту была первый, теперь первый нет. Теперь наша первый?
Она хотела знать, какое место они занимают в соревновании. Монтеры ни с кем не соревновались. Мооми смолчала, но огорчилась.
Круглов организовал соревнование монтеров с монтажниками, и Мооми каждый день требовала объяснений – кто первый.
– Вот видишь, – говорил Морозов, когда Андрей делился с ним наблюдениями, – что значит труд, если он дело чести и славы. Каждый наш паренек обогащается душой, вырастает в настоящего, нового человека. И Мооми станет им, перескочив в несколько лет через целые века развития.
Наступил день первого празднования, первых итогов.
Незадолго перед тем прибыла партия мужских костюмов, и Морозов специально задержал их выдачу, чтобы приодеть комсомольцев к празднику. Он сам помогал выдавать и каждого парня уверял, что костюм удивительно к лицу. Костюмы были все одинаковые, из синей грубошерстной материи.
– Тысяча братьев! – смеялся Морозов, оглядывая парней, которые вдруг все сделались похожими друг на друга. И жалел девушек: – А вам, сестрички, ничего не досталось!
Но девушек он привлек к делу, которое пока держалось в строгой тайне. Девушки писали какие-то билетики, что-то мастерили из веток в Катином шалаше. Шалаш запирался на засов – кроме Морозова и Круглова, туда никого не пускали.
День начался как всегда. До пяти часов работали. Никто не знал, что будет, но все чего-то ждали.
И вот, наполнив вековую тишину, раздался новый, странно знакомый и в то же время непонятный звук. Набирая силы, звук все расширялся, разносясь по участкам работ, свободно летя над ширью Амура, забираясь далеко в тайгу и вспугивая озадаченных птиц. Что это? Отвыкший слух ловил что-то знакомое.
– Да ведь это гудок!
– Ну конечно, гудок! Гудок!
Ну как можно было не узнать сразу – ведь гудок это! Гудок! Гудок!
И сотни людей, бросая лопаты, пилы, топоры, не разбирая дороги, по ямам, по бурелому, сломя голову бросились к лесозаводу.
Тоненькая струя пара вилась в чистом небе у первой заводской трубы, и вибрирующий протяжный гудок победно кричал небу, тайге, Амуру, людям: «Я здесь, вот я какой! Слушайте! Уважайте! Никто из вас меня не перекричит!»
Тысячи молодых глаз смотрели вверх, на струйку пара и в прозрачный воздух, где носился этот полузабытый, родной, возглашающий победу звук.
Когда он смолк, Сергей Голицын крикнул вне себя:
– Еще! – и даже не заметил, что в его глазах дрожат слезы.
– Еще! Еще! – поддержали другие.
– Громче! – кричал Петя Голубенко.
Снова, послушный воле своих создателей, заорал во всю силу гудок.
И комсомольцы, обнимаясь, размягченные волнением, слушали вибрирующий голос как чудесную песню.
А вечером ждали света. В восемь часов тридцать минут электростанция обещала дать свет.
Никто не уходил от шалашей. Распахнув двери в душную ночь, сидели во мраке и ждали. Нетерпеливые щелкали выключателем, проверяли, хорошо ли ввинчена лампочка.
Кильту и Мооми боялись сидеть в шалаше. Охваченные все растущей тревогой, они страстно желали и суеверно боялись огня, который сам бежит по проводам.
– Ничего, – говорила Мооми, пересиливая страх и судорожно сжимая руку Кильту, – ничего. Он хороший огонь.
И оба отчаянно вскрикнули и шарахнулись прочь, когда разом, по всей цепи шалашей, вспыхнули круглые огни, уткнув в землю желтые лучи.
Кильту дрожал и пятился. Он боялся вступить в полосу света, падающего из двери. Его дрожь передалась Мооми. Но ей надо было говорить, хвастаться, смеяться, потому что провода, по которым бежит огонь, были протянуты и ее руками тоже, потому что она обещала Круглову не бояться, потому что она мечтала о стеклянной бутылочке, дающей свет, с того далекого вечера в стойбище, когда Иван Хайтанин открыл ей, что жизнь бывает иной.
Она кинулась прямо в полосу света и столкнулась с Кругловым, схватила его за руки и закричала, показывая на провода:
– Это наш огонь! Наш огонь!
Гриша Исаков метался по своему шалашу.
– Горит? Да? Ты не обманываешь, Соня? Горит?
Он брал в руки электрическую лампочку – лампочка была теплая, живая, приветливая… Он долго всматривался в то место, где она была.
– Ты знаешь, Соня, я немного вижу… Я вижу светлое пятно…
Он видел, потому что слишком хотел видеть.
– И я скоро поправлюсь. Вот увидишь, я начну видеть. Я чувствую, что болезнь кончается.
Он поднял кружку как бокал:
– Да здравствует свет! Да скроется тьма! – и залпом выпил очередную дозу хвойной настойки.
А по шалашам катился смех. Парни разглядывали друг друга и хохотали до упаду – ну и бороды! Ну и ноги! А почему такие черные шеи? Нельзя ли смыть этот чудный загар?
Под каждой лампочкой висел маленький плакат: «Стыдно быть грязным в культурном городе».
Морозов ходил по шалашам и проверял действие своей выдумки. Действие превзошло его ожидания. Все бритвы, запрятанные в сундуки, были вытащены и приведены в боевую готовность. Спешно кипятили воду. Бежали на реку мыться, схватив мочалку и мыло. Клянчили у девушек иголки, нитки, лоскутки для заплат.
Петя ходил по шалашам и объявлял, стараясь говорить в нос, по-французски:
– По случаю электрического освещения парикмахерская мосье Пьера открыта всю ночь.
А девушки разносили заранее приготовленные веники и скромно преподносили хозяевам шалашей:
– Мы слышали, вам нечем подметать?!