355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 3)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Шли молча. Змеилась черная подвижная цепочка по белому снегу занесенной дороги. Леса вокруг стояли безлюдные, тихие. И вдруг, на изломе дороги, на крутом ее повороте они вывернулись друг другу навстречу. Немецкий санный обоз. Передний немец с криком соскочил с розвальней и, держа автомат на изготовку, бросился к идущим. Первый поднял руки, подоспевшие немцы стали облапывать его бока, карманы, ища оружие. Цепочка стояла неподвижно, люди растерялись и ждали беды. Немцы также были перепуганы внезапной встречей, потому и кричали громко, и суетились нервно, обыскивая передних. Что-то кричали они, но ни впереди идущий, ни его соседи ничего не могли понять, и тогда немцы стали кричать еще громче и еще злей. Славка вышел из ряда, утопая в снегу, обошел передних и довольно громко и быстро начал говорить:

– Wir haben keine Pistole, – говорил он, – мы не имеем оружия, wir gehen nach Hause, nach Brjansk, мы идем домой, идем в Брянск.

Немцы примолкли, с любопытством оглядывали Славку.

– Soldaten? – спросил один из них.

– Ja, – сказал Славка, – мы были солдатами, теперь идем по домам.

– Nun, gut, карашо, – сказал немец и даже улыбнулся облегченно. Только не ходить лесом, ходить большой дорогой, можно пострелять всех.

Обоз объехал цепочку людей, Славка вернулся на свое место, и снова тронулись в путь, вслед за впереди идущим человеком.

Когда Славка возвращался на свое место, его провожали глазами, думали про себя: надо держаться этого парня, с ним не пропадешь по-глупому. А Славка опять удивлялся спасительности немецкого языка. Он еще хорошо помнил, как из старенькой своей винтовки, в той деревушке, на последнем своем рубеже, прицельно бил по зеленым фигуркам, перебегавшим по огородной ботве, чтобы окружить Славкин дот. Он помнил, как выстрелил в поднявшуюся вполроста фигурку и как та фигурка остановилась в полусогнутой позе, выронила автомат, схватилась за живот, а потом повалилась головой вперед. Помнил, как взял на мушку залегшего в ботве немца и, когда нажал на спуск, вслед за выстрелом как бы услышал мягкий шлепок пули по тому лежавшему немцу, который больше уже не поднимался. Но тогда было все как надо, как он и представлял себе, как видел не один раз в кино. Немец, враг, противник не имел лица, не имел выражения на лице, цвета глаз, уменья улыбаться, он ничего не говорил, он крался с автоматом на животе, делал короткие перебежки, залегал и снова поднимался только для того, чтобы можно было взять его на мушку, чтобы убивать его из всех видов оружия. Немец, фашист, оккупант – Не человек, он то, что надо было убивать, другого назначения у него не было. И теперь, когда Славка как бы зашел в тыл войне, теперь было странно видеть у тех же оккупантов лица, глаза, улыбку, слышать их человеческий голос – "gut", "карашо", – смотреть, как они слушают твой школьный язык: "Ich бина, дубина, полено, бревно", слушают и отвечают на малопонятном, но все же понятном немецком языке.

Тяжело переставлял ноги по глубокому следу и думал всякое такое Славка. Он представлял себе бесконечно вытянутую на всю страну с севера до юга изломанную, рваную полосу огня, где по одну сторону, истекая кровью, отступали наши, а по другую – "gut, gut, карашо" – напролом перли эти немцы со своими танками, грузовиками, нездешними породистыми мордами за стеклами иностранных автобусов. И тогда вставало перед ним слово "война", и шаги его становились не такими бессмысленными, надо было идти.

Откуда он взял, этот рыжий, что сдали Москву? Неужели те танки, те грузовики, пушки и фуры, тот на мотоцикле дошли уже по Варшавскому шоссе до Москвы и заняли ее? Это страшно.

...Санный след вывел наконец на большак. Открылось белое поле, за полем деревня. Остановились. Тот, что шел впереди, имел отважное и мужественное лицо. Он подошел к Славке:

– Как думаешь дальше?

Славка удивился, почему он обращается к нему, но, подумав, ответил:

– Так идти нельзя.

Поскольку все сходились на том, что надо пробираться к Брянским лесам, где "наших навалом", решили разойтись по два-три человека, так легче будет в пути. Одни повернули в деревню, другие пошли большаком. Славка и Гога свернули на тропинку, пробитую по снегу от деревни к лесу. Уже вечерело. В лесу с ними поравнялась женщина – молодая, с милым лицом, доверчивыми умными глазами. Она была в валенках, мужском полушубке и в белом пуховом платке. Не испугалась, не удивилась, а, обходя Гогу и Славку, запросто, словно к своим, повернулась лицом и сказала:

– Добрый вечер, товарищи.

– Здравствуйте, – отозвался Славка.

– Здравствуйте, дорогая, – ответил Гога так же естественно, как обратилась к ним женщина.

Она шла впереди, не отрываясь от них, то и дело поворачивала голову и через плечо что-нибудь спрашивала:

– Далеко ли путь держите?

Или:

– А вы, товарищ, грузин, наверно?

А товарищи отвечали:

– Идем далеко, отсюда не видно.

– Нет, дорогая, не грузин, грузинский армянин. Это еще хуже.

– Почему хуже?

– Я шучу, дорогая.

– "Дорогая", "дорогая", меня зовут Ириной Ивановной.

Нежный тихий смех. Он будил в Славке что-то совсем забытое, но ведь вот какое дело – совсем и не забытое.

В ранних сумерках вошли в поселок. С краю стояла школа под железной крышей.

– Проходите, товарищи, – сказала женщина, поднявшись на крылечко и отомкнув ключом двустворчатую дверь. Пока товарищи топтались в коридоре, Ирина Ивановна зажгла лампу, и тогда все вместе они вошли в теплую и уютную комнату.

Пошумела, погремела на кухне, вышла все еще в полушубке, но без платка.

– Вы очень грязные, товарищи, и вши, наверно, есть. Есть же? спросила она для верности и отдала распоряжение: – Вода стоит на огне, согреется – мойтесь, там есть все, и белье приготовлено. Я бы помогла, да мне пора по одному делу. Не усните, пожалуйста, меня дождитесь обязательно.

Ирина Ивановна накинула платок и ушла. Все для Славки было ошеломительно и непонятно. Когда учительница ходила тут, разговаривала, распоряжалась, он послушно молчал, никаких слов у него не было, зато Гога на все отвечал, правда, коротко и однообразно: "хорошо, дорогая", "спасибо, дорогая", "все будет сделано, дорогая", "вы с ума сошли, дорогая". И в ответ тихий смех.

Пришла Ирина Ивановна поздно. Славка и Гога давно помылись, надели чистое белье, выглаженные нижние рубашки и подштанники, на ноги – штопаные носочки. Долго сидели на маленьком диване в первой комнате. Из нее была полуотворена дверь в другую комнату, откуда Ирина Ивановна принесла белье. Товарищи сидели вымытые и от этого еще больше голодные, лениво переговаривались, учительницу в своих разговорах почему-то не трогали. Потихонечку они задремали, и, когда вошла Ирина Ивановна, ей пришлось будить товарищей. Привалившись к спинке дивана, они спали мертвым сном, тихо, по-детски, без храпа.

Ирина Ивановна приготовила ужин – картошка, по ломтику хлеба и чай без сахара. Ужинать перешли в соседнюю комнату. Учительница, когда сняла полушубок, оказалась, несмотря на зимнее время, в легкой беленькой блузке. Вся она была крепенькая, юная и какая-то, черт ее разберет, то ли с придурью, то ли с великой душой русской женщины. Вы, говорит, давайте в кальсонах к столу, одежку вашу я потом прожарю. Если вы, говорит, стесняетесь, товарищи, то напрасно. Стесняться будем после войны.

– Откуда у вас это белье, дорогая? – спросил Гога, держа в уме, конечно, другой вопрос.

– От мужа, – ответила Ирина Ивановна.

Она поднялась, взяла с комода карточку в деревянной рамке и поставила на стол.

– Правда, он у меня некрасивый, вы на это не обращайте внимания. В жизни он совсем другой. Воюет, а может, как и вы... Ну, ладно, пейте чай. – Она убрала карточку на место и потом почему-то шепотом, как заговорщица, спросила: – А вот вы скажите, товарищи, какое сегодня число?

Гога посмотрел на Славку, Славка посмотрел на Гогу. Они не знали, какое сегодня число.

– Я не осуждаю вас. Сегодня седьмое ноября. А где я была? Вот где. Я слушала по радио трансляцию с Красной площади, с парада, и речь товарища Сталина.

– А говорят, Москву сдали, – вырвалось у Славки.

– Говорили, – сказала Ирина Ивановна. – Нет, товарищи, ничего подобного. Парад был.

– Что говорил товарищ Сталин? Расскажи, дорогая...

Вот это да... Вот это действительно да! Сталин... Парад. Вот это да...

7

Легли на полу в первой комнате. Славка не спал дольше Гоги, дольше Ирины Ивановны, которая лежала в соседней комнате, Славка старался перебороть сон и тогда, когда ему уже хотелось спать, когда рядом уже посапывал Гога, когда из соседней комнаты перестали слышаться редкие вздохи, шорох постельного белья или скрип кровати, оттого что Ирина Ивановна, видно, переворачивалась с одного бока на другой, а может, перекладывала руку или ногу с одного, належанного, места на другое, свежее, еще не належанное.

Славка не очень-то понимал, зачем это он ломает свой сон, зачем затаивает дыхание и ждет, когда послышится вздох из соседней комнаты, или шорох, или скрип кровати. Каждый раз, когда он улавливал это, сердце его начинало стучать в натянутое до подбородка одеяло. Странно получалось. От новостей учительницы, от рассказа о параде на Красной площади и речи товарища Сталина, от самой учительницы с тех пор, как она обогнала их в лесу и так удивительно просто обратилась к ним, и до последней минуты, когда сидела с ними в беленькой кофточке со своими теплыми и какими-то близкими, без всяких препятствий, глазами, со своими ямочками на щеках и на локтях, со своим нежным смехом, наконец, со своей придурью или непонятным величием русской женской души, – от всего и еще оттого, что она лежала сейчас за полуотворенной дверью в своей постели и руки ее, ноги и грудь, наверно, были совсем голые, – Славке было невыносимо. Так невыносимо ему было первый раз в жизни. Не дыша выпростал ноги из-под одеяла, не дыша поднялся, медленно, по частям распрямляя свое тело, подошел на цыпочках к двери. Еще немного отвел полуотворенную створку и теперь обоими глазами стал вглядываться в сумеречный угол, где стояла кровать Ирины Ивановны и где – он теперь уже хорошо видел – лежала она сама. Слева от спинки кровати было окно, поверх занавески виден был белый снег в палисаднике. Ирина Ивановна лежала на спине, но голова ее была чуть повернута, так что правой щекой она прислонялась к подушке. В сумеречном белом мерцании лежали затейливые, загадочные тени, что-то угадывалось там, обрисовывалось, а потом опять как бы исчезало, растворялось. Стоял Славка в растворе дверей и вглядывался, словно гвоздями приколотили его к порогу, не мог переступить его. В горле пересохло, дышать даже ртом становилось трудно. Наконец отступил назад, постоял немного в нерешительности, потом торопливо, но осторожно вернулся на свое место. В комнате было натоплено, но Славку лихорадило под одеялом. Несколько раз он снова порывался встать и пройти туда, прямо к ней, к Ирине Ивановне, но не мог. Потом подумал, что завтра ему будет хорошо оттого, что не переступил порог. Это его утешило и помогло уснуть.

– А вы, товарищи, спать, оказывается, любите, – сказала Ирина Ивановна утром, заметив, что товарищи уже не спят, а лежат с открытыми глазами. – На войне много спать нельзя.

Чай стоял на столе, одежка товарищей была прожарена, ее приятно было взять в руки и надеть на себя. Сели к столу, стали есть картошку, запивать чаем без сахару. Славка тихонько следил за Ириной Ивановной, за каждым ее движением, был грешен перед ней и чист, и ему было грустно уходить отсюда, оставлять Ирину Ивановну.

8

– Слава, тыше шяг, – жалобно говорил Гога, до смерти устав шагать по глубокому снегу. Он шел сзади, то и дело подтягивая к носу сползавший шарф, тяжело пыхтел, но старался не отставать.

– Ну, – повернулся Славка, – устал?

– Что значит устал? Это, слушай, совсем не так называется. Зачем бежать? Зачем ничего не видишь? Не видишь, какой снег, какой белый снег.

– Я вижу, Гога, но мы не можем всю жизнь идти. Надо уже быть где-нибудь.

– Нет, дорогой. Ты посмотри, какой большой снег. Совсем нет никакой войны.

Снега лежали и в самом деле чистые и глубокие, и дорога под ними спала непробудным сном, и лес вдали чернел в серебре, все так, но Гога говорил об этом, явно выгадывая время, чтобы постоять и отдохнуть. Славка оказался намного выносливее своего друга, и это вызывало в нем прилив новых сил. Рядом с этим Гогой ему было приятно – он тайно и непривычно для себя гордился этим – было приятно чувствовать себя мужчиной, который может все вынести и быть при этом опорой и поддержкой для слабого.

Они шли с утра до вечера, ночевали по деревням, потому что зима устоялась лютая. Поднимались рано, благодарили хозяев за хлеб-соль и отправлялись в путь.

Сегодня ночевали в дурном доме, у двух дурных баб – одна здоровенная, годов под сорок, другая и вовсе старуха. Сперва, с вечера, были добрыми, приветливыми, ужин развели, тара-бары всякие, разговоры.

– Слава, что ль? – говорила старуха, обращаясь к Славке. – И чего тебе итить, Слава. Ну, идешь, идешь, а туда же придешь. Оставайся за мужика у нас, будешь с Марьей жить, будешь хозяином полным, и всем твоим хождениям конец.

Здоровенная Марья скромно поджимала губы, опускала глаза и явно ждала ответа.

– Вы с ума сошли, – Славка отложил вилку в сторону и готов был встать. Неужели это ему, Славке, говорят такое? Гога, наклонив голову, жевал картошку, кашлял.

– Зачем же, Слава, – снова говорила старуха, – сразу людей обижать? Мы ведь к тебе по-хорошему и не навек оставляем. Детей не наживете, значит, к своей женке вернесси, как замирение выйдет.

– Никакой у меня женки нет, и вообще прекратите это, – обижался Славка. А Марья, чуть отодвинувшись от стола, все сидела в такой же выжидательной, скромной, но и гордой позе: не такая я все же, чтобы гребовать мною.

– Все вы нынче неженатые, – продолжала старуха. – И обижаться не на что. Хочешь живым остаться, так слухай, что говорят тебе люди, дело тебе говорят. Другой бы спасибо сказал. Может, Слава, с дружком неохота разлучаться? Оставляй дружка, ты хозяин. – Старуха посмотрела на Гогу и сморщилась. – Уж больно дружок твой страшон, и зовут как-то не по-людски. Гога, что ль? И чего ты, Гога, так страшон?

– Я не страшон, дорогая бабушка, – ответил Гога, – очень даже не страшон.

– Ну, уж оставь, нам-то лучше знать.

Марья тяжело вздохнула, и груди ее, обтянутые кофтой, поднялись над столом.

Когда стелили постели, старуха спросила, повернувшись к Славке:

– С Марьей ляжешь аль отдельно?

– Отдельно, – сказал совсем убитый Славка.

Утром все было по-другому. Марья ушла к скотине и не возвращалась. Старуха то и дело входила и выходила, хлопала недовольно дверью, молчала, злыми глазами глядела только в землю. Славка понял, что на завтрак они рассчитывать не должны, а когда старуха, проходя мимо них, топтавшихся в ожидании, проворчала: "Шляются тут всякие", он натянул шапку и сказал:

– Идем, Гога. Спасибо, мамаша, за ночлег.

Старуха не ответила, нагнулась за веником и стала заметать пол.

В какой-то деревне, где Славка и Гога ночевали в разных избах, Гога выменял за теплый свитер две пачки махорки. Одну они уже скурили. Теперь, выйдя к железной дороге, сели на рельсы, распечатали вторую. Затянулись сладким дымом, и есть уже совсем расхотелось.

Пошли по шпалам. С одной стороны полотна тянулся лес, с другой поле. Никаких тропинок и дорог не было, кроме железной дороги. Решили идти по шпалам до ближайшей станции, а там будь что будет. Теперь Гога чаще повторял сзади:

– Слава, тыше шяг. Тыше шяг, дорогой.

По шпалам идти, оказывается, трудней, чем по снегу. Если наступать на каждую шпалу, то получается слишком мелкий шаг, идешь как спутанный, если наступать через одну, получается шаг слишком широкий, неудобный, растягиваются сухожилия ног. Славке было трудно, но он налегал, не останавливался, терпел, потому что чувствовал, что Гоге было еще трудней, и от этого хотелось делать вид, что все тебе нипочем, что ты сильней и выносливей, чем есть на самом деле.

Подошли к белому, в снегу, полустанку. Из дежурки вился дымок, на путях стоял товарный порожняк. Славка не раздумывал долго, ведь он был теперь отважным, решительным, выносливым, – одним словом, был мужчиной, на попечении которого находилось слабое южное существо, будущий великий художник Гога Партеспанян. Пусть Гога не сомневается в Славке, раз уж захотел видеть его таким.

– Куда идем, дорогой? – спросил Гога.

На путях ни души. Забрались в последнюю теплушку, устроились в углу, на соломе, притихли. Когда состав тронулся, закурили.

Перебивая голод, Славка и Гога дымили махоркой всю дорогу. Во рту держался приторно-сладкий осадок, нёбо пересохло, ноги закоченели, мороз доставал до костей. Благо, что Брянск оказался недалеко, ехали не больше часа. Где-то на середине пути была вынужденная остановка. Неожиданно что-то ухнуло впереди, не так чтобы сильно, но стало страшно, тем более что поезд остановился. Ждали, вот-вот из лесу откроют огонь. Было ясно, что это партизаны. Однако за взрывом никакой стрельбы не последовало, мина была слабенькая, поставлена плохо, никакого вреда порожнему составу не причинила. Машинист пробежал мимо вагонов, быстро вернулся назад, и поезд тронулся. Да, никакого вреда мина не причинила, но Славка теперь знал, куда надо держать путь. Надо пройти Брянск, раз уж оказались в Брянске, и где-то в первых же деревнях найти прибежище. Мина была слабенькая, но ока была, за ее незадачливым взрывом угадывались люди с оружием, свои люди, без которых дальше не было смысла идти куда-то.

Прошли через город, который показался пустынным, покинутым, хотя все же чувствовалось в нем какое-то копошение: то дверь отворится да затворится, то дымок где-то потянется из трубы, то человечишка торопливо пройдет от одного дома к другому. Только немцы шастали в нем открыто, ничуть не смущаясь мертвыми улицами и даже как бы не замечая этого.

Один только раз остановили на улице. Проезжавший грузовик резко затормозил, и из кабины выскочил немец. Что-то горланя, отчего у Славки и, конечно, у Гоги похолодело внутри, подбежал к ребятам и, перейдя на ломаный русский, спросил дорогу на Бежицу. Не имея никакого понятия не только о Бежице, но и о самом Брянске, Славка все же уверенно протянул руку по ходу машины и сказал на своем немецком: прямо, налево und wieder прямо. Немец поблагодарил и убежал.

Вышли из города и снова встали на шпалы, снова двинулись по железной дороге, снова Гога потихонечку заскулил за Славкиной спиной:

– Тыше шяг, дорогой.

А день разыгрывался по-зимнему ясный, солнечный. Давно уже не было такого неба, такого солнца. Оно было далеким и глядело оттуда, издалека, как будто из той прежней, из довоенной чистой жизни. И грустно было на душе, и славно как-то.

– Ничего, Гога, давай налегай, – говорил на ходу Славка, – теперь уж скоро, теперь уж мы пришли, теперь уж... Эх, бирюзовы да золоты колечики...

Хорошо было Славке оттого, что он не просто шел, но еще и вел Гогу, этого слабого, никудышнего гения. Никогда Славка не знал про себя, что он такой отважный, такой дельный и выносливый. И – эх, да раскатилися да по лугу...

Гога не выдержал, слабая душа, по-медвежьи переваливаясь, догнал Славку и двинул его в спину. От непонятной радости они обменялись тумаками, и шагать по шпалам стало легче.

Солнце уже низко стояло над лесом, когда они дошли до первого железнодорожного поселка. Славка, как будто давно уже знал тут все, свернул в улочку и мимо домиков направился в поле по набитой тропке. Тут Гога впервые за всю совместную дорогу поднял бунт. Он требовал, умолял войти в дом, попросить еды, обогреться, на полчаса хотя бы; Славка не поддавался на эти уговоры, на жалобы, на требования Гоги.

– Мы войдем в дом, обогреемся, попросим есть и даже будем ночевать, но только не здесь, не на станции, а в первой отсюда деревне. Нельзя так расползаться, потерпи немного.

– Сам терпи, я, слушай, не могу больше.

– Можешь, Гога. Я же вижу, что можешь.

Славка, не останавливаясь, шел мимо домиков, а Гога цеплялся за каждую калитку, повисал на штакетнике, протестуя, отказываясь сделать хотя бы еще один шаг. Но шаг делать все-таки приходилось, он плелся следом, потому что Славка шел и даже не оглядывался на Гогу. Когда прошли поселок и зацепиться было уже не за что, Гога выругался по-своему и сказал:

– Жестокий ты, слушай, человек, сволочь.

Славка улыбнулся, но улыбка получилась ужасная, тощая какая-то, жалкая, потому что и сам он еле держался на ногах. За целый день во рту не было ничего; приторно-сладкое, разбухло и пересохло нёбо от махорки. Но тут показались крыши за снежными холмами. Перед деревней они услышали далекий гул и тут же увидели в высоком солнечном небе передвигающуюся серебристую точку. Самолет. Остановились, загляделись с поднятыми головами. Что-то ёкнуло в груди, и Славка подумал: наш самолет. Не может так чисто сверкать на солнце, так плавно и прекрасно подтягиваться вперед и вперед, так мирно купаться в небесной синеве, в солнечном свете вражеский стервятник. И вдруг перед его лицом, поворачиваясь то одной стороной, то другой, рывками опускался невесть откуда взявшийся серый листок бумаги. Славка бросился вслед за ним, провалился в снегу, упал и лежа протянул руку, чтобы схватить листок.

Выбравшись на тропинку, поднес листовку к Гогиным глазам.

– Наша, – сказал он. – Я так и думал, что наш самолет, наш. Так оно и получилось, наш.

"Красноармейцы и командиры Красной Армии, рассеявшиеся по территории, оккупированной врагом! Дорогие товарищи!.."

Дыхание перехватило, Славка не стал читать дальше, сложил листовку вчетверо и спрятал под самодельным сукном латаной своей свитки. От первых слов забилось сердце, как будто голос оттуда: "Красноармейцы и командиры..." Гога еще молчал, еще переживал обиду, но по глазам видно было, что уже простил все и теперь молча ждал, когда Славка опять заговорит, чтобы легче было перед ним извиниться за нехорошие слова свои. А Славка поднял голову и стал искать в небе серебристую точечку, где сидел наш, советский летчик, спокойный и счастливый, оттого что делал свое дело. Точечка исчезла, стаяла, ушла в чистую солнечную синеву, ушла к своим, за невидимую, но существующую где-то линию фронта.

В деревне не сразу свернули к избе, не сразу постучались, а прошли в глубь улицы, через мостик прошли над черной незамерзающей канавой или речушкой малой. Налево повернул еще один порядок изб, а там, где он кончался, лежала другая улица. Славка не стал сворачивать, а прошел по первой улице до конца и тут, подождав Гогу, переступил порог последнего домика.

Никого они своим приходом не удивили, дело это всем жителям давно уже знакомое, рассеявшихся командиров и красноармейцев бродило во множестве, и каждый день не один, так другой заглядывал к хозяевам. Тут, куда вошли Славка и Гога, была сухая, морщинистая, но живая и даже бойкая женщина. Были еще две дочери и древний старик, совершенно глухой, и еще молодой мужик – из таких же окруженцев, как и Славка с Гогой. Все они сидели кто где. Старик на лавке, девки прямо на кровати, хозяйка возле печки, на казенке, а мужик-окруженец на низком стульчике перед раскаленной докрасна железной печуркой. Дрова потрескивали, печурка пылала, люди, еще не зажигая огня, сумерничали.

Поздоровались. Хозяйка поставила два стула ближе к печурке садитесь, грейтесь. Мужик-окруженец, которого звали Сашкой, видно, рассказывал что-то смешное.

– Ну, а дале что, чем кончилось? – спросила хозяйка.

– А кончилось тем, что они поженились, – сказал Сашка.

– Во тах-та, – заключила хозяйка, – тах-та оно и получается.

Сашка оказался не таким уж мужиком, немного постарше Славки, но парень тертый, видавший виды. Был он русоголов и симпатичен, расторопен и смешлив. Таким увидел его Славка, когда засветили лампу, висевшую посередине комнаты, а Сашка помог ребятам раздеться и вместе с ними закурил.

Когда согрелись и освоились немного, Славка достал листовку.

– Только что самолет сбросил, перед деревней, когда мы шли сюда.

Хозяйка подошла, заглянула в листовку.

– Наша?

– Наша.

– Во тах-та... значит, есть наши. Чего ж ты, малый, молчал-то, читай давай. Во тах-та.

– "Красноармейцы и командиры Красной Армии", – начал Славка.

Особенно трудно было читать одно место, написанное как бы специально для Славки, для Гоги и для Сашки. "Кончится война, – говорилось в этом месте, – и спросит тебя твоя родная мать, твоя жена, твоя любимая девушка, твой сын или твоя дочь, спросят люди, спросит Родина: что ты сделал для победы? Где ты был, что ты делал в дни смертельной опасности, когда Родина твоя истекала кровью? Что ты ответишь? Как поглядишь в глаза своей любимой, своей родной матери, своему сыну или своей дочери, людям, Родине? Как? Это зависит только от тебя. Можешь героем, а можешь и подлецом, и отвернется от тебя Родина, и проклянет тебя мать. Перед тобой сейчас три дороги. Одна к немцам или к полицаям, другая – осесть в деревне, отсидеться, пока твои братья проливают кровь, и третья – к партизанам. Мы надеемся – ты выберешь третью".

– Во тах-та, – тихо сказала хозяйка.

9

Славка не мог бы объяснить даже самому себе, почему он решил остановиться здесь, в Дебринке, но то, что надо остановиться именно здесь, он знал точно. Скорее, это было не знание, а предчувствие. И оно не обманывало Славку. Во-первых, Дебринка – уже Брянский лес, хотя Брянский лес был и раньше, еще до Брянска, но все-таки, только пройдя через город, можно было сказать: да, это Брянский лес. Во-вторых, и это главное, еще на станции, перед Дебринкой, Славка увидел на заборе приказ германских военных властей, в котором говорилось, что все бойцы и командиры Красной Армии, попавшие в окружение и находящиеся на оккупированной территории, обязаны явиться в немецкие комендатуры для регистрации, в противном случае будут расстреляны на месте, где будут обнаружены. Иначе говоря, такие люди, как Славка и Гога, объявлялись вне закона, каждого из них мог пристрелить на месте любой немец, любой полицейский, любой мерзавец вообще. Таких приказов раньше Славка не видел нигде на своем пути. Он понял, что теперь ему никакой немецкий язык не поможет при случайных встречах. Что-то, видно, произошло. Славка не знал, что немцы вместо Москвы, куда они стремились с такой уверенностью, получили удар по зубам. И получили крепко. Еще несколько дней тому назад они сквозь пальцы смотрели на бродивших по оккупированной земле окруженцев, будучи уверены в том, что вот-вот возьмут Москву и кампания закончится их полной победой. Удар под Москвой отрезвил их головы. Одним из многочисленных последствий этого первого отрезвления и был прочитанный Славкой на заборе приказ. Какая-то из немецких голов сообразила, что бывшие воины, рассеянные по оккупированной земле и бродившие по ней, казалось бы, без всякой цели, в конце концов – поскольку война затягивается – снова станут бойцами и командирами.

И наконец, после взрыва той неудачной мины Славка понял, что партизаны где-то тут, поблизости.

Когда он дочитал листовку и хозяйка сказала: "Во тах-та", вокруг печурки сгустилась тишина, каждый думал про себя, каждый был по-своему задет словами, голосом, который как бы доносился оттуда, где была Москва, где были наши. Только дед, совершенно глухой, ни с того ни с сего несколько раз принимался громко говорить:

– Когда я у Аршаве... бомбардир-наводчиком...

Хозяйка каждый раз осаживала его жестом: ты хоть помолчи, старая кочерыжка.

Сашка опустил голову, захватил ее руками и молчал над раскаленной печкой. Девки попритихли. Славка откашливался, все першило у него в горле. Гога со своим баклажанным носом и черными нездешними глазами был похож на молчаливую птицу – туда посмотрит, сюда посмотрит, а сказать ничего не может.

– Тах-та, ребята, тах-та, – сказала наконец хозяйка, – а ведь спросит невеста, женка ли, мать ли, родина-Москва, все спросют. И отвечать надо будет, никуда не укроисси. Тах-та.

После ужина хозяйка развела Славку и Гогу по соседям. В одном доме находиться троим было опасно. Гогу устроили рядом, где вернулся из окружения хозяин, нестарый еще человек, с усами на украинский манер. Семья была большая, и Гога, черный, не похожий ни на кого, вроде подкидыша вошел в эту семью.

Славку хозяйка отвела на болото, где наособицу стояло две избы.

– Немцы на болото не заглядывают, а партизане могут, – говорила по дороге хозяйка.

Сазониха, жившая в одной из двух изб, с детьми, двумя хлопчиками и девкой, не отказала, приняла Славку.

– Если чего, за сына сойдешь, – сказала она.

Ребятам, которые были уже в постели, Славкино появление, тем более ночью, ужасно понравилось. Они уселись на свои подушки и глазели на Славку. Натянув на себя одеяло, одним глазом, вкрадчиво следила за Славкой Танька. Сазониха, пока стелила Славке, выспрашивала потихоньку, что, да как, да откуда. Ознакомились, освоились мало-помалу и потушили огонь, стали спать.

Было странно и непривычно думать, чувствовать, что скитания по зимним дорогам кончились и теперь идти некуда, теперь надо обсмотреться тут, в Дебринке, и жить неизвестно сколько времени, быть как бы сыном неведомой Сазонихи, завтракать, обедать, ужинать по-семейному, с Петькой, Саней, Танькой, старухой, спать под домотканым чужим рядном, на этой казенке, на этих деревянных полатях перед печкой, вспоминать по ночам далекий свой дом, отца с матерью, Ванюшку, московскую жизнь и Москву, товарищей, ее вспоминать, многое вспоминать и не знать, где сейчас кто.

Первый раз, проснувшись утром, Славка не знал, что делать. Идти никуда не надо, а что кроме этого, он не знал. Возле него вертелись Саня и Петька. Саня был старший и к Петьке относился по-отечески, то есть отпускал ему подзатыльники, покрикивал на него, отдавал всякие приказания: подай то-то, сбегай за тем-то, не разевай рот и так далее. Когда Славка стал искать, где бы помыться, Саня тут же скомандовал Петьке:

– Ты чего, не видишь? Полей Славе на руки.

Петька набрал воды в медную кружку – тяжелую, в виде опрокинутого колокола – и стал поливать над лоханью Славке на руки.

За завтраком и после завтрака Саня не отступал от Славки с разными вопросами. Он все спрашивал и заглядывал узкими глазками в лицо. Он не верил Славкиным ответам и все заглядывал в лицо, силясь проникнуть в Славкину тайну, которой не было, но которая, по Саниному размышлению, обязательно должна быть.

– Понятно, Слава, каждому не расскажешь, но мне-то можно, – говорил Саня и смотрел на Славку и ждал, чтобы тот ну хотя бы глазами дал понять, что Саня прав и что между ними никаких секретов не будет, хотя при всех действительно язык распускать нечего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю