355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 18)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Левую, Деснинскую, группу возглавлял командир отряда, правую, Алтуховскую, как наиболее опасную, взял на себя Александр Павлович. При нем же был комиссар отряда. Взвод пулеметчиков оставался в резерве.

Всю ночь на большаке горели костры. Немцы и мадьяры, занимавшие дорогу, не спали. Всю ночь подходили свежие силы. Готовились к походу на юг. К рассвету костры стали понемногу слабеть, затихать, карателей сломил сон, бодрствовали только сторожевые группы. И в этот час, бесшумно убрав выдвинутое в лес вражеское охранение, ворошиловцы обрушились, как будто упали с неба, на дремавших, сидевших у придорожных тлеющих костров, слонявшихся меж кострами и машинами фашистских солдат. В первую минуту бросили около сотни гранат, так близко подобрались ворошиловцы. За гранатами, сотрясшими лесную дорогу и ближние леса, вступили в дело ручные пулеметы, винтовки, автоматы. Брешь была пробита мгновенно. Пока фашисты приходили в себя, расступаясь перед натиском партизан, ворошиловцы уже разобрались по своим группам, и операция стала развиваться согласно задуманному плану. Деснинцы гнали оккупантов к Десне, алтуховцы теснили врага в сторону Алтухова. Продвигавшиеся травянистыми обочинами партизаны видели впереди тучного человека в сером плаще. Он время от времени оглядывался и молча взмахивал пистолетом, как бы приглашая к себе отставших, шедших вслед за ним. Позади горели вражеские машины, дымили, как и до начала боя, костры, впереди разворачивались другие машины, уходили на Алтухово, и Александр Павлович все шел головным и размахивал время от времени своим пистолетом, призывая следовать за ним, не останавливаться. Солнце еще не взошло, но чистое, безоблачное небо было уже светлым по-утреннему, и дорога видна была далеко, до самого излома. И там, на самом изломе, образовалась пробка, возникло замешательство в отступавших вражеских рядах. Остановились машины, столпились вокруг машин каратели, а через несколько минут из темного скопления выделились два броневика и быстро покатили навстречу ворошиловцам. За бронемашинами пошли каратели. Наступающих обдало очередями из крупнокалиберных пулеметов. Александр Павлович упал в траву. Он приказал всем перемещаться на южную обочину, залечь в придорожных кустах, приготовить гранаты. Между тем бронемашины были уже близко. Видно было, как поливали они тяжелым свинцом из спаренных пулеметов, как трепетало пламя на кончиках стволов. Потом бронемашины остановились, ведя прицельный огонь по ворошиловцам. Несколько брошенных гранат не достигли цели, а за броневиками надвигалась рыже-зеленая масса карателей. Она надвигалась слоями, волна за волной, и конца ей не было видно. Никто не ожидал такой неисчислимой силы. Огонь по партизанам, отползавшим к деревьям, становился плотнее с каждой минутой. И кто-то не выдержал, поднялся и ударился бежать в лесную глубь. За первым нашелся второй, третий. Ряды ворошиловцев дрогнули, поднимались, чтобы снова показать спины врагу. Александр Павлович встал с колен, выстрелил в воздух и криком попытался остановить бегущих. На другом фланге то же самое пытался сделать ворошиловский комиссар.

– Назад, назад! – кричал комиссар, размахивая автоматом.

Ко уже ни криком, ни выстрелами нельзя было остановить бегущих. А вражеский огонь нарастал. Каких-нибудь два десятка бойцов держались вблизи Александра Павловича и небольшая группа – с комиссаром, остальные без памяти продирались сквозь чащу куда глядели глаза. Они не знали, что резервный взвод был оставлен именно на этот предвиденный случай. И Александр Павлович ввел пулеметчиков в бой.

Пулеметчики ударили таким плотным и мощным огнем, что сразу повалили всю первую цепь фашистов. И этот же огонь отрезвил струсивших, заставил их понять, что путей к отступлению нет и выход только один – возвращаться на свои позиции.

Напоровшись на сильный заградительный огонь, враг залег.

Если бы ворошиловцы не разгромили карателей на Алтуховском большаке, последствия для всего партизанского края были бы трагическими. Это хорошо понимал Александр Павлович. Уезжая из отряда, он передал партизанам, не упрекнув их ни словом за прошлое, благодарность от имени брянского штаба партизанского движения и обкома ВКП(б). Ворошиловцы, одержавшие победу над врагом и над опутавшим их страхом, слушали Александра Павловича молчаливо, потому что перед их глазами все еще стояли погибшие товарищи, а потом так же молчаливо провожали его глазами, думая о своей победе, о своих только что зарытых в землю товарищах и об этом железном человеке в сером плаще. Они думали о нем с благодарностью.

20

В результате согласованных действий сковывающей группы и Северного боевого участка, а также фланговой группы товарища Выпова сопротивление противника было сломлено, и он к началу октября начал отходить на север и северо-восток. Александр Павлович улетел на Большую землю и уже там, в Ельце, узнал из радиограммы о развертывании дальнейших действий партизан:

Преследуя отходящего противника, отряды заняли прежние свои

рубежи обороны, очистив полностью населенные пункты и аэродром в

Салтановке, и закрепились на рубеже по правому берегу р. Навля:

Святое, Алексеевка, Алешенка, Андреевский хутор, Ревны, Гаврилково,

Гололобово и далее по южному берегу р. Ревна до р. Десна и на юге по

левому берегу р. Десна за исключением Вздружное, которое на

сегодняшний день, 7.10.42 г., еще находится в руках противника.

Высокое положение Александра Павловича, сама роль, которую он играл в жизни людей, с годами приучили его относиться к себе с тем же почтением, с каким относились к нему другие. Он уважал свою деятельность, свое место среди людей, свой авторитет. И все же после того боя, где он шел в цепи, под пулями, где встретился с собственной молодостью, с тем рабочим пареньком, который жил в нем, уже достаточно забытый самим Александром Павловичем, после того боя что-то прибавилось в нем сильно заметное. Да, он знал хорошо, кто он и каков он, знал свое высокое положение, но особенно не задумывался над этим: так сложилось, так утвердилось. Теперь же, когда он собирал бюро, смотрел на своих коллег и помощников, разговаривал с ними, ему то и дело являлась мысль о том бое. И даже в Военном Совете фронта, где он заседал среди равных себе и стоявших выше него, и там он чувствовал в себе тот Алтуховский большак. Сильное и свежее что-то прибавилось в Александре Павловиче с этим Алтуховским большаком. И радиограмму из леса он читал по-другому, не так, как прежде. Он не сомневался, что положение в партизанских лесах будет исправлено и что операция по его плану закончится успешно, он и прежде не сомневался в своих предприятиях, но теперь думал об этом как-то по-новому. Партизанская война, разгоревшаяся в Брянских лесах, – именно в Брянских лесах, а не в Белоруссии, не под Ленинградом, не на Украине, – стала восприниматься им как личное дело. Подобно всем людям, он встретил войну как бедствие, испытание для всех, для всей страны; подобно другим людям, он жил войной и ничего важнее войны, важнее борьбы с врагом у него не было, и любой сданный врагу город, хоть бы и совсем незнакомый ему, был для него такой же болью, как и для всех, и любой, хотя бы незначительный, успех наших войск в любой точке огромного фронта был для него, как и для всех, радостью. Однако же Брянские леса занимали в нем особое место. И не потому, что они находились на территории руководимой им области, а потому, что там был его Алтуховский большак. И среди множества важных дел он не забывал о Брянских лесах, всегда помнил о них и ловил себя на том, что какая-то сила постоянно притягивает его к ним.

И в начале ноября Александр Павлович собрал специальную группу и снова вылетел к партизанам. У него была идея преобразовать партизанские отряды в более крупные соединения, в партизанские бригады. Бригадная система казалась ему более гибкой, более управляемой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

В октябре сорок первого года полк, где был начальником штаба капитан Гоголюк, под Вязьмой понес большие потери, попал в окружение и перестал существовать как боевая единица. Два месяца бывший начальник штаба бродил по оккупированной земле, пытаясь выйти к своим, но свои были далеко. В одной из глухих деревень капитана свалил тиф, оборвав последнюю надежду не только выйти из окружения, но и хотя бы просто остаться в живых. Почти без присмотра, в бреду, Гоголюк лежал на печи, не замечая ни дня, ни ночи, потеряв счет времени и всякую связь со всем живым, что еще было вокруг него. На третий или пятый день он пришел в сознание, но был так слаб, что не мог ни встать, ни повернуться, ни даже сказать слово. Он только прислушивался к себе, к теплившейся в нем жизни, к голосам, возне, к стуку и грюку в избе и за окном, на улице.

– Куда ж его теперь? – спрашивал старушечий голос.

– Куда, хоронить надо, – отвечал голос старика.

– А копать кто будет? Разве ж по морозу такому выкопаешь?

– Без могилки нельзя, нехорошо будет.

– А копать кто будет?

– Надо копать...

Когда капитан понял, что старики вели речь о нем, он не испугался, а, напротив, почувствовал в себе слабую радость: старики говорят о нем как о мертвом, а он жив, слышит их разговор, и от этого едва заметная пришла к нему радость, и он застонал, а потом попросил пить.

Старики удивились и тоже обрадовались, засуетились. Через две недели капитана сняли с печки. Он даже постоял немного на ногах, придерживаясь за спинку кровати. Постоял и лег на полу, где постелили ему на соломе. Тут не так жарко было и воздух посвежей.

А в деревню пришел небольшой отрядик из окруженцев, командовал отрядиком старший лейтенант Покровский. И капитан предстал перед этим Покровским. По-над стеночкой, по-над заборчиком, в сопровождении старика, добрался до избы, где стоял командир Покровский.

– Кто такой? Откуда?

А уж капитан во всем гражданском был, под местного маскировался.

– Я капитан Гоголюк, бывший начальник штаба полка, теперь вот в тифу. – И за печку рукой взялся, чтобы не упасть. В голове закружилось, потому что первый раз вышел на улицу и так много прошел.

– Местный, что ли?

Молодой, красивый, с румянцем на щеках, Покровский замкнуто и недоверчиво смотрел на едва стоявшего на ногах человека, якобы капитана. Как и положено, Покровский сидел, ведя допрос, капитан, как положено допрашиваемому, стоял, держась за печку.

– Не местный, из Севастополя я, – ответил Гоголюк.

– Где в Севастополе жил?

– Солдатская слободка.

Покровский корпусом подался вперед.

– Солдатская слободка?

– Да.

– А Любимовку не знаешь?

– Там жил мой старый учитель... русского языка.

– Может быть, помнишь, как звали учителя?

– Как же не помнить... Федор Федорович... Покровский.

Покровский встал порывисто, подошел к капитану, взял за плечи.

– Капитан, ах, капитан, – заглянул в упор в жидкую голубизну глаз больного, прижал к себе и где-то за плечом Гоголюка проговорил: – Ах, капитан, Федор Федорович – это же отец мой, батя родной мой.

Покровский, когда облапил капитана, почувствовал, как слаб был этот человек, бывший ученик его отца, как был немощен, и ему на минуту стало неловко перед ним, но сам он был слишком здоров, чтобы поддаваться случайному чувству неловкости. Он сгреб капитана и почти перенес к столу, усадил на скамью, прислонив бережно к стенке.

– Самогону! – крикнул кому-то. – Сейчас лечить будем капитана.

Принесли хлеб, сало, самогон. Покровский сам взял мутную бутылку, швырнул к порогу бумажную затычку и налил Гоголюку и себе. Себе полный стакан, Гоголюку до половины.

– Больше тебе нельзя. Ах, капитан, поправляйся да пойдешь ко мне в заместители. Я ведь старший лейтенант, а ты капитан, как раз годишься в заместители.

Лихой, веселый человек был Покровский, шутил, смеялся, подтрунивал над капитаном, а неожиданное совпадение – только на войне возможны такие встречи, такие неожиданности! – заметно возбудило его, и без того всегда возбужденного.

Капитан Гоголюк зверски хотел есть, он почти не слушал Покровского, не отвечал на его полушутливые и необязательные вопросы, выпил свою малую дозу и налег на еду, не стеснялся, ел молча и много и от этого скоро устал. Из шумных слов Покровского он понял самое главное, что ему сильно повезло, что теперь спасен, теперь он на месте. Уловил это главное и больше пока ничего не хотел знать, не было сил, хотелось потихоньку уйти и лечь.

Весь отряд Покровского был на конях. Когда Гоголюк поправился, он тоже сел на коня и ушел с Покровским в Хинельские леса. Отряд назвали именем Ворошилова. В Хинельских лесах встретили другой Ворошиловский отряд, под командованием майора Гудзенко. Двинулись в Брянские леса, чтобы как следует экипироваться и уж тогда начать боевые действия в полную силу.

Под начало Емлютина стали попадать кадровые военные, командиры Красной Армии. Их становилось много – подполковник Балясов, капитан Лапутин, майор Гудзенко, капитан Гоголюк, старший лейтенант Покровский, старший лейтенант Ткаченко, да мало ли их было теперь по отрядам. А ни Дмитрий Васильевич Емлютин, ни его комиссар Бондаренко Алексей Дмитриевич, ни другие заместители не были военными людьми, военными специалистами, и управлять разросшейся партизанской армией им стало не просто. Пришлось обращаться к кадровикам, переводить их из отрядов на штабную работу. Был отозван из Ворошиловского отряда и капитан Гоголюк, закончивший до войны военную академию. Он стал начальником штаба объединенных партизанских отрядов.

...Второй час Славка сидел в штабной землянке у этого Гоголюка. Зашел на десять минут, познакомиться с обстановкой, где что происходит и куда лучше поехать за новым материалом для газеты, а сидит вот уже второй час. В самом начале, когда только вошел, Гоголюк стоял перед огромной картой, висевшей на стене (стены и потолок были обтянуты парашютным шелком, и от этого было непривычно светло), наносил на эту карту новую обстановку, сложившуюся на данный час в партизанских бригадах. И пока он наносил обстановку, поясняя свои значки, свои крестики, стрелки и жирные стрелы, свои флажки, линии и пунктиры, Славке уже стала ясна картина настолько, что он успел наметить себе несколько пунктов для поездки. Однако Гоголюк просто так не отпустил Славку, а пригласил к столу и сам сел напротив, стал присматриваться к корреспонденту, вопросы задавать, а потом мало-помалу начал рассказывать. Рассказал и про тиф, про встречу с Покровским, и где-то в момент этого рассказа Славку осенила одна догадка, сильно его удивившая. Когда он попривык в долгом разговоре к начштаба, уже свободно глядел в его голубоватые, навыкате, глаза, наблюдал за шевелением его губ во время разговора, когда дистанция между ним и начштаба сама по себе стерлась, исчезла, тут и пришла эта догадка, что все люди одинаковы. Но сначала он робко об этом подумал, не смея задерживать в себе эту мысль, и только какое-то время спустя сказал себе твердо: да, это так. Он продолжал слушать Гоголюка, а сам между тем все больше и больше уходил в свое открытие, от которого и что-то очень сильное прибавилось в его мире, в его душе, в его сознании, и что-то вместе с тем ушло из его мира и из мира вообще. Как-то он уже привык к тому, чтобы был он и были другие люди, другая порода людей, для него недосягаемых, в разной степени недосягаемых, один больше, другой меньше, третий, как, например, Александр Павлович Матвеев, так стоял высоко, что и в голову не приходила мысль сравнивать себя с ним, примеряться к нему. Особенно ясно он почувствовал и понял это, когда смотрел на возвратившихся с Большой земли партизанских делегатов, героев. Кто в скрипучей коже, кто в генеральской форме, кто блестя новым обмундированием, со Звездой Героя на груди – как они шли тогда от машины, какой свет шел от них, как веяло живой легендой.

Начальник штаба Гоголюк был для Славки также из той недосягаемой породы. Он помнил его с тех пор, как пришел со своим взводом в штаб и стоял на посту перед высокой лестницей деревянного дома, в котором находились Емлютин, Бондаренко и Гоголюк, эти крупные, большие люди. Он стоял перед штабом с винтовкой и знал, что это и есть его место, а там, в помещении, за картами, за особым делом было их место, и, когда кто-либо выходил на высокое крыльцо или спускался по крыльцу мимо Славки, он не то чтобы испытывал робость перед ними, но что-то похожее на это.

И вот теперь Гоголюк не отпускает Славку уже второй час, но не отпускает не как начальник подчиненного, а в том смысле... словом, Славка чувствовал, а начштаба и не скрывал, что ему приятно разговаривать со Славкой, с корреспондентом, с журналистом, с человеком, так сказать, от литературы.

– Я рад был с вами познакомиться, – говорил Гоголюк. – Мне интересно поговорить с вами, я ведь, собственно, тоже в душе литератор, сейчас пишу для вашей газеты фельетон, называется "И жнец, и швец, и на дуде игрец", как заголовок? Пишу и стихи, больше, правда, сатирические.

И вот тут-то Славка сперва возвысился до снисходительности к начштаба, позволил себе снисходительно подумать о том, что стихи у начштаба определенно должны быть слабенькими, а потом, сразу же вслед за этим, его осенила догадка: все люди одинаковы. И все эти таинственно скрипящие кожи в портупеях, Звезды Героев, генеральские шаровары и даже эти замкнутые недосягаемые лица, как у Матвеева, вдруг все это упало в Славкином сознании, как театральная маска, а под ней – все люди, такие же, как и он, Славка. Он вдруг представил себе этого начштаба стоящим тогда перед Покровским, слабым, держащимся за печку, чтобы не упасть, голодным, кожа да кости, вшивым, конечно же вшивым, иначе откуда бы взяться тифу, представил его умирающим на печке, и как старики готовились хоронить его, а могилку копать некому, представил все – и уже другой Гоголюк сидел перед ним, а этого, недосягаемого, уже не было. В мире что-то исчезло, исчезли те особые люди, но хуже не стало от всего этого.

– Я, признаться, завидую вам, Слава. Езди, пиши... День и ночь писал бы. А тут такая морока... – И капитан Гоголюк взялся за голову. Он стал рассказывать о своей мороке, и Славка ему посочувствовал. Как в настоящем воинском штабе, у Гоголюка было заведено и работало в полную силу три отдела: оперативный, разведывательный и отдел связи. Во всем крае была восстановлена проволочная связь, можно было в любую минуту разговаривать с любой бригадой, с любым отрядом. С теми, до кого не доходила проволока, разговор велся по рации. По радио связывались с Брянским фронтом и с самой Москвой, а также с теми, кого посылали в глубокую разведку, за Десну. Разведчики ходили с "Северками", с маленькой и удобной рацией "Север". На начальнике штаба лежал весь "тыл": вооружение, боеприпасы, продовольствие, под его началом стоял резервный артполк и танковый полк (семь танков). Танки, орудия, минометы были подобраны после отступления 13-й армии и отремонтированы. И сбор, и ремонт надо было организовать, и это было сделано начальником штаба. И карты, карты, карты. Километровки. Одну исписали, заводи другую, и так без конца.

– Спать приходится урывками, – уже почти жаловался Гоголюк, но, жалуясь, как бы и гордился немного перед Славкой, – то днем прикорнешь, то ночью, смотря по обстановке. Круглые сутки через каждый час или полтора мы собираемся втроем для обмена информацией, разведданными. Я по своей линии, через отдел связи и разведотдел, Емлютин имеет и свою, особую связь.

Капитан вздохнул и посмотрел на часы, и в это самое время за обтянутой парашютным шелком стенкой послышались живые быстрые шаги. Вошли скрипучий Емлютин и мягкий, в суконной обмундировке, Бондаренко. Почти не глядя на Славку, поднявшегося с места, оба поздоровались с ним за руку и тут же забыли о нем. Гоголюк проводил Славку к выходу, пожал руку, сказал на прощание, чтобы заходил запросто, и Славка ушел. Отступил на шаг, потом повернулся к выходу. И странно, что, отступивши на шаг от начштаба, он почувствовал то же самое, что и прежде: он – это он, а они – это они. Опять между ним и Гоголюком с теми, другими, опустилась некая невидимая завеса недосягаемости. Но теперь Славка знал, что завеса эта может и пропадать, исчезать, и зависит это, возможно, от самого Славки.

2

На новом месте было хорошо. В четырех километрах от партизанской столицы, от Смелижа, в глухом лесу связали сруб и врыли его по самую крышу в землю. Крыша, покрытая дерном, поросшая травой и кустами, древесными побегами, чуть приподымалась над землей и смешивалась со всей окружающей лесной чертовщиной. Но если подойти вплотную к этому срубу, чуть приподнявшему лесную почву, то можно заметить, что не до самой крыши, не вплотную к ней опущены в землю стены сруба, оставалось венца два-три, и в них были прорезаны и застеклены окна в виде щелей. Через эти щели и тек с утра до вечера сумеречный лесной свет в подземный сруб, в теплую, всегда хорошо натопленную землянку, где обосновалась "Партизанская правда". Поскольку помещение было большое, то для того, чтобы земляная крыша не провалилась, не поломала бы потолочный настил из тесин, по центру помещения были поставлены ошкуренные и хорошо затесанные столбы, державшие потолок. Получалось вроде зала с колоннами. Среди колонн, слева от входа, стоял тискальный станок, рядом – плоская печатная машина, перед ними наборные кассы, вдоль стены – рулоны бумаги. За печатной машиной, у торцовой стенки, топчан Ивана Алексеевича, печатника, в углу, прислонясь к смежной стенке, топчан Александра Тимофеевича Бутова, потом, под застекленными щелями, два топчана наборщиц – Нюры Морозовой и Нюры Хмельниченковой, а уж за ними, в правом углу, – Славкин топчан. Обеденный стол и столы для работы. По всему пространству протянуты веревки для просушивания тиража, потому что перед печатанием бумагу немного смачивали водой, чтобы лучше получалась печать.

Николай Петрович не имел тут своего места, он квартировал в Смелиже. Там же находился и возчик Николай, который увозил тираж газеты, а из Смелижа привозил продукты, бумагу и прочее необходимое для постоянных жителей землянки. Дороги сюда не было, она проходила в стороне, но возчик проторил к землянке свою, петлявшую между деревьями и кустами, теперь уже довольно заметную.

На новом месте Славке все нравилось, и уезжал он отсюда по командировкам без особой охоты, не нажился еще в этой землянке, не насладился вдоволь тихим лесным уголком, теплым уютом землянки, писанием в ней, шевелящимся лесным светом, что тек сквозь застекленные щели, тихими разговорами с Александром Тимофеевичем перед сном. А когда уезжали из Речицы, когда несколько дней вся редакция жила на повозках, так было неприютно, неприкаянно, что и не думалось о таком райском уголке. После долгой дороги последняя ночевка – это было уже в самом Смелиже показалась неслыханным благом и запомнилась Славке. С Александром Тимофеевичем он ночевал в одной избе, печатник с Нюрками – в другой. Когда вошли в избу, было темно, хозяева уже лампу потушили, спать легли. Гостей провели в самую крайнюю комнату – не комнату, а тамбур, отгороженный от общего помещения фанерной перегородкой. Там стояла кровать и были просторные нары. Пока стелили для гостей на нарах, Славка успел заметить, что кровать не пуста была, лежали в ней двое. Хозяйка, постелив и уходя к себе, сказала: отдыхайте, девки вам не помешают. Александр Тимофеевич начал снимать сапоги, раздеваться, сопя от неловкости, от неумения обращаться с этими сапогами, с портянками, со всем своим обмундированием, к которому никак не мог привыкнуть. Славка ходил по маленькой клетушке.

С улицы в окно глядела луна. Свет ее лежал на подоконнике, клином падал на пол и захватывал изголовье кровати, угол подушки и лицо одной из спящих. Но она, та, чье лицо было освещено лунным светом, не спала. Расхаживая по клетушке, Славка повернулся от окна и успел заметить: глаза спящей не спали, они закрылись густыми ресницами, но сделали это с опозданием, так что Славка успел увидеть это. Он остановился, пригляделся к спящему лицу, показалось, что ресницы слегка вздрагивают. И Славка тихонько подвинул табуретку, стоявшую тут, подвинул к изголовью и сел. И безотрывно начал смотреть на освещенное лунным светом лицо. Бутов уже шелестел соломой, укладываясь на нарах, а Славка все глядел на это лицо. Оно было освещено мягко и было на редкость правильным. И лоб, и темные брови, и чуть вздрагивающие ресницы, и нос, и губы, и подбородок, и уходящая в тень шея – все было так совершенно, что нельзя было представить лица более прекрасного. Оно было не отсюда, не из этих лесов и лесных деревень, забросило его откуда-то ураганом войны. Откуда, из каких мест? Где могло сложиться такое совершенство? Как мягко, почти незаметно таились лунные тени вокруг прикрытых ресницами настороженных глаз, в мягкой божественной впадинке над верхней губой, в уголках губ, под подбородком. Славка забылся. Он сидел, чуть склонясь, и сам был затронут лунным светом, и сам был в эту минуту безгрешен и прекрасен. И вдруг, когда уже не чувствовал ни самого себя, ни этой избы, где все уже спали, ни этих стоявших за окнами лесов, ни этой войны, когда он один на один парил где-то с этой божественной красотой, вдруг вздрогнули ее ресницы, шевельнулись губы, сказали:

– Ну чаго ты дивисси?

И все распалось, рассыпалось. Поднимаясь, он ответил шепотом:

– Это я так, извините.

Сколько бы ни думал потом об этом, а думал он по молодости да по глупости больше, чем полагалось на войне, всегда в такие минуты вспоминал ту ночь, то окно с полной луной, то прекрасное лицо в Смелиже. "...Чаго ты дивисси?" – "Это я так, извините..."

Воздух над теплой землей. Волны, воздушная зыбь. Неужели только мираж? Только игра воздуха над землей? И Оля с певучим херсонским голосом, и Анечка с Большой земли, выпавшая из ночного неба, и Нюра-монашка, застенчивая Нюра Морозова? "Мигая моргая но спят где-то сладко и фата-морганой любимая спит тем часом как сердце плеща по площадкам вагонными дверцами сыплет в степи". Как давно это было. Но где-то же она спит, хотя бы фата-морганой? Где-то же она есть?..

Коптилку потушили. Замолкли грубоватые шутки печатника Ивана Алексеевича, вспышки смеха Нюры Хмельниченковой, неслышно лежал на своем топчане, думая о своем, Бутов Александр Тимофеевич, и на своем топчане ворочался Славка. "И в третий плеснув уплывает звоночек сплошным извиненьем жалею не здесь под шторку несет обгорающей ночью и рушится степь со ступенек к звезде. Рушится степь, обгорающей ночью рушится степь со ступенек к звезде... Рушится..."

Все же непонятно. Тогда, в первый день, он разглядел Нюру, постепенно разглядел под монашеским платком затененные глаза из синих осколышков, из синей мозаики, ее стеснительную полуулыбку, что-то угадывал в ней скрытое, и когда плакала она и черная вернулась из Суземки, уже закопали Тихона Семеновича и Пелагею Николаевну, не увидела Нюра родителей своих, тогда Нюра святая была, и думалось, что вот она, пусть война, пусть что угодно, но вот она, Нюра, святая и прекрасная, и никого больше нет, нет Анечки, ушла она далеко на Украину, с Ковпаком, с Сидором Артемьевичем, да и не было Анечки, не было ее, была только весна, потом лето, дорога, и утренние тени через дорогу, и красная река земляники, и губы в земляничном соку, и пальцы, и лицо в земляничных пятнах, только это было, и не было Оли Кривицкой, она давно забылась, была только Нюра... Коля, садись обедать с нами... Стесняется, а тоже... рот платком прикрывает, тихо и незаметно на Славку глядится, монашка Нюра. Странно. Теперь вот и ее нет. То есть она есть, и топчаны почти рядом стоят, их разделяет только железная печка с трубой, выходящей в застекленную щель, но ее уже нет. И Нюра привыкла уже к нему, и не так стесняется, и чаще, чем раньше и чем нужно по делу, обращается к нему, имя его произносит, распевает его как-то очень по-своему, очень трогательно: Сла-а-ва. А для него ее уже нет, в том, конечно, смысле, в каком раньше была. Но где-то же она есть? Он точно знает, что где-то она есть, он почти видит ее, хотя и не ясно, не отчетливо, смутно, но видит.

Война по всему свету, все сломалось, все горит, люди гибнут, вешают людей, мучают, сжигают в огне; и когда еще она окончится, эта война, и как окончится, и что будет в ее конце... А он ворочается на этом топчане, в этом срубе, врытом в землю по самую крышу. Если бы знали люди, о чем он тут думает на этом топчане, не поверили бы, а если бы поверили, отвернулись бы от него... И все-таки... "Мигая моргая но спят где-то сладко и фата-морганой любимая спит..."

И рушится степь...

3

Славка проснулся сразу. Открыл глаза, и сна как будто бы и не было вовсе. Он лежал на боку и видел, как из застекленных щелей тек желтый сумеречный свет. Стекла были забрызганы, в лесу шел дождик, тихий осенний дождик. За железным коленом трубы, над подушкой, приподнялась Нюркина голова, открылось голое плечо, перехваченное беленькой тесемкой ночной рубашки.

– Сла-а-ва, отвернись, мы вставать будем.

– Я глаза закрою.

– Отвернись, Сла-а-ва.

Он легко поднялся, легко натянул рыжие венгерские шаровары, сапоги надел на босу ногу и вышел за дверь, поднялся в мокрый, сочившийся холодным дождичком лес. Долго нынче стояла теплая, хорошая осень. Уже начало ноября, а лист еще не весь опал, дубы стоят еще густые, хотя все желтые, на осинах еще держатся редкие листики и такие красные, как в кровь окунутые, березы не все оголились, а под ногами листьев по колено. И можно еще выскочить в сапогах, в маечке, подвигать руками, поприседать, воздух перед собой помесить кулаками – и кровь разогрелась, и дождичек холодный уже не холоден, а приятен. Славка обогнул землянку. Там, под тремя сумрачными елями, возчик Коля устроил навес из лапника, стенки из жердей поставил, внутри сотворил ясельца и бросил туда небольшую колоду. Перед ясельцами, перед колодой, куда иногда подсыпали и овсеца, и отходов каких-никаких, стояла рыжая кобыла, кобыла "Партизанской правды". Первый раз Славка ездил на ней в родной свой отряд "Смерть фашизму", с Анечкой ехал в обратную дорогу. Давно дело было, летом, в земляничную пору. С тех пор эта кобыла стала как бы личной собственностью Славки. Печатник и Нюрки никуда не выезжали, Бутов тоже почти постоянно сидел на месте, он был секретарем газеты, и выпускающим, и вроде заместителем редактора одновременно, поэтому больше сидел на месте, ездил один Славка. Он же и кормил-поил рыжую кобылу, смотрел за ней. Коля навозил сена, полустожком оно было прислонено к жердям одной стенки и накрыто сверху парусиной. Неподалеку, в лесной балочке, был вырыт еще до приезда сюда редакции мелкий колодец, вода была тут неглубоко, близко. У Славки на родине такие колодцы называют копанями. Так он и звал этот лесной колодец. Копань. Вода была в нем студеной, чистой, с чуть уловимым запахом то ли кореньев каких, то ли чего другого, вода была особенная, лесная. Опустил веревку с ведром, набрал этой целебной лесной воды, попоил свою рыжую кобылу, сенца подложил, потом еще набрал воды, сам попил, умылся и в землянку пришел, когда все уже были на ногах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю