355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 11)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

Второй раз улыбнулся Жукин, когда к нему попала книжка, присланная с Большой земли. В книжке описывалось устройство различных мин и способы их установки. Он перелистал ее до конца и тихонько, про себя, улыбнулся.

– С этого мы начинали, – сказал он своим ученикам и помощникам.

4

Славка ушел с группой Жукина и вернулся только через две недели. Задание было сложное и не совсем обычное. Обычным делом для Жукина было убивать немцев. Он подрывал эшелоны, которые везли технику, врага, вооружение врага и самого врага. Никто не приставлял его к этому, никто не назначал, он сам себе выбрал это занятие. А тут – мост. Взорвать железнодорожный мост, чтобы остановить движение хотя бы на неделю. В войне это большой срок. Мост охранялся сильно, и подойти к нему было почти невозможно. До войны Николай был колхозным бригадиром и за это время усвоил: чтобы не было никакой возможности – такого не бывает. Возможности всегда должны быть. Бог, как говорили в старину, помог, и мост был взорван.

Когда вернулись в лагерь, стояло тихое солнышко, пригревало, подтаивало на тропе, вокруг черных кореньев, вокруг кучки конского помета. На это вот солнышко стали выводить Анечку. Славка еще только подходил к землянке, как из нее, поддерживая с двух сторон, доктор и Женька, прыщавый парень из окруженцев, выводили Анечку посидеть на воздухе, под солнышком. Живое лицо, веселые ее глаза светились счастьем. Солнце – и лес кругом, пока еще в снегу стоит, но будет еще и весна, и лето! И душистая трава, и цветы, и зеленые березки. Анечка щурилась на этот чудесный мир и была счастлива без меры. Славка сильно обрадовался встрече, но ничем не показал этого, наоборот, даже не взглянув ни на кого, посторонился и как бы устало, с похода вернувшись, спустился в землянку. Чем это был неприятен ему Женька? Прыщавым лицом? Юркостью своей? Нет, просто он втируша. Уже приспособился, уже увивается, доктора уже по отчеству узнал: "Константин Юрьевич, Константин Юрьевич..." Потом Славка подумал, что не Женька сволочь, а он сам, потому что так злобно нападать на человека, который в это время и не подозревает ничего, может только плохой, завистливый тип. Да, Женька умеет подойти к кому хочешь, в нужную минуту оказаться полезным, оказаться под рукой, умеет поговорить, пошутить, умеет как-то так двигаться вокруг человека с приятными жестами и приятно так говорить: "Анечка, тю-тю-тю... Анечка..." – и так далее. Но при чем тут Женька, если сам ты ничего этого не умеешь? "Тю-тю-тю-тю..." Сволочь прыщавая.

Ходил Славка, мучился. Отчего, какое тебе дело до этой Анечки? Ненавидел себя и еще больше ненавидел Женьку.

– Женечка, помоги мне встать.

– Женечка, принеси, пожалуйста, попить.

А этот рад стараться, демонстративно несет воду или так же демонстративно, на глазах у Славки, обнимает ее, помогая подняться. А она ойкнет притворно, потом засияет вся, улыбается, благодарит Женьку за услуги. Дура, видать, набитая. С парашютом прыгнула. Как будто она одна такая!

Когда Славка окончательно перекипел и перегорел и уже думал, что не замечает ни Анечки, ни Женьки, она остановила его при входе в землянку. Сидела тут рядышком с Женькой.

– Что это я не знаю тебя? – сказала Анечка и весело уставилась на Славку. Славка невольно остановился на полшаге, глупо остановился. – Ты с Николаем Ивановичем ходил, да?

– С ним, – сипло ответил Славка, не поворачиваясь к Анечке.

– А почему ты странный такой?

Славка не ответил. Он делал вид, что ждет, когда отвяжутся от него. На самом же деле сердце его остановилось и замерло в ожидании.

– Почему ты не хочешь посидеть с нами, познакомиться? – Анечка протянула руку.

Славке хотелось сказать что-нибудь грубое, язвительное, но вместо этого он неуклюже повернулся и пожал протянутую руку и даже присел на скамью.

– Ну, расскажи что-нибудь, – сказала Анечка, – а ты, Женя, иди отдохни, ты уже надоел мне.

Женька не смутился, встал и ушел. Смутился Славка. Он хотел было заговорить, но теперь не знал, как ему вести себя дальше.

– Что же ты молчишь? – заглядывая в глаза Славке, спросила Анечка.

– А я видел, когда тебя привезли, я на посту стоял, – сказал Славка и покраснел от собственной глупости.

Все же понемногу разговорились, потому что перестали ломаться друг перед другом, а просто начали спрашивать, рассказывать, кто откуда родом, кто где учился, есть ли мать, отец, братья, сестры и так далее. И не заметил Славка, что от его неловкости не осталось никакого следа и что они уже говорили, как хорошие и давние друзья.

Анечка была одета нелепо и трогательно. Под пальто, накинутом на плечи, был на ней лыжный костюм, но левая штанина разрезана снизу доверху, а нога, забинтованная парашютным шелком, торчала, как березовое полено. Левый рукав куртки также был распорот, и левая рука, также забинтованная парашютным шелком, висела на повязке. Теплый платок совсем съехал на плечи, и золотистые волосы, постриженные коротко, под комсомолочку, мягко шевелились от слабого ветра и казались под ярким солнцем еще светлей и золотистей, чем были на самом деле. А лицо ее, зеленые глаза, ее детские губы так чисты были, что не верилось, как это они сохранили чистоту свою и нежность свою, проделав путь в ночном небе, в самолете, над гремевшим и полыхавшим фронтом – где-то он гремел же, полыхал же, – потом эти детские губы, эти зеленые глаза, эти золотистые волосы были сброшены с самолета и жили какое-то время одни в ночном небе, во мраке, опускаясь на землю, на черные леса, потом эти губы просили о помощи, когда Анечка, обрезав стропы, упала, цепляясь за сучья, на снег и лежала так со своими переломами, надеясь только на чудо, а может быть, уже готовая умереть, пожалев, что не выполнила задание.

Невольно Славкины мысли переходили от Анечки к Большой земле, к Москве, где так сложно сейчас, где идет не та уже, а совсем другая жизнь; там ходят люди, которые готовят вот этих девочек, школьниц, и развозят их по ночам на самолетах, разбрасывают их с ящиками-рациями, с ножами, которыми можно обрезать стропы, по страшным и огромным полям войны.

– Скажи честно, страшно или не страшно? – спросил Славка.

– Честно, Слава?.. Не страшно. – И встряхнула золотистой своей головой. И Славка поверил ей.

5

У Сергея Васильевича Жихарева, кроме обыкновенного любопытства, какое проявляли к Анечке все в лагере, был еще и свой особый интерес. Каждое утро он спрашивал Анечку о здоровье, о самочувствии, о том же справлялся и через доктора. Анечка была для Сергея Васильевича прежде всего радисткой, и ему не терпелось передать на Большую землю первое свое сообщение, зашифрованное донесение от своего собственного имени – секретаря райкома и комиссара партизанского отряда "Смерть фашизму". Не пропали, так сказать, без вести, не исчезли или там погибли, не попрятались отсиживаться в трудную минуту, а живем, боремся, выполняем указания партии и товарища Сталина.

Сергей Васильевич принимал связных из местных отрядов, из тех сел и деревень, где были рассредоточены три взвода головного отряда, читал донесения, составлял приказы и рассылал их, продумывал с начальником штаба планы новых операций, по ночам же при коптилке вел записи в личном дневнике и думал о возобновлении работы райкома партии в этих вот условиях, когда вокруг партизанских лесов, вокруг партизанских сел и деревень, которых уже насчитывалось немало, горланили, хозяйничали, зверствовали оккупанты. Дел и забот хватало. Вначале, какое-то время, Сергей Васильевич смущался, сильно переживал оттого, что все в отряде ходили на задания, вели бои, участвовали в засадах, налетах на немецкие гарнизоны, подрывали мосты, железные дороги, пускали под откос поезда противника, он же лично ни в чем этом не принимал участия. Он руководил всем этим из лагеря. Не подумают ли, что комиссар просто трус? Букатура, прокурор районный, поваром устроился, но это все поймут, старый человек. Поймут ли его, секретаря райкома, комиссара, если он не принимает личного участия в партизанских операциях, которые сам планирует для других? Как-то даже с Петром Петровичем, с Потаповым, заговорил на эту тему. Тот помолчал понуро, поглядел в пол и, не поднимая головы, начал с обидой в голосе:

– Ну, если так, если я не справляюсь, – принял Потапов все на свой счет, – я ведь, товарищ секретарь райкома, не напрашивался к тебе в командиры, если я трус, по-твоему, то давай по-хорошему...

– Нет, Петро, не понял ты, не понимаешь. И разговора этого не было между нами. И точка, Петро.

Долго потом и неловко молчали оба.

Но это было в первое время, когда дела и заботы не заполняли весь день Сергея Васильевича. Потом уже как-то и некогда было раздумывать об этом предмете, хотя и думалось временами. Однако мысли эти приняли уже другой оборот: отряд-то действует, много деревень и сел освобождены от оккупантов, и чего же скромничать и прибедняться, ведь все это сделано им, Жихаревым. Не было бы его... Конечно, мог быть другой. Значит, единственное, что нужно делать, это честно исполнять свое назначение, свою роль и даже не думать подменять собою рядового ли бойца, подрывника, командира группы и даже отряда. Надо руководить движением, жизнью своего района. Война-то войной, но никто не освобождал его от занимаемого поста, не было такого решения. Он продолжал оставаться секретарем районного комитета партии, продолжал нести ответственность за все, что здесь происходит. И за бесчинства фашистов, за их зверства? Да, если хотите, и за это. Он должен стараться схватить за руку палача и поджигателя. Если же ему не удастся сделать это, то он должен вести учет всем бедствиям, которые обрушивают на его район оккупанты, составлять акты о зверствах и насилиях фашистов, об их поджогах и разрушениях, как раньше актировались несчастные случаи, пожары, наводнения, градобития.

Обо всем этом не будет заботиться ни рядовой боец, ни подрывник и ни командир группы и даже отряда. Обо всем этом должен думать он. Не говоря уже о том, что и сеять надо в освобожденных селах и деревнях, и убирать потом урожай, – война-то, видно, надолго.

Сергей Васильевич часто отрывался от своих дел, забот и размышлений и вспоминал Анечку: когда-то она поправится, встанет на ноги, чтобы он смог с ее помощью заявить о себе, о своем отряде на Большую землю. Он продумал уже короткий, сжатый текст первого боевого донесения, которое он передаст в два адреса – в Центральный Комитет партии и в областной комитет, на имя первого секретаря товарища Матвеева. Он даже представил, несколько раз представлял себе, как Александр Павлович, тучный человек, с усталыми глазами, читает его, Жихарева, донесение и думает или говорит кому-то из товарищей: ну что ж, я всегда был хорошего мнения о Жихареве, на него партия может положиться в любом деле.

– Как поправляетесь, красавица? – спрашивает Анечку Сергей Васильевич.

– Спасибо, товарищ комиссар, доктор говорит, уже костыли делают, сама ходить буду.

– Вы уж, доктор, постарайтесь.

– Наш долг.

В один из этих дней томительного ожидания Сергея Васильевича вызвали на дальний пост.

– Верховой командира требует, – доложил подчасок.

– Почему не привели ко мне? – спросил Сергей Васильевич.

– Оружие, товарищ комиссар, не сдает, грозится, ну, мы, товарищ комиссар, не пустили.

Ухмыльнулся Жихарев, но тут же напустил на себя строгость, ровно бы кто толкнул его изнутри: "Емлютин!" Догадка, что прибыл вестовой от Емлютина – уже вестовыми обзавелся, кто-то помогает ему, больше вестовому неоткуда взяться, – эта догадка неведомыми путями привела Сергея Васильевича к радистке, к Анечке. Неужели пронюхал? Черта с два! Радистку не получит! Сбрасывали ее для связи с партизанами вообще, никакой конкретной фамилии она не знает, так что радистку, товарищ Емлютин, ты не получишь.

С противоречивыми мыслями – а вдруг там уже все налажено с Большой землей? – впереди подчаска шагал Сергей Васильевич в длиннополой своей шинели. Крупно вышагивая, так что подчасок временами едва поспевал за ним вприбежечку, Сергей Васильевич понемногу успокоился и даже подумал, а может быть, это вовсе и не от Емлютина, может быть, взял какой-нибудь сосед, Трубчевский, или Суземский, или Выгоничский, мало ли кто взял да прислал для связи своего человека. Однако уже на подходе к посту, когда Сергей Васильевич завидел справного коня и ладно сидевшего на нем всадника, опять почувствовал толчок изнутри: "Емлютин!"

– Здоров, молодец! – Сергей Васильевич вполсилы поиграл сочным своим басом.

– Здоров, – пискляво отозвался всадник и натянул поводья, конь тронулся вдруг от комиссарского голоса.

Сергей Васильевич подошел вплотную, остановился, его голова оказалась на уровне лошадиной головы.

– Ты почему оружие не сдаешь?

– А ты его давал мне, оружие? – Голос всадника был простужен, осип, и надо было кричать, напрягаться, чтобы получались слова. Это, видно, злило всадника, и оттого говорил он с комиссаром дерзко.

– Где это тебя "тыкать" научили? – тихо и строго спросил Сергей Васильевич.

– Извиняюсь, мне нужен товарищ Жихарев.

– Я – товарищ Жихарев.

Всадник вынул из-за пазухи пакет, протянул комиссару. Пакет был самодельный, заклеенный мукой. Сергей Васильевич вскрыл его. На листке школьной тетрадки написано от руки, красным карандашом. Сергей Васильевич сразу взглянул вниз, на подпись. Конечно же – Д. Емлютин. Почерк крупный и крепкий.

"Товарищ Жихарев!

Прошу Вас прибыть с моим нарочным на совещание командно-политического состава партизанских отрядов южного массива Брянских лесов.

Д. Е м л ю т и н".

Ни дня, ни числа, ни чина, ни звания. Сергей Васильевич подавил задетую этой бумагой ущемленную свою гордость, но про себя пожалел, что обошелся тогда с Емлютиным неправильно. Может быть, неправильно. По-другому он не мог.

– Когда же прибыть? Тут не сказано, – спросил Сергей Васильевич.

– Велели ждать вас, – еле слышно прокричал осипший нарочный.

– А коли ждать, то сдавай оружие и езжай в лагерь, пообедаешь и будешь ждать.

– Оружие сдавать не буду, тут подожду.

– Ишь ты, герой. Ну, давай езжай с оружием.

Всадник тронул коня. Комиссар пошел следом. Всю дорогу с неприязнью смотрел на вихляющийся матерый круп лошади.

Сергей Васильевич решил оставить за себя начальника штаба, а ехать вдвоем с Потаповым. Все-таки командир отряда, да и надежнее как-то вдвоем. Мало ли какая там обстановка сложится, на этом совещании. Один есть один, а двое все же двое.

– Тебе видней, – бурчливо отозвался Петр Петрович, но сам был рад, что Жихарев принял такое решение. Не за себя рад, – и ему, так сказать, оказана честь, – а за то рад, что не один едет комиссар. Черт их знает, как там все, а тут без него спать не будешь, голову ломать будешь. – Тебе видней, а вообще-то, что ж, надо ехать вдвоем.

В дороге больше молчали. Впереди нарочный, за ним комиссар, замыкающим Петр Петрович. Настроение у комиссара и командира было примерно одинаковое, складывалось оно из любопытства и настороженности. И чем ближе шло к вечеру, тем больше к этому настроению примешивалось и чувство тревоги. Когда подъехали к реке, Сергей Васильевич оглянулся, Потапов закивал ему, как же, дескать, узнаю, конечно, узнаю. Это был соседний район. Через речку, заваленную снегом, была набита тропинка. И тут, значит, живые люди. А когда во тьме уже прибыли в глухое урочище, миновали пост и остановились перед темной громадой дома, в окнах которого не было ни признака жизни, но все учуяли запах дыма и жилья, когда люди какие-то приняли у Жихарева и Потапова лошадей, а сами они, комиссар и командир, вошли в помещение, – в одну минуту вся тревога и настороженность слетели с души, свалились с плеч.

Окна были плотно и надежно завешены, и от этого свет керосиновой лампы казался ослепительно ярким. Было жарко и было полно людей, а люди, боже ты мой, все свои до единого! Секретари райкомов, председатели исполкомов, как на кустовом совещании в мирные времена. Жихарева встретили веселыми голосами, была в этих голосах шутливость и радость – встретили своего человека. Шинель Сергея Васильевича произвела впечатление. Прямо-таки командарм. Со всеми здоровались за руку, обнимались, хлопали друг друга по спине. Кто-то знал и Петра Петровича, тоже лобызались, похлопывали. Глаз Жихарева, сразу как вошли, из всей массы отметил Емлютина. В гимнастерке, кожанка висела на стене, чернявый, с крепкой сверкающей лысиной, сидел за столом. Рядом с ним с трубкой – высокий полнощекий Алешинский, представитель обкома партии. Жихарев знал его по прежним дням. Были тут и незнакомые люди. Когда Сергей Васильевич пошел здороваться, Емлютин поднялся и молча ждал своей очереди.

– Ну, здравствуй, товарищ Жихарев. Хорошо, что приехал. – Емлютин первым заговорил, здороваясь. Сергей Васильевич с удовольствием пожал протянутую ему руку, честно и с приязнью посмотрел в темные и строгие глаза объединителя.

– Дело требует, товарищ Емлютин, потому и приехал.

– Вот и хорошо, вот мы и договорились. – А поздоровавшись с Петром Петровичем, подмигнул Жихареву: – Значит, вдвоем, ну что ж, это хорошо.

Разделись, поснимали – Жихарев свою шинель, Потапов свой полушубок, смешались со всеми. Разговор пока шел вольный, неофициальный, не все еще были в сборе. Однако этот вольный разговор – ну, как у тебя, рассказывай? а ты как устроился? чем похвастаешься, много ль народу? а кто это мост подорвал, не ваши ли? мои, мои, – и обстоятельный как бы доклад друг другу, – весь этот разговор был не меньше по важности, чем предстоящее официальное совещание.

Контора лесничества была просторна, вместительна. По заданию Емлютина были тут сооружены огромные, в половину зала, нары, не нары – царские полати, заваленные лесным сеном. Сено давно уже отогрелось, оттаяло, отошло, и поэтому стоял тут от него ароматный, с кислинкой, веселящий душу родной запах. Люди двигались по залу, меняли места, перегруппировывались, говорили вполголоса, но возбужденно, порою чей-нибудь голос возвышался над другими, порою в одном или в другом месте вырывался смех, а лица...

– Бондаренко Алексей Дмитриевич!

– Бурляев! Паничев!

– И ты тут, Тихон Иванович!

– Петушков Алексей Иванович!

– Корнеев!

– Новиков!

– Голыбин!

– Коротков!

Сколько было тут лиц! Каждое на свой манер, со своей непохожестью, со своей неповторимостью. Тут не было ни одного случайного лица. Все они принадлежали первым людям, руководителям, хозяевам районов, бывшим когда-то, в юности, комиссарами, красными командирами, солдатами революции, гражданской войны, политотдельцами и рабфаковцами; словом, здесь была маленькая горстка великой армии неутомимых вожаков и строителей новой России. У каждого из них были свои слабости, свои привычки, увлечения, возможно, среди них были люди с дурными характерами, но перед лицом Родины, перед делом революции, перед партией своей они были чисты, они были непреклонны, они были рыцари.

До войны двигали жизнь, каждый в своем районе, не жалея сил, не считаясь со временем, со своими никому не известными недугами, недомоганиями, каждую минуту – счастливую или несчастливую – были со своей партией, были ее опорой, рассредоточенной по огромным просторам молодой державы. В дни войны, когда над государством нависла угроза, они не сошли со своих мест, вокруг них стала собираться сила, вставшая против врага.

Пахло оттаявшим сеном и табачным дымом, самосадом, легкими немецкими сигаретками, русской махоркой. Наговорившись, укладывались на нарах, на духовитом сене спать, чтобы завтра, дождавшись недостающих, начать свое совещание.

Перед тем как уснуть, Сергей Васильевич, уже успокоившись от возбуждения, подумал о Емлютине. Всех обошел, по лесам, по снегам, всех собрал, свел по одному. И с неловким воспоминанием о той первой встрече с объединителем уснул.

Ярко горела лампа. Еще висел, расползаясь, синеватый дым, от уже потухших трубок, от погашенных сигарет и самокруток. Спали на полатях рыцари, отцы наши.

6

Разлилась по небу мартовская лазурь. Запахло весной. Анечка ходила уже без костылей, с палкой, вырезанной кем-то, сильно еще припадая на одну ногу.

И пришел день, когда Женька полез на сосну поднимать антенну; Анечка щебетала внизу, где стоял ее зачехленный, ее загадочный ящик-рация. Потом, когда все было налажено, она прогнала Женьку, – никто не должен этого видеть, – раскрыла свою станцию и стала связываться с Большой землей, то есть стучать своим ключиком: зум, зум, зум, отзовись, Большая земля, я здесь, в партизанском отряде "Смерть фашизму", Женька натянул антенну, доктор вылечил меня, поставил меня на ноги, комиссар Сергей Васильевич Жихарев составил свое первое донесение, я сейчас буду передавать его, отзовись, Большая земля, я Анечка, я Анечка... Меня спас Николай Иванович Жукин, знаменитый герой, героический народный мститель, у нас уже скоро будет весна, я уже бросила свои костыли и скоро буду ходить без палки. Зум-зум-зум, отзовись, Большая земля.

И Большая земля отозвалась, отозвался другой ключик, за которым сидел, может быть, знакомый Анечкин человек.

Два раза выходил комиссар, вроде бы так, размяться, взглянуть на солнце, а глядел в сторону Анечки, которая читала по составленной им бумажке, переведенной ею на свои собственные значки, и все названивала волшебным ключиком.

Еще бы! Большая земля ничуть не меньше, чем сама Анечка, обрадовалась. Наконец-то нашлась, подала свой голос ее светловолосая комсомолочка под номером сорок семь. Прошло столько времени, что уже похоронили ее, оплакали, успели послать в ночное небо других комсомолок под другими номерами. И вдруг – жива, комариный писк ее ключика пересек страшную черту огня, железа и смерти, пролетел над военной Москвой и в крохотные наушники был уловлен, был принят и был понят Большой землей.

После первого своего сеанса Анечка долго разговаривала с комиссаром. В землянке весь день царил дух секретности, догадок, намеков, предположений, какого-то ожидания. Комиссар вызывал по одному ему понятному выбору партизан, и они выходили от него молчком, отнекиваясь, отбиваясь от расспросов, усугубляя тем самым напряженность ожидания, сгущая тем самым дух секретности.

И только поздно вечером стало известно все. Ночью должны были прилететь самолеты и сбросить грузы. Для поисков этих грузов и подбирал комиссар людей, хорошо знавших местность. Люди были отобраны, они ждали команды, но кроме них не спал весь лагерь, не только не спал, а стоял на ногах, до времени прислушиваясь к ночному небу. Вдруг кому-то показалось что-то, и все зашикали друг на друга, заволновались, напряглись. Прислушались, затихли и опять услышали одну тишину. Потом на самом деле кто-то услышал гул, да, гул самолета, все слышней и слышней, но кто-то из знатоков громко сказал:

– Не наш, фашист полетел.

Настал и урочный час, и все по-прежнему тихо, и были сомнения, но так хотелось, чтобы они прилетели, что, переступив через сомнения, верили, были уверены: хотя и с опозданием, самолеты наши прилетят.

Они прилетели далеко за полночь. Гу-у, гу-у, жу-у, у-у. Когда это возникло в далекой глубине ночного неба, все подумали про себя: наши. Потом самолеты – их было два – сделали круг, все-таки довольно точно нашли нужную точку в дремучих ночных лесах, сделали второй круг; Сергей Васильевич забеспокоился, может, не уверены летчики, и приказал дать сигнал из ракетницы, если зайдут в третий раз.

Покружили самолеты и ушли. Никто не видел сбросили они, нет ли предназначенные партизанам грузы. Растеребили души, разволновали сердца и улетели. Однако отобранная группа ушла на поиски. Утром приволокли в лагерь два парашюта и два огромных мешка, наподобие спальных.

Видела бы Большая земля, как расшнуровывали эти мешки, как осторожно и свято вынимали сначала стружку, золотистую, пахнувшую сосной, вьющуюся ровной ленточкой, – за одну эту стружку спасибо Большой земле, ведь это как живая рука, протянутая оттуда, – потом пошли предметы, завернутые в холстины, в мешочки, в пакеты. Много тут было добра. Автоматы, тол, патроны, гранаты, махорка, – даже махорка! – аптечки и много чего другого.

Разумеется, мешки – это хорошо, грузы сами по себе – это прекрасно, но с ними, с этими парашютными мешками, пришла к партизанам Родина, она жила не только в душе каждого, но и вот, наглядно, зримо и ощутимо, вот ее золотистые опилки, ее автоматы, ее махорка, и какой-то хороший человек положил в один из мешков пачку газет, газету "Правда" и тоненькую книжечку поэта Константина Симонова "С тобой и без тебя".

Вечером, когда к Славке попала эта книжечка, он устроился возле коптилки и забыл все на свете.

Все было тут о ней, о том, какая она там живет единственная, ни с кем, ни с чем не сравнимая.

Притих Славка у коптилки. Читал и думал, как же все мы огрубели тут, как забыли, что в мире есть эта тихая сила, которая может в один миг неслышно перевернуть в тебе все и заставить тебя плакать от счастья, может быть, за день, а может, и за час до твоей смертной минуты.

На другой день в лагерь пришел взвод лейтенанта Головко, взвод же Арефия ушел в Голопятовку с напутствием комиссара и подробным планом боевых операций.

7

Шли весь день. По наезженной лесной дороге идти было скользко, особенно в немецких сапогах, они затвердели и были как стеклянные.

Никогда до войны Славка не видел таких лесов, и теперь уже привык к ним, и часто подумывал, что не сможет жить без них потом, когда война кончится. Они без конца менялись и как бы текли перед ним, разворачивали все новые и новые тайны свои. После могучих и мрачных еловых дебрей, где даже днем стояла тьма, после корабельных сосен с удивительно свежими оранжевыми стволами вдруг открывался и долго тянулся, обдавая молочно-белым светом, березовый лес. Бесконечное скопище белых стволов было неправдоподобно, их царственное сияние наполняло и поднимало душу, и было страшно думать о войне, и еще страшнее умирать. Душа поднималась так высоко, что падать вниз было страшно. Шли-то не в лагерь, а из лагеря, ближе к войне, ближе к смерти. И без этих белых берез все еще пело, светилось внутри от вчерашнего, от этой маленькой книжечки:

Нас пули с тобою пока еще милуют,

Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,

Я все-таки горд был за самую милую,

За горькую землю, где я родился.

За то, что на ней умереть мне завещано...

Славка научился управлять своей душой. Когда он давал ей волю, она начинала заполнять всего Славку, поднимала его на своих крыльях, и там оба они парили, чувствуя каждую минуту, как велик и бесконечен человек. Но когда близко придвигалась опасность, когда предстояли бои, там, на этих горных высотах, находиться было нельзя, тогда Славка загонял свою душу в ее темный угол, где она сжималась и не проявляла признаков жизни, как бы умирала до поры. Славка же опускался на землю, довольствовался дубовым листом, если не было табака, матерился, когда следовало и когда не следовало, спал на снегу, если нужно было, не думал о смерти и, кроме грубых земных дел, знать ничего не знал.

И сейчас чертыхался, когда было особенно скользко, равнодушно проходил мимо соснового бора, где уже посерел снег от иголок, от семечек и всякой древесности, мимо березовой рощи, где мельтешило в глазах от скопища белых стволов, пересекал просеки, не ахнув даже от мягкой, от немыслимой белизны снегов на этих просеках. Не думал, что этот зимний лес уже пахнет весной, и, когда оглядывался или смотрел вперед, лишь смутно мелькало в сознании, что близко время, кто-то уже говорил об этом, черной тропы и что вытянувшиеся по белой дороге партизаны напоминали стаю грачей.

Ничего не думал Славка. Просто шел и надеялся, что к вечеру, может, придут. За всю дорогу ни разу не вспомнилось прошлое, – то, что бесконечно проходило перед ним во время стояния на постах. Сейчас слабо и помимо желания вдруг встала в памяти Дебринка. Гога, девчата, мамаша Сазониха, глухой бомбардир-наводчик, резко увиделся вдруг Сашка, когда он босой сделал несколько последних своих шагов по снегу, как упал он, даже та учительница, у которой ночевали с Гогой, прошла в памяти. А ведь целая жизнь уже сложилась тут, в этих скитаниях и в этих лесах. Уже и об этой жизни можно думать бесконечно. Но Славка просто шел, а это все мелькало в сознании, появлялось и пропадало.

Первый привал был в деревне, откуда он ехал когда-то в лагерь с завязанными глазами. После привала пошли полем, где солнце не пригревало, как в лесу, потому что дул ледяной неприютный ветер. Полем шли дотемна до самой Голопятовки. Деревушка со старой мельницей лепилась к темной стене леса и была разбросана по два-три домика вдоль извилистой речушки, как бы разорванная на клочки. Такими же клочками были разбросаны по ней остатки отступившего леса, деревья, рощицы, кустарники. Всю ее, Голопятовку, сразу-то и не окинешь взглядом не только вечером, но и днем. Долго петляли по ней, пока не подошли к большому дому под железом, стоявшему также в стороне от всей деревушки. Тут, в бывшей школе, жил взвод Головко, тут будет жить и взвод Арефия.

В двух классах, в бывшей квартире директора, кто где, усталые люди повалились спать, благо что во всех помещениях на полу было настелено сено. Славка лег, не раздеваясь, в углу, рядом с Витей Кузьмичевым.

Утром в школу пришли местные партизаны, которые жили по квартирам. Были тут и дебринские. Встретил Славка дядю Петю. Веселый, такой же усатый и красивый.

– А мои все тут, живые и здоровые, – обрадовался дядя Петя.

– Что Дебринка? – спросил Славка, никак он не мог настроиться на веселый дяди Петин лад.

– Дебринка сгорела. Какие в погребах живут, а больше по деревням разбрелись, в Голопятовке, в Крестах, в Двориках, кто где. Ну, чего мы стоим, пойдем к нам, позавтракаем. Корова наша живая осталась, картошку привезли, кое-что другое осталось, так что не помираем, живем.

Славка отпросился у Арефия и пошел с дядей Петей. Усовы поселились у старой-престарой троюродной или четырехюродной бабки. Дом, давно отвыкший от людей, теперь опять наполнился голосами и был тесен от малых и старых, как был он тесен, может, с полвека тому назад.

Славка был молод, можно сказать даже юн еще, но по-стариковски слаб на слезу. Пришлось закусывать губу, делать глубокий вдох и выдох, как бы после спешной ходьбы, когда он вошел в дом, когда оказался в окружении дяди Петиной семьи, когда со всеми до единого пошел здороваться за руку. Катюша задержала Славкину руку, вгляделась в него, не выдержала, ткнулась лицом в плечо, расплакалась.

– Ну, будет, Катюха, не маленькая, – строго сказала хозяйка.

Володьку Славка взял на руки. Малыш не вспоминал уже своего присловья – тут бомбят и там бомбят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю