355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 15)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Постелил Славка сенца под себя, разжился кнутиком у возчика, у Коли, и тронулся в путь. Сидеть было удобно, кобылка шла хорошим шагом, впереди маячил родной отряд "Смерть фашизму". И мысли отступились от последних дней, закружились по-новому, потекли в новом направлении, туда, куда он ехал сейчас, куда стремилась его душа.

Ехал, погонял помаленьку. Думал. Для этого нехитрого дела и простор был, и времени с избытком. Карабин с пятью патронами в магазине поставлен на предохранитель и положен в передок повозки, снял Славка и пояс с тяжелым подсумком, тоже положил в передок, рядом с карабином.

– Н-н-о, милая, пошевеливай.

И взмахивал кнутиком над рыжим крупом лошади.

Не сразу Славка нашел отряд. Пришлось попетлять лесными дорогами. Выехал рано, на восходе солнца, а попал в урочище уже после обеда.

"Смерть фашизму" проживал теперь не в землянках, а в лесном урочище. Штаб – в избе, а дежурный взвод, свободный от боевых операций и стоявший на охране штаба, – в сарае, где во всю длину растянуты бесконечные нары. Тут спал взвод.

В штабной избе, в ее командирской половине, ходил по выскобленным половицам Петр Петрович Потапов. Ходил он, хмуро и сердито глядя себе под ноги, и шаги его были тоже хмурыми и сердитыми. А на лавке, тоже чисто выскобленной, сидело двое партизан, молодых парней, одетых по-партизански, кто в чем, физиономии у них были испуганные и виноватые.

Петр Петрович, командир отряда, Славкин командир бывший, хотя и узнал гостя сразу, хотя и обрадовался, – сердито, взбычившись, пробурчал приветствие и что-то еще: садись, проходи или еще что-то в этом роде, пробурчал и опять стал ходить прежним шагом, хмурый и сердитый, и бросать слова тем парням. Появление Славки заставило Петра Петровича замолчать на минуту, потом он снова стал говорить, то есть бросать оробевшим и виноватым парням хмурые и сердитые слова.

– Довоевались... вояки славные, домародерничались, – бум-бум-бум...

Потом повернулся к гостю:

– Чего приехал?

Славка сказал, что он ведь теперь в газете работает.

– Слыхал, – проговорил Петр Петрович, не поднимая головы и по-прежнему глядя себе под ноги. Потом опять зашагал по половицам. – Вояки славные... Имя Климента Ефремовича обложили. Садитесь.

При каждом залпе Петра Петровича, при особо тяжелых словах парни мгновенно вскакивали, и каждый раз Петр Петрович заставлял их садиться.

– Садитесь, вон корреспондент приехал, вами, вояки, любуется, напишет в "Партизанскую правду"... Садитесь. Может, корреспондент подскажет, что делать с вами. К стенке поставить... Или на осине повесить, партизаны славные... да не вскакивайте, сидите, мстители народные...

Бубня себе под нос, распекая преступников, Петр Петрович распекал, доводил и самого себя. Потом Петр Петрович перешел на другой манер, стал отчитывать так, чтобы мало-помалу дошла до Славки суть дела. А суть вот в чем. Парни из партизанского отряда имени Ворошилова встретили на лесной дороге парня из партизанского отряда "Смерть фашизму". Ворошиловцы были пешие, "Смерть фашизму" – на лошади, тащил пушечку в лагерь. Ворошиловцы разоружили парня из "Смерть фашизму", сели вдвоем на его лошадь и скрылись. Узнав об этом, Петр Петрович снарядил погоню за мародерами, и вот они сидят теперь на лавке, вскидываются при малейшем повышении голоса, после каждого крепкого выражения Петра Петровича.

В конце концов Потапов исчерпал себя полностью, выговорился, излил все, однако парней к стенке не стал ставить, не стал и на осине вешать, а отпустил, хотя и разоруженных, но живых, отпустил с тем условием, чтобы командир ворошиловский или сам лично, или помощники его прибыли к Петру Петровичу за отнятым у парней оружием и с необходимыми объяснениями.

– Идите, вояки славные.

Ушли. Наступило облегчение, и Петр Петрович сразу же поднял Славку: "Ну, поздоровкаемся, Слава", – крепко обнял и все бубнил что-то добродушное, трогательное и улыбался. Расчувствовался. Вышел, ординарца кликнул, Славкиного коня велел выпрячь и накормить, повариху позвал, чтоб соорудила что-нибудь, – корреспондент приехал. Вот, Слава... Приехал все-таки, не забыл, забывать нельзя людей; не забыл, спасибо. Ты, Маша, налей нам, корреспонденту и мне налей, Слава-то наш парень, из "Смерть фашизму", приехал вот, молодец...

Заведенное Жихаревым, Сергеем Васильевичем, держалось, значит, крепко. Приятно было вспомнить те минуты, в отсеке комиссарском, в землянке, угощения Сергея Васильевича, разговоры, бутыль в плетеной кошелке, блины горячие, махорочка из комиссарской шкатулки, самосад отменный, смех Сергея Васильевича... Приятно вспомнить.

– Увели комиссара, не послушал меня, ушел, на окружном польстился, секретарем окружкома подпольного выдвинули. Обидел он меня, Слава, сильно обидел, ушел, отряд кровный свой бросил, там где-то, у вас, в штабе, глаз не кажет...

– А я Сергея Васильевича полюбил, какой-то он сочный человек, интересный, крупный.

– Полюбил. Его весь район любил, до этой еще войны, будь она проклята. А со мной что он сделал? Бросил одного, обидел сильно, уехал... Я же не могу без него, что же он, не понимает этого? Ну, ладно, чтоб ему икнулось. Давай, рассказывай, как у вас там. Газетку-то прихватил с собой? Ты все-таки не забывай, ты наш, и газеток своему отряду, "Смерть фашизму", прибавь там по знакомству, не как всем, а накинь своему-то, кровному.

– Все время помню, Петр Петрович. Вот и приехал, написать хочу о боевых делах.

– Что ж, спасибо. Отряд наш, Слава, теперь не сравнить с тем, что было. Раза в четыре вырос. И дел много, боевых. Давай-ка мы вот выпьем по стаканчику, за встречу, молодец, приехал.

– В Суземке был, Петр Петрович, что понаделали гады, страшно смотреть.

– Слыхал. А у нас тихо пока, не лезут, мы долбаем их. Самолет, Слава, подбили, ей-богу, вот опиши что. Помнишь, как начинали, а теперь самолеты сбиваем. Летчика тоже поймали. С гонором был, грозился все, до самой смерти грозился, отвечать мы за него будем. Перед кем? Перед Гитлером. Видал, сволочь? Мы и Гитлера шлепнем, придет время... Пока тихо у нас, не суются. Некоторые пользуются этим, отсиживаются, подразложились маленько. В боях давно не были, вот и подразложились. Видал этих ворошиловцев? Поговорю я с командиром ихним. Дело у него не пойдет так. Надо искать немца, а не ждать его; прождать можно, разложатся, дух потеряют, а туго придется – труса начнут справлять. Это закон. Если он настоящий командир, ворошиловский, должен шлепнуть этих парней мародеров. Не сделает – пойдет разложение по всему отряду, если не пошло уже.

– Говорят, Петр Петрович, отряд – один из лучших.

– Был. Ты сам видал этих мародеров. Пушку в лесу бросили, лошадь забрали, бойца обезоружили, своего брата кровного, партизана, да кто же они есть, как они воевать дальше будут?! Нет, если он не шлепнет их, значит, сам дерьмо.

И только Славка хотел спросить Петра Петровича об Арефии Зайцеве, о других знакомых, как вошла Анечка. Господи, Анечка! Можно? Можно. Почему же нельзя? Стала у порога. Быстро дышит, бежала сюда. Личико светится, улыбаются глаза, губы, щеки.

– Ну, чего остановилась? – забубнил Петр Петрович. – Слава, чего сидишь, ну, поздоровкайтесь, черти полосатые, вояки мои славные.

Анечка быстро-быстро сделала несколько шагов к столу и опять остановилась сияющая. Славка сильно застеснялся, но тоже встал из-за стола, подошел к Анечке, протянул руку. Лицо у Славки было смуглое, но все равно заметно, как он покраснел.

Конечно, когда он ехал сюда, когда впереди перед ним маячил родной его отряд, конечно, маячила там и Анечка, вот это личико, вот эти волосы, стриженные под комсомолочку. Ну, здравствуй. Здравствуй, Слава. И внутри что-то заныло, потому что тут же встало лицо Нюры, Нюры Морозовой.

10

Слово "любовь" и всякие разговоры об этом Славка терпеть не мог. Даже в хороших книгах, у хороших поэтов если попадалось это слово, он выговаривал его с неудовольствием и неприятностью. Разумеется, любовь в исключительно одном только значении. Когда "Люблю грозу в начале мая..." это прекрасно, сколько угодно. "Я вас любил, любовь еще, быть может..." это ужасно, это невозможно не только говорить, слушать неприятно. И все, что было, что вспоминалось иногда, что осталось в тех почти невозможных днях, когда не было еще войны, когда была Оля Кривицкая с певучим херсонским голосом. Оля Кривицкая... Нет, все т о не имело никакого отношения к этому пошлому слову, то было другое, никому не ведомое, никаким поэтам, никаким другим людям, оно никак не называется, и е г о никак нельзя называть. Нюра, монашка Славкина, тихая Нюра Морозова и вот эта Анечка, глаза смеются, губы улыбаются, – нет, это все другое, так далеко все это от пошлого слова "любовь"...

– Можно, я буду править?

Славка передал Анечке вожжи, кнут. Господи, все можно. И показывая, как надо держать вожжи, Славка взял ее прохладные руки вместе с вожжинами, подержал немного и выдохнул остановившийся воздух.

– Правь, можешь всю дорогу править.

Анечку отзывали в объединенный штаб. От ее переломов, травм ничего не осталось, давно выброшен костыль, как будто никогда и не было той ночи, того прыжка с парашютом, той отчаянной минуты, когда, обрезав стропы, она упала в снег и думала, что пришел ей конец. Петр Петрович только что собирался отправлять ее в штаб, а тут такое совпадение, Славка приехал.

Два дня в отряде ушли на беседы с командиром, с новым комиссаром, с разведчиками, посыльными, прибывавшими из боевых взводов и групп, ушли на сбор материала. Показали Славке дорогу, чтобы он не петлял по лесу, даже проводили до старой просеки, откуда можно было попасть на ту, нужную дорогу.

Анечка в вытянутых руках держала вожжи, понукала ими кобылу, кнут лежал рядом без надобности, смотрела напряженно и смешно повыше лошадиных ушей, на дорогу. Славка, привалившись к грядке, сбоку смотрел на Анечку, ему было хорошо, весело и беспокойно. Он все время помнил, что они были одни. Никого, ни одного человека, только лес вокруг, только дорога, и только они: он и Анечка. И от этого было непривычно и как-то беспокойно и хорошо. Все в мире стояло на одной точке, наслаждалось покоем. Над широкой прохладной дорогой нависали молчаливые кроны дубов, молча стояли белые березки, кусты, высокие осины. Молча лежала дорога, по обочинам прохладно зеленели травы в красных, желтых и синих крапинках цветов. И в траве, в кустах, на листьях деревьев еще держалась роса. Свежее небо глядело на дорогу сквозь листву и путаницу веток. Неподвижны были тени через дорогу. Никуда не тек, стоял на месте птичий гомон, пересвист; застойно, как будто этому никогда не будет конца, куковали кукушки в лесной чаще. Двигались только они, Славка и Анечка, двигалась с глухим стуком одноконка, весело перебирала ногами рыжая лошадка.

Анечка стояла на коленях, держала вожжи и смотрела вперед. Но стоять на коленях, хотя и свежее сено было постелено, долго все-таки нельзя, и она присела, расслабилась, перевела дыхание.

– Слава, у тебя бывает так: хочешь сказать что-то, а что – не знаешь?

– Бывает.

– А бывает, что тебе кажется, будто ты никогда не умрешь, все умрут или старыми станут, а ты никогда не станешь старым и никогда не умрешь? Бывает?

– Бывает.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– А ты во сне летаешь?

– До войны летал, а теперь не летаю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Слава, а ты любил кого-нибудь?

– Глупость какая. Посмотри, посмотри!

Славка приподнялся от удивления. По правой стороне зеленой обочины, до самой стенки леса, по зеленому текла красная река земляники. Славка огляделся вокруг себя, ничего не нашел подходящего, схватил с Анечкиной головы пилотку и выпрыгнул из повозки. Сапоги сразу стали глянцевыми от росы. Он давил землянику, ее было так много, что некуда было ступить ногой, горстями собирал ее в пилотку.

Привязали вожжи к передку повозки, лошадь шагала бодренько, по-утреннему, шагала сама, а они сидели перед полной пилоткой, Славка смотрел, как Анечка с ладошки ела землянику. Пальцы ее, губы и даже щеки запачкались красным земляничным соком, и Славке трудно было сдержать себя. Он смотрел на Анечку, и ему хотелось припасть губами к ее запачканному рту, к щекам, к пальцам. Он думал об этом, и больше ни о чем, и неотрывно следил глазами за движением Анечкиных рук – от пилотки ко рту, к лицу в красных пятнах, и снова к пилотке. А она – о, эта Анечка, эта женщина, сидевшая в этом ребенке, – она все понимала.

– Слава, – спросила она невзначай, – ты целовался когда-нибудь?

Славка не ответил, он поймал на ходу ее руку, когда она несла к губам горсть земляники, притянул к себе, и Анечка вся подалась к нему. Пальцы разжались, посыпалась земляника и пилотка опрокинулась, и стало так тихо, стало так слышно кукование кукушки и птичий пересвист, будто упало что-то такое, что отгораживало раньше Славку и Анечку от леса, от раннего утра с такой свежей тенью деревьев через дорогу.

11

– Так задохнуться можно, – сказала она и перевела дух. Потом сидели молча. До того домолчались, что Славка неизвестно почему увидел вдруг Анечку убитой, растерзанной, как видел он растерзанных девушек в Суземке. Они ведь тоже были такими, как Анечка, как Нюра.

Выбрали из сена землянику, Анечка стала угощать Славку из своей руки. Пахнет как! Лесом, росой. Красная как кровь. И еще раз проплыла красная река по зеленой траве, вдоль дороги, по подножию густого утреннего леса. Но то место уже далеко осталось позади. С широкой дороги, с большака, давно уже свернули на узкую и ехали по ней, как по тоннелю. Наконец выбрались из леса на просторную луговину перед речкой Навлей, проехали мост и снова оказались в лесу.

Солнце стояло уже высоко, в полдневной точке, когда среди теплой млеющей тишины раздался тяжкий взрыв, за ним другой и третий. Потом стихло, и, как продолжение взрывов, растянулся по-над лесом низкий гул.

Славка остановил лошадь.

– Самолет, – сказал он. – Бомбят штаб. – И тут же хлестанул кобылу. Повозка понеслась, подскакивая и тарахтя, по жесткой дороге, Славка нахлестывал ременной вожжиной, покрикивал на кобылу, спешил в штаб, оставалось до него не так уж далеко. Почему спешил, Славка и сам не знал, не отдавал себе отчета, получалось это само собой. И предположению своему он также не верил, хотя высказал его без всяких сомнений – бомбят штаб.

Неслась повозка. Славка уже не останавливался, когда снова раскатывались по лесу тяжелые взрывы, теперь уже более отчетливые. А еще спустя какое-то время Анечка и Славка одновременно подняли головы и увидели самолет с черными крестами. Низко развернувшись над дорогой, он потащил тяжелый хвост грома в ту сторону, куда неслась повозка. Лошадь по-собачьи навострила уши, что-то хотела уловить там, впереди, и когда улавливала это что-то, принималась всхрапывать. Но Славка не переставал погонять ее, прихлестывал вожжой, покрикивал. Повозку трясло, и Анечке приходилось держаться руками за грядку.

Дорога вошла в дремучий ельник, и сразу стемнело, стало сыро и сумрачно. Потом повозка покатилась под уклон, и когда выскочила на свет, недалеко уже была штабная полянка, уже стали редеть лесные верхушки, лошадь вздыбилась, дуга съехала до самой ее головы, кобыла на месте перебирала задними ногами, не хотела идти вперед, потому что впереди так рвануло, трескуче и оглушительно, что казалось – сейчас земля и обломки деревьев начнут валиться на дорогу, на лошадь с повозкой, на Славку с Анечкой. А после этого недалеко один за другим возникли беспорядочные выстрелы. Славка соскочил с повозки, взял лошадь под уздцы, потянул, повел медленным шагом, как бы крадучись.

– Пошли, пошли, – шепотом говорил он.

Опять выстрел, совсем рядом, а вслед за выстрелом из зеленой чащобы выскочил на дорогу – Славка даже обмер в первую минуту – Николай Петрович, Славкин редактор. Он оглядывался не назад, на дорогу, а на небо за своей спиной и беспорядочно палил из автомата в белый свет. Николай Петрович тоже опешил сначала, встретив Славку, ведущего под уздцы лошадь, а в следующую минуту как бы отрезвел сразу, пришел в равновесие.

– Куда прешься? – сказал он, подойдя вплотную. – Не видишь? Бомбят штаб.

– А зачем вы стреляете, Николай Петрович?

– Что "зачем"? В самолет стреляю.

Славка улыбнулся, но подумал: а вдруг и правда можно сбить самолет из автомата. В "Смерть фашизму" сбили же винтовками.

– Вообще-то можно, – сказал Славка, – если целиться.

– Ладно. Это кто у тебя?

– Радистка.

– Ладно. Ты давай с дороги убери лошадь, могут заметить.

Славка ввел лошадь под сень огромных сосен. Что делать? Надо переждать. В штабе сейчас никого нет, кроме, конечно, взвода охраны. Взвод охраны должен быть на месте. Там Васька Кавалерист, хохмач Колюн, который немца обучал русскому языку. И Славка был бы там сейчас. А вот пережидает. И не мог сразу понять, что лучше: там сейчас быть, под Васькиной командой, или тут, в лесу, пережидать, пока улетит немец? Глупо подставлять голову под эти бомбы, а все же как-то неудобно перед ребятами. Они-то сейчас там, на месте. А вдруг под прикрытием этого стервятника какая-нибудь карательная команда прошла по лесу и сейчас к штабу подбирается? А взвод охраны? Взвод охраны на месте. Ладно, хватит.

– Анечка, знакомься: Николай Петрович Коротков, редактор газеты.

Николай Петрович строго посмотрел на Анечку:

– В штаб?

– Да, товарищ Емлютин вызвал.

Николай Петрович все еще изредка поглядывал на небо сквозь верхушки сосен, не отошел еще, стал нервно ходить вокруг повозки, автомат свой перекинул за спину. Анечка тоже сошла с повозки, к Славке держалась ближе, внизу, не глядя, руку его искала, нашла, держалась за руку.

Наконец отбомбились самолеты. Наверно, их было несколько. Не из одного же самолета высыпалось столько бомб. Отбомбились, улетели.

– Пронюхали, выследили, – сказал Николай Петрович. – Переселяться надо в другое место. Ты, Слава, быстро сейчас в редакцию. Поможешь там. Редакция переезжает.

Оказалось, что домик "Партизанской правды" не бомбили, а обстреливали из-за Десны, из дальнобойки, вчера еще.

Славка сдал Анечку, попрощался, пообещал наведываться, уехал к себе. Типография была уже погружена, а для разной мелочи транспорта не хватало. Выручила Славкина повозка.

– Что там? – спросил Александр Тимофеевич.

– Штаб бомбили.

– Черт знает что! Тут стреляют, там бомбят. Не дают работать. Только номер стали печатать. Черт знает, что такое! – Александр Тимофеевич говорил это с удивленной улыбочкой, и слово "черт" у него получалось длинным и журчащим: "Ч-ерр-рт знает..."

– Война, Александр Тимофеевич, – сказал Славка, а сам стал искать глазами Нюру Морозову. Как она, Нюра, горе свое мыкает, как живет тут. Возле двух нагруженных подвод ходил печатник Иван Алексеевич. Поздоровался с печатником, с возчиком, потом в домик вошел, там обе Нюрки были, копались в постелях, манатки свои укладывали.

– Здравствуй, Нюра, – к бойкой Нюрке подошел. Та во все щеки заулыбалась, обрадовалась. Уезжал Славка еще не совсем своим человеком, а вернулся уже своим. Это он и сам почувствовал, это и другие подтверждали тем, как встречали его. О, Славка, Славка, ну как съездил, не заблудился? Нет, не заблудился.

– Здравствуй, Нюра, – к Морозовой Нюре подошел, руку подал, и Нюра свою протянула.

– Здравствуй, Слава, – чуть слышно сказала она и руку немножко задержала. Отошла Нюра, оклемалась. Война, ничего не поделаешь, убивают близких, родных, любого каждого могут убить во всякое время. Терпеть надо, привыкать, учиться презирать смерть. Тяжелая наука. Но человек все может. Постигнет и эту науку.

Славка не стал спрашивать Нюру, как она и что. Он видел, что она может в каждую минуту расплакаться. Он смотрел в милые глаза ее, потом она опустила их, тихонько руку свою отняла.

12

Ящики нелепо громоздились на двух пароконных подводах. За этими ящиками не было видно людей. На передней, с возчиком Колей, ехала Нюра Хмельниченкова, на второй, с печатником, с Иваном Алексеевичем, – Нюра Морозова. Она теперь держалась Ивана Алексеевича, отца и матери теперь не было у Нюры Морозовой. Замыкала обоз Славкина повозка, на ней тоже грузу было сверх меры. Со Славкой сидел Александр Тимофеевич.

– Кочуем, как цыгане. А между прочим, Вячеслав Иванович, наши головы уже оценены, и неплохо оценены. За поимку Николая Петровича дают десять тысяч и в придачу лошадь или корову, за мою голову – пять, тоже с коровой. Правда, вам цена еще не назначена, но скоро и вас оценят.

Одно Славке не нравится в Александре Тимофеевиче: зачем он по имени-отчеству называет, да еще на "вы"? Никак к этому привыкнуть не может Славка. А сказать Александру Тимофеевичу стесняется.

Скрипят перегруженные повозки, медленно крутятся колеса, разговор на всех подводах течет неторопливо, с перерывами, потому что дорога неблизкая. Урочище Речица. Где оно? Что за Речица? Возчик Николай знает, и печатник знает, люди местные.

– Иван Алексеевич, а чего ты бабу свою не возьмешь с собой? А ну, убьют там?

– А зачем она нужна тут?

– Как? Родная ж она тебе, чего ж ей жить одной.

– Родная. Вот женюсь на тебе, и ты будешь родная, ха-ха...

– Вот кулаком ткну в горб, тогда узнаешь. Тоже туда же, непутевый.

Заговорила Нюра, отошла, оклемалась.

С другой повозки другая Нюрка кричит:

– Алексеич! Иди-ка, дурака этого кнутом перекрести. А ты, Коля, не лапай, языком своим бреши, а рукам волю не давай. Я чего говорю, ой, мамочки!

С той повозки слышится визг, смех, шлепки. Это Нюрка бьет Николая ладонью по спине.

У Славки с Александром Тимофеевичем разговор тихий, страшно интересный. Оказывается, Александр Тимофеевич коренной москвич. И с его рассказами на Славку опять, как бывало не раз, нахлынуло давнее-предавнее прошлое: Москва, Усачевка, Ростокино, Матросская тишина, Сокольники, железная решетка и липы по Богородскому шоссе. Он видел себя под кленами во дворе стромынского общежития. Комната для рояля, музыка, Оля Кривицкая...

– У меня на Стромынке приятельница живет, – сказал Александр Тимофеевич.

– Что вы говорите? На Стромынке?

– В Колодезном переулке.

– Колодезный! Так это ж напротив общежития, там магазин на углу.

– В этом магазине я всегда, когда бывал у приятельницы, коньяк брал. Сядем мы с ней, Вячеслав Иванович, лимончик порежет она, рюмочки поставит...

– А мы тоже каждый день в этом магазине. Утром возьмешь батон белый, масла двести грамм... Я так делал: батон разломлю вдоль, масло туда, все двести грамм, и с кипятком из титана, сахару, конечно, положишь. Ужас как здорово. Неужели это было? Не верится.

А учился Александр Тимофеевич, – давно это было, в двадцатые годы, в институте Брюсова, у самого Брюсова.

– Как, у самого Брюсова, у живого?

– У самого, у Валерия Яковлевича.

Господи, Брюсов... И бородка сразу всплыла, и ежик его, пиджак, застегнутый наглухо, всплыл знакомый портрет. Господи... Я царь царей, я царь Асархаддон.

– Александр Тимофеевич, вы знаете, мне страшно везет на войне, просто ужас. Вот теперь с вами встретился. Просто ужас.

– Значит, везучий. Мне вот тоже везет. Я из окружения к кому попал? О! Я попал к Василию Ивановичу Кошелеву.

– К нему? Это же Чапай, вылитый Чапай. Я когда увидел его на белом коне, в бурке, с саблей, обалдел, глазам не поверил. И усы чапаевские, и зовут Василием Ивановичем.

– Чапаем сделал его я, даю вам честное благородное слово. Не верите? Он меня профессором звал. Ну-ка, говорит, давай ко мне профессора, или: ну-ка, профессор, давай им растолкуй, как и что. Или еще с минометом было. Захватили в бою миномет, а никто не умеет с ним обращаться, сам Василий Иванович тоже не умеет, до войны он слесарем был. Ну-ка, говорит, зовите профессора. А я тоже миномет первый раз вижу, в ополченцах был, ружья-то по-настоящему не держал в руках. Давай, говорит, профессор, обучай бойцов, как на этой трубе играть надо. Вот мины, вот труба, показывай. Чтобы не опозорить звание, какое он дал мне, стал я соображать, приглядываться, трогать руками, но молчу с важностью на лице. Сообразил. Произвел выстрел. Чуть не уложил своих, в деревне дело было. Полетела мина через огород, а там наши, лошадей купали в речке. Недолет получился, а то как раз бы накрыл. Ну, замучил после Василий Иванович с этим минометом. Он всегда впереди цепи сам идет и меня за собой таскает, а двое миномет несут вслед за мной. "Ложись!" – кричит. Потом так: "Влево из миномета по фашистам огонь!" И опять: "Вправо из миномета по гадам – огонь!" Потом уже в атаку идет, опять с минометом. Ценил он это оружие, затаскал меня с ним.

– А как вы Чапаевым сделали его? Не верится что-то.

– Спросите у него самого, он подтвердит.

Как только наши войска оставляли районный центр, а немцы занимали его, как только фронт откатывался от районного центра, партизанские отряды тут же, под боком родного города или поселка, начинали свою боевую жизнь. Так было от самой границы, по Белоруссии, по Смоленщине, по Брянщине. Так было и в Трубчевске. В октябре немцы пришли в Трубчевск. И сразу же два партизанских отряда ушли на свои базы. Второй трубчевский отряд под командованием лесного объездчика Кулешова разбил свой лагерь, то есть поставил шалаши, в глухом месте у лесного озера Жерино. Собственно, озера было два: одно маленькое, другое большое. Шалаши поставили у маленького озера с протокой. Тут были такие дебри, что никакой немец не мог бы пробраться в эти места. Даже поляны были забиты непролазным кустарником. Но немец все же пришел сюда, накрыл эти шалаши. Был среди партизан Федька Воронов, крепкий, коренастый дядя в черном полушубке, работал раньше в топливном отделе, леса хорошо знал, большой вор, как говорили в древности о всяком дурном человеке. Ушел вор Федька в разведку и не вернулся. Разное про него думали, а он явился к бургомистру и предложил немцам свою помощь, обещал без риска взять партизанский отряд тепленьким, прямо в шалашах.

Вечером навалился туман. В пяти шагах уже нельзя было человека отличить от куста.

– Михаил Андреевич, вы ничего не слышите?

– Нет, Володя, ничего. А ты что-нибудь слышишь?

На посту стоял директор школы механизации с подчаском, бывшим своим учащимся.

– Михаил Андреевич, а вам ничего не кажется? Во-он там, глядите.

– Ничего не вижу, туман.

– Вроде шевелится туман, кусты шевелятся, Михаил Андреевич. Не видите?

– Не вижу. А вообще-то похоже. Слишком уж тихо. Сбегай-ка ты за командиром, Володя.

Пришел командир. Ну, что такое? Туман? Шевелится? Чепуха какая.

– Эй вы, кто там? – крикнул командир, чтобы показать часовым, что ничего там нигде нет. – Эй, вы! – еще раз крикнул, достал наган и выстрелил в туманные кусты.

– Ну, видите? Ничего нет. В таком чертовом тумане все может показаться. А вообще-то смотрите получше.

Ушел командир. А в кустах действительно таились немцы. Привел их Федька-вор. Тут-то, когда закричал командир да выстрелил, они совсем затаились, залегли. Потом, когда стихли голоса, Федька повел немцев в обход, обтекать стали лагерь со всех сторон, чтоб одна осталась дорога партизанам – только к озеру или на тот свет. Уж совсем близко подползли, и тогда изо всех видов оружия: автоматов, винтовок и ручных пулеметов открыли огонь. Часовых – Михаила Андреевича с Володькой – срезали в первую минуту. Били по бегущим в панике, по выскочившим из шалашей. Дорога была только одна – на тот свет или в холодное осеннее озеро. И те, кто кинулся в воду, почти все уцелели, переплыли на другой берег. Но было их немного, не больше десятка. И среди них разбитной малый, лихой мужик Васька Кошелев, слесарь Селецкого лесокомбината.

– Ну что, мокрые курицы, все, что ль? – сказал весело Васька, выбравшись на берег и оглядев своих товарищей по несчастью. И как только сказал он свои веселые, не к случаю, слова, так сразу стало ясно: живы, и все надо начинать заново. А командир – вот он, зубы скалит, сапоги снимает, портянки выжимает, переобувается. Значит, всем надо переобуваться.

Через неделю под Васькиной командой уже насчитывалось до полусотни партизан. По деревням насобирал. А еще через несколько дней Василий Иванович Кошелев, – теперь его звали Василием Ивановичем, – спустился со своими ребятами к Десне, начисто выбил немецкий гарнизон в деревне Сагутьево, пополнил отряд людьми, оружием и привел на базу первого Трубчевского.

– Принимайте отряд, – сказал он секретарю райкома, – но командовать я буду сам. А то с вами навоюешь.

Секретарь не обиделся. Как равному пожал руку, поблагодарил Ваську и сказал, вроде резолюцию положил:

– Будет так, Василий Иванович.

13

– Чер-рт его знает, как они получаются, эти самородки. Сейчас он командует крупным отрядом, а вчера был простым рабочим, ни курсов, ни школ, ничего не проходил, никто не назначал его на эту должность, набрал людей и стал командиром. – Александр Тимофеевич вяло разводил руками, удивлялся, потому что привык и любил удивляться всему на свете.

А Славка вспомнил Марафета. Правда, у того были мозги набекрень, но вот тоже... был станционным буфетчиком, пивом-водкой торговал, бутербродиками, яичками вареными, папиросами, шоколадками детям, а тут война, и сразу – гроза округа, полицейский начальник, маузер в деревянной колодке, граната за голенищем, как будто всю жизнь таскал этот маузер да гранаты. А мозгов не хватило, – ни за красных, ни за белых, – и принял мученическую смерть со всей семьей. За что? За свою дурацкую идею, хотел жить между трех огней. Погиб. А кому нужна его гибель? Кому нужна память о нем? Никому. Может, только и годится другим в назидание. А вообще-то конец страшный, бесславный. И жена, и дети этого дурака, они при чем? Память о них тоже никому не нужна.

Александр Тимофеевич говорил:

– Когда я попал к Василию Ивановичу, после сагутьевского боя, уже и подумать было нельзя, что он вчера еще был рядовым из рядовых, я-то думал про него, что он всегда, всю жизнь, был командиром, так шла к нему его командирская роль. Мне даже казалось, что и сам Василий Иванович забыл, кем он был раньше, вроде он спал всю жизнь, а теперь только проснулся и стал тем, кем был всегда. Сплошные чудеса.

Чудеса. А если бы войны не было? Что тогда? Василий Иванович так и остался бы на всю жизнь Васькой, работягой, состарился бы, вышел на пенсию, стал бы дедом Василием и помер бы потом, и ни разу так бы и не приснилась ему эта жизнь, нынешнее его положение, нынешний Василий Иванович, партизанский Чапай, в бурке, на белом коне, с шашкой на боку, папаха заломлена, – гроза немецко-фашистских оккупантов. А Марафет так бы и остался буфетчиком, вряд ли продвинулся бы дальше, грамоты тоже никакой, знал счет, умел написать, что надо по нуждам буфета, и только. И умер бы своей смертью, и дети бы на могилу ходили. Теперь ни могилы, ни детей, ни доброй памяти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю