355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 14)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

В четвертом часу ночи, в то самое время, когда обербургомистр Константин Павлович Воскобойник пил со своими единомышленниками за новую Русь, санный обоз подошел к опушке леса у Нерусской дачи, перед самым поселком Локоть. Стояла сонная ночная тишина, и снег продолжал падать густыми хлопьями. Двумя группами, без выстрелов, партизаны вошли в поселок, оставив лошадей в районе Прудков. Одна группа шла со стороны дубовой рощи к школе-десятилетке и дальше, через базарную площадь, к зданию лесного техникума. Другая – через парковую рощу пробиралась к бывшим общежитиям лесного техникума, где находились теперь штаб и окружная управа, где сидели сейчас в домике со ставнями на железных заглушках сам Воскобойник и его собутыльники.

Посты сняли бесшумно. И в половине пятого Воскобойник, одновременно с другими, поставил на стол только что поднятый для очередного тоста стакан, не выпуская его из руки. За первым выстрелом поднялась в ночном поселке огневая неразбериха – взрывы, стрельба, крики. Застолье замерло. Воскобойник вскинул голову, оглядел своих соратников, их лица показались ему растерянными, резко поднялся, едва не свалившись на пол, потому что зацепился за ножку стула, и с криком "За мной!" вылетел из комнаты. Соратники сделали вид, что следуют команде предводителя, привстали, замешкались, но потом кто-то потушил лампу, хотя окна были плотно завешены. В темноте никто уже не пытался следовать за Константином Павловичем, все стали расползаться по углам, замирая там в ожидании развязки. Стрельба тем временем крепла и заметно приближалась к дому.

Воскобойник выскочил на крыльцо с пистолетом в руках. Был он в начищенных сапогах, в галифе и в белой нижней сорочке, китель остался висеть в комнате на спинке стула. Размахивая пистолетом, стреляя в воздух, он кричал бесстрашно в ночную пустоту, в стрельбу, в слепые вспышки.

– Бандиты! – кричал Воскобойник.

– Сдавайтесь! – вопил он, стреляя в воздух.

– Я уничтожу вас! Я сохраню вам жизнь! Сдавайтесь, лесные бандиты!

Две пули попали ему в грудь, и Константин Павлович Воскобойник упал, выронил пистолет, скатился с крыльца. Больше он не слышал ни выстрелов, ни криков, не видел слепых вспышек. Сначала снег, падая на убитого, таял, потом перестал таять, стал потихоньку заваливать его.

Почти два часа соратники Воскобойника томились по темным углам, пока наконец не стихли последние выстрелы. Гарнизон Локтя был разгромлен. Партизаны повернули коней и пропали в ночном снегопаде.

Хотя время уже подбиралось к семи утра, зимняя ночь еще плотно стояла над ошеломленными домами. Бронислав Владиславович Каминский, господин Мосин и другие господа один за другим высунулись из дома, огляделись, выслушали ночные окрестности и после этого спустились с крыльца, чтобы поднять полузанесенного снегом Константина Павловича и внести его в дом. В кабинете, в сплошной темноте, – света не стали зажигать на всякий случай, – предводителя, теперь уже покойного, положили на письменный стол, сперва, правда, надели на него китель, застегнули на все пуговицы.

Через несколько месяцев заместитель обербургомистра в газете своей будет вспоминать эту рождественскую ночь:

"Казалось бы, все обстоит хорошо и благополучно, но вдруг, совершенно неожиданно для всех нас, 8 января, сраженный свинцом врага, мужественно и храбро пал организатор власти и побед, талантливый полководец нашего времени К. П. Воскобойник.

Константин Павлович на смертном одре. Плакать нет времени и бесполезно. Впереди огромные задачи, вызванные разыгравшимися событиями. Нужно срочно решить вопрос – кому передать управление районом. В ночной тишине, без света, в кабинете Константина Павловича, где лежало его бездыханное тело, спокойно и единодушно узкий круг работников решил передать управление районом заместителю покойного – инженеру Б. В. Каминскому"

5

МИНИСТР ФАШИСТСКОЙ ГЕРМАНИИ ДАРРЕ:

Надо отстранить славянских мелких крестьян от земли и

превратить их в безземельных пролетариев. Надо, чтобы культивируемые

земли перешли в руки класса германских господ. На всем восточном

пространстве лишь немцы имеют право быть собственниками имений.

Страна, населенная чужой расой, должна стать страной рабов...

3 мая 1942 г.

С л у ш а л и: О восстановлении органов Советской власти в

районе.

П о с т а н о в и л и: В связи с тем, что населенные пункты

Суземского района в основном освобождены от фашистской власти,

вытекает необходимость восстановления органов Советской власти и

колхозов. Исполком райсовета депутатов трудящихся и бюро РК ВКП(б)

постановляют:

1. Восстановить органы Советской власти во всех сельских

Советах, освобожденных от фашистов, и восстановить колхозы.

2. Утвердить председателями исполкомов сельских Советов

депутатов трудящихся...

4. Предложить председателям сельисполкомов основное внимание в

настоящее время уделить на организацию и проведение весеннего сева с

тем, чтобы к 15 мая в основном сев был закончен...

Секретарь РК ВКП(б) Петушков.

Председатель исполкома райсовета Егорин.

6

В полутора километрах от штабной поляны, запрятанный в лесных дебрях, стоял маленький замшелый домик. До войны жил в нем сторож-пасечник. Теперь тут была типография и редакция партизанской газеты. Когда Славка поднялся по ступенькам, открыл дверь, в нос шибануло крепким запахом махры, типографской краски и сухой бумаги. У левого окошка сидел на низкой скамейке редактор. Перед ним стояла табуретка с пишущей машинкой. Редактор был в фуражке с коротким лакированным козырьком, в гимнастерке, солдатских бриджах и сапогах. Он сердито клевал двумя пальцами старенькую клавиатуру.

– Слава... постой секунду, – сказал он, обернувшись.

За столиком у противоположного окна писал, старательно склонясь над листом бумаги, пожилой человек. Он поднял голову и стал смотреть на Славку, мягко и симпатично улыбаясь. Был он без головного убора и даже без пояса, домашний, спешить ему, уезжать отсюда было некуда. Жеребец, стоявший в седле перед домиком, ждал не его, а редактора, Николая Петровича, не снимавшего фуражки. С породистым жеребчиком Славка уже был знаком.

Слева и справа от входа стояли два кое-как застеленных топчана. А прямо перед Славкой была еще одна дверь в перегородке, не дверь, а проем. Оттуда по очереди выглянули две Нюрки-наборщицы и еще скуластый, худой, круглоглазый, как сова, печатник Иван Алексеевич. Этот что-то писал за столиком, курил "козью ножку".

Славке все тут начинало нравиться: и домик в лесу, и внутри домика, и те, кто выглядывал, и тот, что писал, и даже запах махры, краски и сухой бумаги. О редакторе так просто сказать было нельзя: понравился или не понравился. Редактор, Николай Петрович Коротков, был сложней этих простых слов. Славке он казался человеком неуютным, какая-то в нем тайна, что ли, была, недоступная Славке и немножечко пугавшая его. Возможно, оттого так казалось, что с Николаем Петровичем нельзя было встретиться глазами, нельзя было заглянуть ему в глаза, чтобы могли соприкоснуться душа с душой. Николай Петрович заметно косил, и поэтому когда смотрел на человека, то смотрел как бы мимо него.

Загвоздил точку и сказал:

– Все! Смерть немецким оккупантам!

Потом встал и начал знакомить Славку с людьми, с обстановкой, опять же скользя своими разными глазами мимо Славки, мимо других людей, мимо предметов, на которые падал его взгляд. Голос его был с хрипотцой, но временами раздавалось в нем что-то, похожее на клекот, особенно когда он смеялся, коротко всхохатывал. А посмеяться он любил иногда. Вот наш профессор, выдающийся партизанский публицист, Бутов Александр Тимофеевич. Славка пожал мягкую руку Бутову. Вот первопечатник Иван Федоров, для конспирации зовем его Иваном Алексеевичем, а это – Нюра одна, Нюра другая; ты чего, Нюра, закрываешься рукой, ты не стесняйся Славки, ха-ха! А парень он действительно, смотрите не влюбитесь, набирать будете с ошибками, хо-хо-хо.

Очень веселый был Николай Петрович, ласковый, а все же тайна при этом из него не выходила, все время при нем оставалась. Славка с этим еще не встречался. Какая тайна? А вот какая. Он мог бы, например, сказать после своего всхохатывания: знаешь, Слава, мог бы сказать Николай Петрович, ты струсил тогда, не выстрелил в немца, не выполнил приказа, и в штабе мне посоветовали присмотреть за тобой, в случае чего к стенке поставить. Бред какой-то, ерунда какая-то, а вот что-то в этом роде мог бы сказать, хотя ничего такого и не говорил. Он говорил совсем другое.

– Ну вот, Слава, можешь занимать мой топчан, я в штабе ночую.

Николай Петрович похлопал Славку по плечу и даже облобызал вроде, притянул к себе.

Отстучал передовицу, познакомил с людьми, отдал распоряжение Бутову, заглянул в типографскую половину и ускакал на своем огромном жеребце в штаб. Николай Петрович был не только редактором, но еще и вторым заместителем комиссара объединенных партизанских отрядов. В курс дела Славку должен был ввести Александр Тимофеевич Бутов.

– Ну, что же тут вводить, вводитесь сами, Вячеслав, по батюшке-то как? Вячеслав Иванович?

Бутов ходил по комнате, загребая каблуками пол. Видно, раньше не носил он сапог и не умел их носить, а может, загребал каблуками потому, что сапоги были ему слишком велики. Он ходил по комнате, дымил "козьей ножкой", а когда говорил что-нибудь Славке, останавливался перед ним. Говорил так, как будто всему удивлялся, как будто не знал, как это все с ним случилось, как все происходит, происходило и будет происходить. Александр Тимофеевич немножечко кокетничал.

– Дал вот пачку газет, оккупационных, пиши, говорит, статью, а черт его знает, как ее писать; ну вот, пишу, назвал: "Лай из гитлеровской подворотни", а черт знает... Верстай, говорит, номер, а черт его знает, как его верстать, я ведь никогда этим не занимался, даже не видел, как этим занимаются.

Кокетничанье Бутова не раздражало Славку, оно было приятно ему, и матовое лицо, еще без морщин, но уже не упругое, а размягченное годами и, видно, многими удовольствиями, которые, тоже было видно, любил Александр Тимофеевич, – это лицо с мягкими губами и чуть приметными усами также было приятно Славке. И голос тихий, шелестящий, мягкий, чуть-чуть изнеженный, даже когда Бутов выражался по-черному, тоже был приятен. И наконец эта походка, нелепая, неуклюжая и беспомощная походка интеллигента, которого обули в тяжелые, совсем не по размеру, большие сапоги. Загребая каблуками, прошелся еще раз мимо Славки, потом остановился, поднял маленький палец и сделал мягкие губы буквой "о".

– О! – сказал он. – Я сейчас покажу вам всякие бумаги, какие у нас имеются, и вы, Вячеслав Иванович, будете их изучать, знакомиться. Ездовому надо сказать, чтобы для вас столик сколотил, а сейчас присаживайтесь за мой, как-нибудь поместимся.

Александр Тимофеевич уселся добивать свою статью "Лай из гитлеровской подворотни", Славка рядышком начал читать бумаги: отчеты, донесения командиров, копии докладных записок штаба на Большую землю. Не поднимая головы, Александр Тимофеевич сказал:

– Хорошо вы описали своего немца. Неужели голого привели?

– Его расстреляли два дня назад.

– За что?

– Как "за что"?

– Ах, ну да. О чем это я, собственно, спрашиваю? Разумеется, проговорил Александр Тимофеевич и снова склонился над бумагой.

Скрипело перо Бутова, изредка за перегородкой, в типографском отсеке возникал, будто камень бросали в воду, грубый голос первопечатника Ивана Алексеевича, а вслед за голосом короткий смех, сдавленный, – видно, в платок смеялась, – одной Нюрки и открытый, с вызовом, смех другой Нюрки.

Славка тоже свернул себе "козью кожку". Читал и курил. И постепенно позабыл про того немца, про Вильгельма, и когда забыл про него, стало ему хорошо, славно, как никогда. Не было никаких других чувств, кроме тихой радости. Он думал о том, что будет теперь писать и печататься в этой газете, в этой "Партизанской правде", которая делается в лесу, – в дремучем, в боевом, не сдавшемся врагу, сражающемся, в этом древнем, замечательном партизанском лесу...

Он не жалел, что оставил свой комендантский взвод, ребят, Ваську Кавалериста, отряд свой "Смерть фашизму", он ни о чем не жалел, потому что любил перемены в своей судьбе. Он любил вглядываться в будущее, знал, что оно ждет его где-то там, за какими-то пределами, чувствовал иногда оттуда толчки, глухие и сладкие толчки...

А между тем он читал бумаги и узнавал из них много интересного и неожиданного. Вон как протянулась партизанская территория, дальние отряды стоят в восьмидесяти и в ста километрах от штаба, от Славкиной избушки, где он курит сейчас "козью ножку" и читает эти бумаги. В партизанском городе, в Дятькове, построены два бронепоезда, обороняют город. Оказывается, есть партизанский город. В тылу у немцев. Уже из пятисот населенных пунктов партизаны выгнали немцев. Работают скипидарные заводы на скипидаре ходят танки и машины партизанские, – кожевенные заводы, портняжные и сапожные мастерские. Даже колбаса есть партизанская.

Славка сглотнул слюну, захотелось есть. Он оторвался от чтения, походил немного по комнате, несмело заглянул в типографский отсек – ему хотелось еще и разговаривать. А тут и ездовой приехал, обед привез. Как замечательно, как счастливо складывался первый Славкин день в "Партизанской правде", складывалась новая Славкина жизнь.

7

Ему понравилось, что обедать садились за один стол, все вместе.

Александр Тимофеевич сгреб бумаги, положил их на свой топчан, и все стали усаживаться, пододвигали скамейки, табуретку из-под пишущей машинки, ставили железные миски, котелки. Разливала одна из Нюрок, та, что смеялась открыто, с вызовом, и платок повязывала шалашиком, а не так, как другая Нюрка, которая закрывала лоб до самых бровей, вроде монашки. Нюрка-монашка сидела, пригнув голову, улыбалась про себя, стеснительно, и часто прикрывала рот ладошкой или концом платка. Славка думал: это он внес перемену в Нюркино поведение, это его она стесняется, это он ей сразу понравился, может быть, она полюбила его с первого взгляда. Разве не может такого быть? Думать об этом нехорошо, конечно, но такое бывает. И Славка в ответ на Нюркину тайную любовь тайно же исполнился благодарной нежностью к ней. Он не знал, что Нюрка вообще была такой перед всеми, она перед всеми стеснялась и улыбалась стеснительно, а что было в ее голове, этого не знал никто, она сама не знала.

Нашлись для Славки и котелок, и ложка, хотя ложка у него своя была, он достал ее из-за голенища и положил на стол. Господи, как хорошо! Ничуть не похоже, что шла война. Нюрка-монашка сидела напротив, иногда украдкой поглядывала на Славку, краснела. Она была крупнее давних Славкиных одноклассниц и поэтому сначала показалась старше их, но, приглядевшись, Славка увидел, что она совсем еще юная. Лицо ее, окаймленное платком, где-то уже видано было на старинных картинках, глаза ее были синие, не из сплошной синевы, а из мелких синих кристалликов, мозаичные глаза. И жили они все время в тени ресниц. Не сразу все это разглядишь, а постепенно, такая у Нюрки красота. Вообще вся она открывалась постепенно. Под темным платьишком едва угадывались ее линии, чуть-чуть намечена была грудь, вся она как бы затаена, скрыта от дурного глаза, но... была. Зато другая Нюрка, что разливала сейчас по мискам и котелкам суп и поэтому металась туда-сюда по комнате, – вся сплошной вызов. Грудь задорно торчала под беленькой кофточкой, лезла, так сказать, в глаза, голос открытый, напористый, смех так смех, плач так плач – такая вот. На бегу она заигрывала с возчиком, который сидел у порога прямо на полу, ждал, когда освободится посуда. Ну, чего расселся, чего глаза пялишь, чего ноги подставляешь, вот супу налью за шиворот, и так далее. А возчик, совсем еще молодой мужик, старался зацепить Нюрку, задеть рукой или протянуть ногу, чтобы Нюрка споткнулась. От их игры было шумно. Печатник, Иван Алексеевич, старательно хлебал из котелка и, не отрываясь от этого дела, осаживал Нюрку.

– Не верещи, сорока, хоть бы ты, Николай, увез ее в свою хозчасть али б женился на ней.

– Нужен, как вчерашний ужин.

Возчик никак на это не отвечал, вообще никаких слов не говорил, он действовал руками: цапал Нюрку за юбку, когда она проносилась мимо, или шлепал по ногам, по голым икрам.

Монашка окунула раз-другой ложку и отодвинула миску. Прикрыв рот уголком платка, сказала нараспев:

– Ко-о-оль, садись обедать с нами. – И покраснела. Краснеет, стесняется, а туда же, лезет, заигрывает. Взглянула на Славку и еще больше застеснялась. Печатник работал уже над вторым, над картошкой с мясом. Не глядя на эту Нюрку, сказал грубовато:

– А ты, Морозова, если так будешь есть, отцу напишу, строишь из себя...

Морозова... Хорошая фамилия. Нюра Морозова. Хорошо как... Страшно везет Славке в этой войне.

– Вот наша семейка, Вячеслав Иванович. Веселая, правда? – сказал Александр Тимофеевич. Обратился он к Славке неожиданно и потому смутил его сильно, заставил что-то пробормотать в ответ. Да, семья веселая, великолепная семья. И, конечно, эта Морозова, Нюра Морозова...

Не успели пообедать, не успел Славка как следует освоиться, не разговорился еще, по сути дела, не сказал еще ни одного слова, а тут опять Николай Петрович. Утром, когда пришел сюда Славка, Николай Петрович отстукивал передовицу в номер, теперь опять тут.

Сейчас он совсем не был похож на того, утреннего, не шутил, не острил, не похохатывал, а как вошел сухо и немного взвинченно, так и остался таким. Глаза его холодно смотрели по сторонам, голос тоже холодный, отрывистый. Ничего особенного не сказал, а стало неприютно и тревожно.

– Поедем в Суземку, – сказал он Славке. – Кончай обедать.

Что, почему, зачем в Суземку, какая такая нужда – ничего не говорит, ждет. Печатник, губастый и круглоглазый, не знавший другого обращения с людьми, кроме как на "ты", ничего вроде не замечая, предложил Николаю Петровичу пообедать.

– Садись, поешь сперва, – сказал он, наивно и кругло вытаращив глаза на редактора. Николай Петрович не обратил внимания на Ивана Алексеевича, а сказал опять Славке:

– Давай, давай.

– Ты там скажи отцу Морозовой, – снова обратился печатник к Николаю Петровичу, – ничего не ест Нюрка, а потом голова, говорит, болит.

– Ладно, – ответил Николай Петрович.

А Нюрка вспыхнула и пальцем постучала себе по виску, показала, сколько ума у этого печатника.

8

А что тут собираться! Вытер ложку, сунул за голенище – и готов.

У крылечка, рядом с жеребцом редактора, стояла еще коняга под седлом. Николай Петрович не спросил – ездил, не ездил Славка в седле, вышел, сказал:

– Садись.

В седле не приходилось ездить. В деревенскую бытность – до десятилетнего возраста Славка жил в деревне – на оседланных лошадях видел он только милицию. Зимними ночами конная милиция разгоняла кулачные бои на выгоне, куда Славка уже похаживал и сражался там за свою улицу в левом крыле, где дралась ребятня. Он хорошо помнил тот давний страх и непонятную ночную жуть, когда налетала конная милиция. Стон прокатывался по сражающимся рядам, стенки противников сразу смешивались, и все спасались бегством. Если не успевали вбежать в улицу и спрятаться в подворотнях, если скачущие лошади застигали на выгоне, приходилось падать в снег и со страхом ждать, когда упадет на тебя летящее конское копыто. Да, конную милицию он видел в седлах, сам же и все его односельчане – ребятишки и мужики – ездили на неоседланных лошадях, иногда лишь подстилая порожний мешок, чтобы не так потела лошадиная спина.

Первый раз это было в трехлетнем возрасте, на масленицу. Была ростепель, снег уже заводянел, стал скользким, катались на санях подгулявшие мужики и бабы, на выгоне парни устроили скачки. С гиком, криком, налегке, в рубашках, носились они верхом на своих рабочих скакунах. Посадили и трехлетнего Славика на рыжую кобылу. Смирная была, бельмо на одном глазу, старая, такая не разнесет. Похлопал отец по крупу кобылы, и она пошла. Славка, держась за повод и за гриву, поехал. Тихим шагом до выгона и обратно до переулка, еще раз до выгона и опять до переулка. Долго ездил. Масленица. Потом кто-то крикнул с завалинки: "Вячеслав, ты кого потерял? Кого ищешь?!"

Славка понял, что над ним смеются. Когда кобыла подошла к хате, он остановился и попросил, чтобы его сняли. Он думал, что все соседи удивляются и радуются его езде, а они, оказывается, смеются над ним. Славка заплакал, садиться на кобылу не захотел больше. А уж когда подрос, на кулачки ходить стал, мечталось сесть когда-нибудь на оседланную лошадь, как милиционеры конные. Любил он, наподобие этих милиционеров, прижимать ноги к лошадиным бокам и то приподниматься немного, то опускаться в такт лошадиному бегу, как будто он в седле сидел. В степи, куда брали ребятишек погонычами, Славка бросал на лошадь порожний мешок, через него перекидывал вожжину с петлями на концах, вместо стремян, и, сидя верхом, ногами упирался в петли, получалось совсем как в седле.

Потом уехал в город-городок, потом в Москву, от лошадей оказался отстраненным навсегда, и мечта его кавалерийская потихоньку истаяла.

А теперь вот стоит оседланная коняга, и Николай Петрович говорит: "Садись".

И стремена настоящие, из железа, и седло, господи, блестит вытертой кожей, как у тех конных милиционеров. Не решился сразу садиться, сперва потрогал тугую лоснящую луку, погладил кожу, повернул туда-сюда стремя.

– Садись, – еще раз повторил Николай Петрович, уже взобравшись на жеребца.

Славка перевел дух и, внушив себе, что все это привычно для него, вдел ногу в стремя и неожиданно легко взлетел вверх и так удобно, так ладно опустился в седло.

Ехали шагом. Славка приноравливался, приподнимался на стременах, раскачивал легкий корпус свой в такт лошадиным шагам. Все в нем, конечно, пело.

Лесной дорогой, зеленым коридором, среди птичьего гама, рысцой ехали два всадника. Первым – в картузике с лакированным козырьком, в красноармейской форме – Николай Петрович. А вторым-то был Славка, черноволосый, смуглый паренек, в немецких сапогах, в рыжих шароварах мадьярского солдата, убитого кем-то, в гимнастерке, без головного убора. У Николая Петровича в желтой кобуре наган на боку, у Славки за спиной карабин и на ремне подсумок с патронами.

Как бы со стороны смотрел Славка на этих двух всадников, на редактора и на себя, и все в нем, конечно, пело.

Николай Петрович поравнялся, сказал:

– В Суземке плохо сейчас, теснят наших, деревни жгут. Не страшно? Хотя ты воробей стреляный.

– Стреляный, Николай Петрович!

Суземка и суземские деревни ничего Славке не говорили, он никогда не был в этих краях. Другое дело Николай Петрович. Немногим больше месяца прошло, как он вывез отсюда типографию. Николай Петрович рассказывал об этом Славке. Назначили его редактором партизанской газеты, а типографии нет. До его родного Трубчевска далековато, и там были немцы, Суземка – под боком, к тому же очищена от оккупантов, стоял там отряд "За власть Советов", и Николай Петрович пошел искать типографию в Суземку. Была пора половодья. Дороги развезло, Нерусса разлилась. Из Черни, где находился тогда штаб, Николай Петрович пошел пешком. У железнодорожной станции по остаткам взорванного и рухнувшего в воду моста кое-как перебрался через речку – где по фермам, торчавшим из воды, где по пояс в бурлящей ледяной Неруссе. По шпалам добрался до Суземки. Немцы были выбиты отсюда, работал райком партии, работала Советская власть, в поселковом Совете по вечерам партизаны устраивали танцы. А типография была разбомблена. На деревянное зданьице упала бомба крупного калибра, и типографию разнесло в щепки. Николая Петровича привел сюда секретарь райкома.

– Все, что осталось, – сказал он.

Секретарь ушел, а Николаю Петровичу идти было некуда больше. Он бродил вокруг развалин, досадовал, думал и не мог придумать, где теперь искать, куда ехать, ведь кроме Суземки все остальные районные центры были под немцем. Ходил вокруг, думал. И вдруг под ногами, в песке, увидел кусочек металла, наклонился, поднял: литера, буковка. Какая буковка? Обдул пыль, почистил о гимнастерку – буква "Р", заглавная. Еще порылся в песке, еще попались две литеры – "у" и "а". Николай Петрович даже слово сложил из этих буковок, получилось "уРа", хорошее слово, хотя заглавная буква не в начале, а посредине слова. Не имеет значения. "уРа"! Надо искать. А тут и секретарь райкома вернулся. Надо, говорит, покопаться, может, попадет что-нибудь. Начали копаться.

Через пять минут Николай Петрович нашел медную линейку, секретарь райкома – верстатку. Судьба шла навстречу: дядю бородатого подослала, дядя сказал, что у него в сарае какие-то ящички, может, сгодятся. Посмотрели, ящички оказались наборными кассами. У этого дяди Николай Петрович остался ночевать. Сидели долго, разговаривали, света не зажигали, не было керосина. Вспоминали людей из типографии. Был такой человек, Иван Алексеевич, печатник суземский; правда, перед самой войной в пекарне кладовщиком работал, руку отдавил в типографии. Теперь партизанит в местном отряде, завтра можно увидеть его. С партизанской гулянки, с танцев, пришла дочка этого дяди, тоже стала вспоминать людей. Вспомнила: Нюра Хмельниченкова и Нюра Морозова, подружки ее, до войны как раз поступили в типографию ученицами-наборщицами.

На другой день на развалинах Николай Петрович работал уже с печатником Иваном Алексеевичем, а потом пришли обе Нюры – Хмельниченкова и Морозова. Сначала заступ ударился о металл, и была выкопана тяжелая плита тискального станка, потом катушка от этого станка, потом рама для верстки полос, типографская краска, валик, верстатки, заключки, линейки, пробельный материал. Нюрки перевернули горы земли и выбрали весь шрифт, десять шрифтов. Вымыли в керосине, добытом с великим трудом, разложили по кассам, – можно набирать газету.

Восемь дней работали на развалинах, типография была собрана, упакована в ящики, переправлена на баркасе через Неруссу. Печатника командир отряда передал Николаю Петровичу, Нюра Хмельниченкова уговорила родителей, обещала приехать, Нюра Морозова вспыхнула, загорелась, хочется ей к партизанам. Мать в слезы, Тихон Семенович, отец Нюры, молчит, сопит в бороду. И самовар ставили, кипяток без сахару гоняли, а дела нет, на уговоры Николая Петровича не поддаются.

– Там, поди, мужики одни, – наконец-то заговорил Тихон Семенович. Мужичье, говорю, одно, а она девка, куда ее к мужикам. Неладно будет.

– Под мою ответственность, – сказал Николай Петрович.

– Под твою? Подумать надо.

Мать, Пелагея Николаевна, опять в слезы. Николай Петрович опять доводы приводить, на сознание налегать.

– Газета позарез нужна. Надо поднимать партизанский дух, надо разлагать врага. Как же без этого, Тихон Семенович?

– Поднимать надо, – согласился Тихон Семенович, – и разлагать тоже. Подумать надо...

Пришла, уговорила стариков Морозова Нюра. Монашка Славкина. Платочком прикрывается, краснеет, тихонечко, исподлобья, поглядывает Нюра Морозова. Не ест ничего, а потом, говорит, голова болит...

...Уже по берегу Неруссы едут, по зеленой траве-мураве, а Николай Петрович все рассказывает, вспоминает. Разговорился. И про Трубчевск рассказал, там Николая Петровича застигла война. В субботу вернулся из поездки по району, а в воскресенье встал рано, сел писать критический материал по ремонту уборочных машин, чтобы в понедельник с утра передать в область. Николай Петрович был собкором областной газеты. Сел писать. Материал получился острый. Когда закончил, поставил точку, утро уже было в разгаре, собрался выйти, пивка попить, по улицам побродить. Трубчевск замечательный городок, зеленый, веселый, нравился Николаю Петровичу. Только собрался выйти, а тут по радио... Война началась. Митинги пошли, пришлось новый материал передавать в область.

...На мосту через Неруссу Николай Петрович остановился, прислушался. И Славка остановился. Отчетливо улавливалась недальняя пулеметная стрельба. Но не от Суземки, а, кажется, от Невдольска или Устари. Так определил Николай Петрович. Отчетливо бормотал станкач, у ручных пулеметов тон немного повыше. То ли в самом деле бой шел недалеко, то ли река доносила так ясно, что бой казался недальним. Не напороться бы на этих сволочей, на немцев или на полицаев. Стали осторожнее ехать, часто останавливались, приглядывались, прислушивались.

Сначала увидели дымы над Суземкой, потом встретили конный разъезд отряда "За власть Советов". Слава богу, добрались благополучно. Суземка уже была нашей, выбили фашиста и из Негина, Невдольска, Устари. Теперь гнали его за лесной кордон, к Десне, к Трубчевску. А Суземка была нашей. Третий день дымила, догорала. Люди, что пооставались, рыли землянки, сидели на пепелищах. Сразу же натолкнулись на знакомого человека, на жену Ивана Алексеевича. Живая осталась жена печатника, сама себе не верила, потому что многих немцы побили, пожгли, повешали. Расстреляли стариков Нюры Морозовой – Тихона Семеновича и Пелагею Николаевну.

– Как! – воскликнул Николай Петрович, и глаза его косящие страшно округлились. – А Иван, твой-то, просил меня пожаловаться Тихону Семеновичу: Нюрка ничего не ест, а потом, говорит, голова болит.

– Некому жаловаться.

Ни одного целого дома. Догорали последние остатки районного центра и ближних к нему деревень.

Все забыл Славка. И что был счастлив последние дни, и что везло ему страшно в этой войне, и что под ним оседланный конь – давняя, детская мечта его; перестал видеть себя со стороны. Видел убитых, повешенных, обгорелых, утопленных в речке. Трупы детей, стариков, девушек. Все онемело в нем. Иногда, особенно на обратной дороге, когда они опять были одни с Николаем Петровичем, на него находил детский страх, беззащитность, вроде он маленький еще, и хотелось ему взять за руку взрослого и к ноге его прижаться. Николай Петрович, ехавший впереди, может, и не подозревал, что именно к его ноге хотелось прижаться Славке.

А леса за Неруссой были прекрасны, все так же полны были птичьего гомона. И под их сенью рысцой ехали те же двое всадников – Николай Петрович и Славка Холопов.

По приезде сел писать заметки для полосы, которую Николай Петрович велел озаглавить так: "Прочти, запомни, отомсти".

Нюра плакала. Никогда бы этого не видеть и не слышать. Уходите от меня, кричала она, забилась за кассы и никого туда не пускала. А утром, ничего не сказав, пешком ушла в Суземку. Через три дня вернулась. Почернела. Пропала тихая улыбка, пропал тихий, вкрадчивый взгляд исподлобья. На нее нельзя было смотреть.

9

Стал Славка газетчиком, стал жить на колесах. Еще не отболела Суземка, а он уже опять в дороге. Теперь ехал в родной свой отряд "Смерть фашизму", ехал один, и не в седле, а на легкой повозке-одноконке, та коняга была штабная, взял ее Николай Петрович тогда на одну поездку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю