355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 2)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

– О! – воскликнул мотоциклист. – Du sprichst deutsch! Это хорошо, я тоже люблю Россию. Достоевский, Шаляпин, я очень люблю Россию, мы идем в Москву, nach Moskau, будешь здоров, Kerl, мы не будем ее уничтожать, Москва есть gut. – Один раз, другой раз он даванул ногой, взревел мотор и начал стрелять синим дымом. Мотоциклист перекинул ногу через седло, оглянулся и весело крикнул: – Nach Moskau!

"Сволочь безмозглая", – устало подумал Славка, и в ту же минуту дошло до него со страшной силой: ведь это они на Москву, Громыхающая лавина, породистые картузы в автобусах и битюги, все они спешили в Москву. Красная площадь, зеленый Ростокинский проезд, Стромынка... Славка попытался, но не мог представить себе ни этих фур с битюгами, ни этих жутковато-красивых автобусов с породистыми немцами, ни их танков, ни их машин, ни этого веселого идиота-мотоциклиста на московских улицах, на Красной площади. Это не помещалось в голове, потому что было немыслимо.

Наконец-то опустело шоссе, и все стихло. На западе набухало, сочилось краснотой мокрое небо.

Сначала Славка брел по дороге бездумно и бесцельно, просто шел, скреб каблуками грязный асфальт Варшавки. Все чувства его онемели, все мысли его были парализованы. И вдруг к нему пришел страх, стало боязно идти по открытой дороге. С запоздалым ужасом – мурашки прошли по спине – он вспомнил о танках, грузовиках, пушках, автобусах и тяжелых фурах, которые только что прошли мимо него, торопясь на Москву. Он даже оглянулся тревожно и трусливо. И хотя дорога позади была уже пуста, он первый раз за этот бесконечно длинный день без колебаний и размышлений, ясно и твердо решил: назад пути для него нет, там были немцы. Однако и впереди, куда он шел, где набухал мокрый закат, был Юхнов.

Сам не зная почему, Славка круто свернул влево и, спотыкаясь, проваливаясь в рыхлой сырой земле, заспешил, словно его подгонял кто, по вечереющей озими с белыми заплешинами первого, еще не стаявшего снега.

Густели сумерки, когда он прошел поле и, вспотевший, загнанный, выбрался к лесу. В глубине, в лесной чаще, было уже темно, а вдоль опушки, где стояли березы, от их белых стволов, от белых пятен на озими еще держался тихий призрачный свет. И все теперь, что было вокруг, перестало быть чужим, между Славкой и этой вечерней землей снова образовалась тайная, извечная, кровная связь. И было так хорошо идти по мокрым листьям, по мягкой, свалявшейся, посеребренной снежком траве, идти мимо чистых белых берез, так вкусно было дышать запахом осеннего леса, что Славка снова почувствовал себя человеком. И стало ему жалко себя, так жалко, что он повалился на траву, вниз лицом, и заплакал.

Вот так же в далеком голодном тридцать третьем году лежал он вниз лицом в степном ковыле и так же, как теперь, плакал от бессилия и от жалости к себе.

Жили они тогда в Манычской степи, на Синих буграх. Голод оторвал Славку от школы, и его привезли из города домой, на эти Синие бугры. По весне, как только солнышко согнало снег и просушило степь, мать взяла его за руку и отвела к калмыку-чабану, где он мог бы спастись от голодной смерти. Сначала Славка пас один сакмал – небольшой гурт овец с ягнятами. Смотрел, чтобы овцы не разбредались по ковылю, чтобы ягнята не ели землю, а соленая манычская земля была их лакомством, от которого они подыхали в тот же день; смотрел, чтобы молодняк – зеленый, глупый – не бегал по дороге, если попадалась дорога. Набегавшись вперегонки, эта глупая мелюзга ложилась потом отдохнуть, простуживала на весенней земле легкие и опять же подыхала. Сбить с дороги взбесившуюся от радости стайку ягнят было трудно, почти невозможно, но еще трудней было уследить, чтобы ни один потом не лежал долго на холодной земле. Надо было выискивать в ковыле лежачих, сгонять их с места и опять же не давать им разбредаться, пропадать с глаз. И все же один сакмал терпеть было можно. Потом чабан приставил Славку и ко второму, потому что в отаре шел весенний окот. Все, что надо было делать в одном, надо было делать и в другом, к тому же еще не допускать, чтобы сакмалы смешивались. Только обегал, собрал вместе один, – разбрелся другой; только что с великим трудом сбил с дороги одних, – выскочили на нее другие; пока бегаешь за этими другими, кто-то уже пропал в ковыле и лежит себе, простуживает легкие или ест землю. Бегал-бегал, выбился из сил, а толку никакого, порядка никакого, а кругом степь без края, некому пожаловаться; оглянулся на дорогу, а по ней опять молниями носятся резвые, безумные от счастья маленькие тираны, упал вниз лицом, горько заплакал от бессилия, от жалости к самому себе...

Наутро ушел домой. И мама, которая так жалела Славку, так любила, снова взяла его за руку и снова повела в далекую степь к овечьему сараю. Ковыли блестели под солнцем, больно было смотреть, скользко было идти. Славка пробовал отставать, упираться, начинал скулить. "Мама, я не пойду туда, не надо". – "Нельзя, сыночек, дома есть нечего". – "Я не буду есть, мама". – "Нельзя не есть, сыночек, ты умрешь не евши". – "Да не умру я, мама, правда не умру". Уговорить маму было невозможно. Никогда еще не видел Славка ее такой безжалостной. Поплакалась она перед чабаном-калмыком, и тот пожалел ее, согласился оставить Славку. "Ты не убежишь, сыночек?" – спрашивала она и плакала. "Нет, мама, не убегу", отвечал Славик, понявший наконец, что другого выхода ни у мамы, ни тем более у него не было.

Лежал Славка в мокрой траве, затихал понемногу, и в душе его ожил этот почти забытый случай. Ожил, придвинулся близко-близко, так что и понять было невозможно – тот ли, двенадцатилетний Славик, или этот, уже юноша, уже обезоруженный солдат, плачет сейчас, лежа вниз лицом, затихая понемногу, реже и тише вздрагивая плечами.

4

После второго курса Славка не мог на лето уехать домой, на свою Ставропольщину. Он остался в Москве, потому что началась война. Последние экзамены второпях сдавали уже во время войны, в первые ее дни. Записались добровольцами и ждали вызова. Потом запасной полк, пехотное училище и фронт. За это время ушли на войну младший братишка Ваня и отец.

"Чуяло мое сердце сыночек, – писала мать своим расплывающимся почерком, без точек и без запятых, – сон мне был такой и вот получилось взяли отца и взяли Ванюшку и ты гдей-то и осталась я сыночек одна как есть ни ночи нету мне ни дня и слезы не высыхают работой спасаюсь как осталась я за отца экспидитором и работаю не хуже мужика и нагружаю и сгружаю и записываю чего привезли и чего увезли а то бы не выдержало мое сердце вся она в крови сыночек мой родной".

Не мог Славка представить на войне, с оружием, в шинели, своего отца – тихого, аккуратного человека. Вот с книжкой сидит до полночи, носом клюет, вот тряпочкой пыль стирает с ботинка, вот слюнями выводит пятнышко на пиджаке. Трудно представить себе. А Ваню? Последний раз он видел его год назад, в каникулы, – голос, как у молодого петушка, ломался. Личико с мягкими скулами, мягкие серые глаза, совсем как отец на карточке, где снят еще неженатым парнем. Славка жалел теперь братишку, жалел, что часто обижал его в детстве, и колотил, бывало, и орал по-всячески, когда Ваня увязывался за ним, плелся вслед, потому что хотелось быть вместе со старшим братом, которого он любил, не глядя ни на что, и которому был предан, как щенок. Теперь Славке было больно от этих воспоминаний, оттого, что не понимал тогда ни этой любви, ни этой щенячьей преданности. Как он там... в тяжелых ботинках, в обмотках, как он винтовку держит, ведь она тяжела для него? Славка не успел узнать, что Ваня уже убит...

Проснулся, выбрался из-под стожка, где заночевал. В глаза мягко ударило белым. Вчера за день снег почти стаял, а сегодня опять все белело вокруг. Сегодня запах мокрой коры, осеннего леса был тонок, едва уловим, зато сильно пахло чистым, набухшим влагой снегом. Мучил голод, но было утро, начало дня, и надо было начинать жить. Свернул с опушки и пошел лесом. Обходил буреломы, крутые овраги, колючие еловые заросли. Ел снег, и если попадался малинник, обламывал и ел незатвердевшие побеги малинника. Желуди, какая-никакая ягода – все было под снегом, оставался только малинник. Был бы табак, самосад или махорка, – можно бы перебить голод, но табак кончился, последние крошки вытряхнуты из вывернутых карманов.

К вечеру Славка набрел на лесную деревушку с небольшим полем за ней. Из крайней избы вышла наспех одетая баба, видно, заметила Славку из окна. Не успел спросить, как схватила его за рукав.

– Господи, немцы ж у нас, – сказала она шепотом и потащила Славку через двор, в березняк. – Понажрались шнапсу своего, теперь дрыхнут кто где. А ты, милый, иди теперь прямо, лесом, лесом. Будет тебе речка через две версты, найдешь переход, поперек речки сосна повалена, не упади, милый. А там и сторожка лесника, сам возвернулся вчерась только.

– Спасибо, мамаша, – сказал Славка тоже шепотом и повернулся идти. Баба спросила вдогонку:

– Дальний будешь-то?

– Дальний, мамаша, спасибо.

Шел по мягкому снегу, прямиком, не выбирая тропинок. Подстегивали голод и страх. Наверху, между деревьями, была черная, беззвездная ночь, снизу все подсвечивалось тусклым мерцанием снега. И оттого, что было уже совсем темно, речка, казалось, текла густым и дремучим лесом. А может быть, он и на самом деле был тут густ и дремуч. Речка возникла неожиданно, хотя Славка надеялся уже давно подойти к ней. Вдруг оборвалось впереди мерцание, остановились деревья. Славка подошел ближе – черная пустота. Прислушался. Где-то ластилась, поплескивала почти неслышно вода, обтекая, может быть, корягу или сучок упавшего дерева или блуждая между промытыми корнями в глубокой подмоине. Славка догадался и даже, как ему показалось, увидел: черной пустотой была вода. Прошел в одну сторону, в другую. Лезть в провальную черноту, вброд, было немыслимо, и он заметался по берегу, пока не разглядел в одном месте ту самую поваленную сосну. Она лежала над черной пропастью и была заметна только потому, что на ней во всю длину держался снег. Славка ощупью взобрался на комель, расчистил его от снега и потихоньку стал продвигаться вперед. Почти на середине потерял равновесие. Когда понял, что уже не удержаться, спрыгнул в черную пропасть, чтобы не свалиться туда боком, плашмя или еще как-нибудь. Успел подумать при этом: хотя бы не с головой. Ему никогда не приходилось плавать в сапогах и в шинели, и он не знал точно, можно ли вообще удержаться на плаву в сапогах и в шинели. Поэтому падал с ужасом и надеждой. Всплеснулась черная вода, сердце зашлось, дыхание переломилось, но, погрузившись в воду по плечи, почувствовал ногами дно. Обрадовался. Вода залилась в сапоги не сразу, а когда Славка прикоснулся ногами ко дну. Было странно непроглядной ночью стоять по плечи в реке и следить, и слушать, как ледяная вода медленно заполняла сапоги, просачивалась, пробивалась сквозь шинель, сквозь всякие стежки-застежки, ширинки и прорехи. Да, мокро, промозгло, невыносимо и жутко – ведь ночь, черт знает что кругом, а все же что-то новое испытывал сейчас Славка, стоя посередине ночной речки, в дремучем лесу. Какие-то новые силы, спавшие там, среди теней, в серой колонне пленных – где-то она сейчас, как они там, бедолаги? – что-то новое, сопротивляющееся поднималось в Славкиной душе назло всем этим ночным страхам, этим ночным речкам, холоду и голоду. Придерживаясь за поваленное дерево, Славка двинулся к другому берегу. Глубже, еще глубже, уже надо подбородок поднимать, ледяной ниткой стянуло шею, потом дно стало приближаться и наконец захлюпало под Славкой, вода с шумом стекала с него в речку. Выбрался на берег и сразу начал дрожать, не попадая зуб на зуб. Тяжело и противно идти в мокром по снегу, ночью, нести на себе все мокрое. Но раздумывать некогда. Он уже прошел поляну, оглянулся и слева увидел огонек, светящееся окно. Кинулся туда, постучал в завешенное окошко, и свет погас, на Славкин стук никто не отозвался. Дрожа противной дрожью, не видя другого спасения, он стал стучаться еще и еще. Стучал и говорил что-то в черное окно, рассказывал, как шел к этому домику, по совету деревенской тетушки, как упал в речку, как он погибает теперь и погибнет совсем, если ему не откроют. Говорил, что он свой и что бояться его нечего. Говорил, говорил, хотя знал, что никто не может расслышать его и что все его жалобы бесполезны. Но за окном, видно, притулились к занавесочке, слушали, потому что опять вспыхнул огонек, потом лязгнул засов, в приотворенную дверь позвал женский голос:

– Увойди.

Славку всего передернуло от судорог, от внезапного счастья, он бросился к крылечку, прошмыгнул по-собачьи в темные сени, затем вслед за женщиной в комнату. Тут передохнул, прошел на середину и стал стоять. С него капало, при малейшем шевеленье чавкало в сапогах. В доме было натоплено, но Славка не мог согреться, он сдерживал дрожь, но дрожь не унималась. Хозяйка смотрела на Славку и не могла сразу сообразить, что с ним делать.

– Ну чего стоишь, – послышался голос с печи, – скидавай все, околеть можно.

Повернувшись на голос, Славка увидел лежавшего на печи мужика, чисто выбритого, в чистом солдатском белье. Расстегнул ремень, и хозяйка начала стаскивать тяжелую и неподатливую шинель, потом посадила на скамью, стащила сапоги, раздела Славку до трусов, сунула в руки такое же, как у хозяина, белье с завязками вместо пуговиц и отправила на печь. Там он напялил рубаху, кальсоны и лег на горячее, укрывшись полушубком.

– Может, растереть его? – спросила снизу хозяйка.

– Вот именно, добро переводить. Мы лучше вовнутрь примем. – Хозяин велел подать "растирание" на печь.

Славка повернулся к нему лицом и, заглядывая в глаза, сказал:

– Я есть хочу.

– Эта дела поправимая, сперва прими вот.

Славка выпил стакан вонючей самогонки, внутренности обожгло, и сразу сделалось тепло и уютно. Хозяйка подала хлеб, соленые огурцы, сало. Ел Славка жадно и быстро. Голова кружилась, он пьянел, тянуло в сон. Насытившись, поблагодарил хозяина и лег опять, но теперь не кутался в полушубок, а лежал открыто, спокойно, во хмелю, в полудреме.

– Может, по второй? – спросил хозяин.

– Спасибо, больше не могу.

– Спаси бог, да не будь и сам плох, – пошутил хозяин и выпил один. Он был расположен к разговору, начинал то с одного конца, то с другого, но все как-то непонятно, отдельными словами, без всякой связи, а может, связь и была, да он держал ее про себя.

– Бог-то спаси, а рюмочку подняси, – продолжал он. – Чудеса, парень. Истинно говорю – чудеса. Лежишь на моей печке, в моем исподнем, накормлен, напоен, а кто ты есть – хрен тебе знает. Во дожили так дожили.

Славка уже засыпал под этот разговор, не мог удержать тяжелых век. Последние слова, с какими он уснул, были о войне.

– Во дожили, а почему дожили? Потому что война. Война! Дела эта непоправимая... Война. Кому война, а кому хреновина одна. Не так ли?.. Дрыхнешь, ну и дрыхни, а кто ты такой есть – хрен тебе знает...

Утром Славку разбудили. Хозяин стоял внизу одетый, обутый, видно, уже побывал во дворе, поглядел что и как, не видно ли, не слышно ли кого.

– Слезай, – сказал он без вчерашнего балагурства. – Позавтракаешь – и с богом. По нынешнему времю два мужика в доме – дюже много, и прихлопнуть могут. Так что не гневайся.

Белье велели на себе оставить, гимнастерка и галифе были сухими и теплыми, высушены были и сапоги с портянками. Головки сапог, чтобы не трескались и были помягче, смазаны дегтем. Славка оделся, обулся и почувствовал себя здоровым, подтянутым, только под самым сердцем почти неслышно, но постоянно скулила все та же беда: опять куда-то идти, что-то делать, чего-то искать...

Когда стал собираться, хозяин сказал:

– Шинелка мокрая, не высохла, да и ни к чему тебе шинелка. В этом легче пройдешь. – Он взял со скамьи и бросил Славке коричневую одежонку, видать, еще из дореволюционного домашнего сукна. Подумал Славка, подумал и натянул на себя этот полузипунчик с нашивными матерчатыми карманами, местами побитый молью, посеченный, местами залатанный. Шапка, зипунок до колен, сапоги, смазанные дегтем, – вид справный, крепенький. Но Славка взглянул на себя со стороны и показался самому себе жалким. Он стоял у порога, ждал, пока кликнет хозяин, вышедший еще раз поглядеть кругом – нет ли глаз лишних, опасности какой. Стояла и хозяйка, прислонившись спиной к печке.

– Сам-то дальний? – спросила она точно так же, как и вчерашняя баба.

– Дальний.

– Небось жена убивается, детишки...

– Да что вы, – засмущался Славка, – какая там жена...

– Ну мать.

– Мать другое дело.

Хозяйка пригляделась к Славке, заросшему черной щетинкой, и вздохнула, и с тихой, уже забытой, а может, и не забытой еще, но какой-то горькой игривостью в голосе заметила:

– А и правда, совсем еще молоденький.

Поблагодарил, попрощался Славка и пошел краем поляны, потом лесом, пошел на юг, где в середине дня будет блуждать за тучами невидимое солнце. Теперь он хоть что-то знал, куда и зачем идет.

– В Брянских лесах, – говорил за столом хозяин, – там нашего брата навалом. Сам оттуда. Дак у меня дом рядом, – как бы оправдываясь, сказал он про себя. – А твое дело – дави к им. Их-то в укружении цельные дивизии пооставались. Может, попадешь, а может, – вздохнул он, – пулю словишь, не дай-то бог. А итить надо.

И Славка пошел. Все же что-то такое забрезжило впереди.

5

Хотя язык уже не раз выручал, все же не хотелось больше пытать судьбу, Славка стал обходить немцев, опасался встреч с ними. Силы вернулись к нему, а вместе с силами вернулось все, что есть в живом человеке, например страх. Теперь Славка полностью осознавал тот ужас, ту бездну, что оставил за своей спиной, что ушло от него вместе с колонной на Юхнов. Теперь было страшно представить себя в прежнем положении, в каком он находился всего два дня тому назад. Но Славка понимал, как легко можно вернуться к тому ужасу, в ту бездну – стоит сделать один только неверный шаг, на минуту забыться, сблагодушествовать. И он не забывался, не благодушествовал, подальше держался от дорог и деревень. Даже в сумерках, когда надо было искать ночлег, не вошел в селение, оказавшееся на пути, а стал обходить его темной балочкой, потом кромкой подступившего леса, потом полем.

В избах зажигались огни, когда он заметил на отшибе от деревеньки черный сруб. Переждал, пока совсем стемнело, и только потом подошел поближе. Это была банька. Заглянув в черные оконца и ничего там не разглядев, Славка открыл дверь. В предбаннике что-то шевельнулось, ширкнуло соломой. Славка онемел от внезапного испуга, остановился на пороге, мороз быстро прополз по его спине, подступил к затылку, поднял волосы. Деревянным голосом Славка спросил:

– Ну, что молчишь тут? Кто такой?

– Не могу тебе ответить, дорогой, – отозвался человек, лежавший на соломе. – Сам, понимаешь, не знаю, кто я такой. Закрывай, слушай, дверь, тепло уходит.

Славка переступил порог. Человек, лежавший на соломе, приоткрыл печную дверцу, и предбанничек, возле самой топки, красновато осветился.

– Перепугал насмерть. Как зовут тебя? – спросил Славка, опускаясь на солому.

– У меня, слушай, тоже язык отнялся. Зовут меня Гога.

– Ну, а я Славка, – сказал Славка и в темноте нашел Гогину руку, пожал ее. – Между прочим, Гога, я тоже с Кавказа, только с Северного.

– Смеяться, слушай, после войны будем. Ночью, в бане, встретились сыны Кавказа.

– Ты еще доживи до этого, – сказал Славка.

– А почему не доживем? Почему, Слава? Я думаю, доживем.

– Может быть. А я, Гога, почему-то думаю, что меня убьют.

– Ты мне, слушай, помешал ужинать, – сказал Гога, – теперь мешаешь жить. Не говори, слушай, такие вещи.

Гога еще с вечера залег в подлеске и оттуда наблюдал, всех пересчитывал, кто приходил в баню и уходил оттуда. Когда ушел последний, Гога на картофельном поле собрал картошек, попалась брюква, захватил брюквы и, заняв баньку, собирался на славу поужинать. Теперь стали ужинать вдвоем. На первое была печеная картошка, на второе – холодная и сочная брюква.

Потом Славку и Гогу потянуло на воспоминания, они стали вспоминать свою жизнь. Они лежали на соломе, в тепле, и каждый вспоминал свое, один Москву, другой – Тбилиси. Гога был армянин, но родился и жил в Грузии, в Тбилиси, и звали его на грузинский манер Гогой, и говорил он с грузинским акцентом. Окончил Гога художественное училище и готовился стать великим художником.

– Слушай, – приподнялся он от волнения, – когда война, понимаешь, когда совсем темно в этой, понимаешь, бане, я могу признаться тебе, что на самом деле буду великим живописцем. Могу признаться или не могу? Конечно, я стану великим теперь только после войны. Слушай, твой портрет напишу, тебя будет знать весь мир.

– Я верю, – сказал Славка, – но ты не играй с судьбой.

Они уснули друзьями, уже хорошо знавшими друг друга, хотя темнота помешала им увидеть друг друга в лицо. Одного не успели они рассказать про себя: какая дорога, какая судьба привела их сюда, в эту ночную баньку. Гога ведь тоже бежал из плена. Свой позор они старательно обошли в разговоре, ко каждый про себя помнил о нем до последней минуты, пока не уснули оба почти одновременно.

Утром Гога долго приглядывался к Славке черными лучистыми глазами.

– Слушай, – сказал он, – а ты ничего парень. Не армянин? Ту гаес?

– Я русский.

– Но что-то, слушай, в тебе есть...

– Ты куда, между прочим, путь держишь? – спросил Славка.

– Я не знаю. Художник, слушай, и война – это совсем непонятно. Я с тобой пойду.

– Ты думаешь, я и война – это понятно?

– Ты, Слава, знаешь, куда идти. Э, слушай, по глазам вижу.

Гогино лицо, до самых глаз, заросло черной щетиной. Мясистый нос его, как баклажан, нависал над губами и подбородком. Гога был как-то крупно нелеп. А глаза в смоляных ресницах излучали тихий и глубокий свет, делали этого человека беззащитным и беспомощным.

Под зеленой кавалерийской тужуркой на Гоге был теплый домашний свитер и такой же теплый шарф, которым Гога, когда вышли из баньки, прикрыл рот и половину носа.

В этот день они встретили Ваську-гитариста. Славка хорошо знал его по училищу. Длинноногий, рыжий, никогда не расставался с гитарой. Как-то разрешили ему с этой гитарой, закинутой за спину, ходить на занятия, в строю, на дежурства. И в каждую свободную минуту он перебрасывал ее со спины на грудь и с улыбочкой, над которой торчали бледно-рыжие усики, перебирал струны и пел свои песенки:

Эх, бирюзовы да золоты колечики

Раскатилися да по лугу.

Эх, ты ушла, и твои плечики

Скрылися-а-а в ночную мглу...

Эту песенку Васька пел так остервенело, так вдохновенно, что никто не смел шевельнуться, пока, закатившись на последнем слове, он не истаивал, не ударял последним коротким ударом пальцев по струнам.

Гога и Славка переходили проселочную дорогу, а по этому проселку с гитарой за спиной шагал Васька. Подождали, поравнялись. Васька остановился, невесело посмотрел на двоих, и вдруг усики его дрогнули, лицо расплылось рыжей улыбкой.

– Холопов! Откуда? – Он бросился, обнял Славку, потом держал его за плечи и был несказанно рад встрече.

– А ты, Вася, откуда? – спросил Славка.

– Бежал. Ты у моста был? Ну. Оттуда я и драпанул. Эх, Слава, теперь мы не пропадем.

И пошли они втроем.

– Как же ты гитару ухитрился? – спросил Славка.

– Что угодно, Слава. Ее – никогда. С ней – до могилы. Подруга моя семиструнная. – Васька и в самом деле был рад встрече и прямо на глазах ожил, повеселел. Славка познакомил его с Гогой.

Васька лихо перекинул гитару на живот, лихо же вздернул маленькую голову.

И-эх, бирюзовы да золоты колечики

Раскатилися да по лугу...

У Славки сжалось сердце от Васькиного горького восторга.

В середине дня, переходя какую-то луговину между двумя пролесками, встретили военных. Их было трое, в зеленых плащ-палатках, в форме, с короткими кавалерийскими карабинами. Шли они быстро. Как бы уходя от преследования, наклонялись к земле, и от быстрой ходьбы вздувались над их спинами плащ-палатки. Шли наперерез, по той же луговине. Резко остановились. Передний недружелюбно оглядел с ног до головы Славку, Ваську, Гогу.

– Артисты, – сказал с вызовом.

Славка сразу почувствовал и радость, и тревогу. Ему было странно и больно видеть на русском лице военного жесткую неприязнь к себе и к своим товарищам. Ему хотелось пробиться через эту враждебность в голосе военного, в его глазах.

– Может, вместе пойдем? – сказал Славка миролюбиво.

– Оружие есть? – так же враждебно спросил военный.

– Достанем, – ответил Славка.

– Вот и валяй, доставайте.

– А вы далеко? – цепляясь за последнюю надежду, спросил Славка.

– Много знать будешь, – ответил военный и отвернулся к своим. Они рванули с места, вздувая над собой зеленые плащ-палатки. И тут Славка понял, может быть, самое главное, что надо было знать: на войне только с оружием человек может остаться человеком.

– Ничего, Слава, – сказал Гога, положив руку на Славкино плечо. Ничего, Слава. Пошли дальше, дорогой.

– Бегают, бегают, пока фрицы не поймают. Поймают и кокнут. – Это Васька заключил. Он шагнул вперед и пошел впереди, смешной, долговязый, с гитарой на спине, и красные руки, вылезавшие из коротких рукавов фуфайки, болтались у него по бокам.

В ольшанике, возле сонного ручья, Васька остановился.

– Перекур, – сказал он и привалился боком к дереву, скрестив длинные ноги. Курева не было ни у кого. Зато в Гогином вещмешке были остатки печеной картошки.

Снег уже не сплошь покрывал землю, а лежал белыми пятнами на зеленой траве. Расположились вокруг старого пня, занялись картошкой.

– Я, ребята, не только, между прочим, пою да играю, я еще думаю, сказал Васька. – Я думаю вот что. Куда мы идем? Куда идем, Слава? И зачем идем? Скажи – куда идем, я тебе скажу – зачем. Скажи – зачем, я тебе скажу – куда.

– Что сказать: куда или зачем? – спросил Славка.

– Что хочешь, – Васька держал горелую картофелину и ждал, водянистые глазки его играли, рыжие усики дергались.

– Вася, – сказал Славка, – ты нехорошо как-то спрашиваешь. Сам же знаешь – идем к своим.

– К своим. А ты, Гога, тоже так думаешь?

– Я ничего, слушай, не думаю. Славка думает.

– К своим, – повторил Васька. – А где они, свои? Знаешь? Немец дошел уже до Урала. Знаешь? Москву взял. Знаешь?

– Ты что? – перебил Славка. – Откуда это?

– Откуда? Это уже всем известно. Было сообщение... Эх, ребята. Что я предлагаю? Предлагаю повернуть в сторону и двигать в мой родной город, в мой чудный город на Волге, в мой Горький. Если они дошли до Урала, значит, и Горький уже освобожден. Заживем, ребята. Домик у меня, сестренка красавица. Любому из вас сестренку отдам, кому понравится. Клянусь гитарой.

– Ну хватит паясничать, – сказал Славка.

– Да ведь я серьезно, Слава, Гога.

– Серьезно? И что Горький освобожден – серьезно? Кем освобожден? От кого освобожден? – Славка стряхнул картофельную кожуру и встал.

– Не придирайся, – обиделся Васька, – не надо. Ну, захватили, ну, господи, какая разница. Идемте, ребята. Ну, честно прошу...

– Пошли, Гога. – Славка и Гога напились из ручья, потом перешагнули через него и скрылись в зарослях ольхи.

Васька растерянно кричал вслед:

– Ребята! Прошу вас, умоляю... Клянусь гитарой, проиграете. Ребята...

Ребят уже не было видно. Васька повернулся и зашагал в противоположную сторону.

– Слушай, – сказал Гога, – какой негодяй. Учился с тобой, да? Подлец.

– Слабый человек, – возразил Славка.

– Я тоже слабый человек. Слушай, Горький мы не пошли, мы пойдем Тбилиси. Мы полетим Тбилиси. После войны.

Гога остановился. До этого говорил он в шарф, которым был прикрыт его баклажанный нос. Теперь Гога стянул шарф, затолкал его под подбородок.

– Остановись, Слава, – сказал он громче и внятней. – Поклянись, слушай, что поедешь со мной в Тбилиси. Поклянись, дорогой.

– Хорошо, Гога, я поеду с тобой в Тбилиси.

– Нет, Слава, ты поклянись, – настаивал Гога.

– Хорошо, я клянусь тебе, Гога, – сказал Славка, а про себя подумал, что не доживет он до этого, что убьют его где-нибудь на войне.

На следующее утро проснулись они в другой баньке, под боком другой деревеньки. Когда вышли на свет, опять увидели Ваську. Он шагал из деревни, рот в ухмылочке, от которой топорщились и вздрагивали рыжие усики, светленькие глаза невеселые. Вроде и не уходил никуда, и не говорил ничего такого.

– Нет, ребята, не могу я один, убейте – не могу, – сказал он вместо приветствия.

Славка и Гога промолчали.

– Ну, простите, ребята, ну, побейте меня, только вместе... Не могу я один. – Васькины глаза заискивали, рот полуоткрытый, готовый ответить на улыбку улыбкой, добрым и бессмысленным хохотком.

Славка и Гога переглянулись.

– Ну, черт с тобой, – сказал Славка. – Как ты нашел нас?

– Да ведь я легкий на ногу, Слава, – весело ответил Васька. – Вы шаг делаете, а я два.

Опять пошли втроем. Прошлую ночь Васька ночевал в деревне, немцев там не было. Запасся хлебом, луком, картошкой в мундире, на ходу раздавал ребятам свои запасы. На привале даже попытался петь. "И-эх бирюзовы да золоты колечики раскатилися да по лугу..." Нет, не то. Не пелось. А к вечеру и того хуже, замолчал совсем, задумался, а когда прошли новую деревню, остановился, сказал:

– Дальше не пойду с вами. Проиграете вы. Пойду в Горький. Переночую и пойду. Открыто пойду, немец меня не тронет.

Славка долго смотрел на него непонимающими глазами.

– Откуда же ты взялся, падла такая? Неужели у нас вырос, в Советском Союзе? Ума не хватает понять тебя. – Славка отвернулся от Васьки и пошел прочь, за ним тронулся Гога, а Васька все стоял.

6

В первых числах ноября снег был уже глубокий, зимний, легкий от морозов. Проселками, лесными дорогами ездили теперь мало, и они лежали мертвые, заметенные снегом. По такой-то дороге и шли сейчас Славка и Гога в середине черной цепочки людей. Их набралось уже двенадцать человек. Никто тут не знал друг друга, в пути приставали один к другому, сбивались в кучу и вот теперь целым отделением, вытянувшись гуськом, шли в один след по глубокому снегу. Впереди шел отважный и мужественный человек – сам назвался идти впереди, прокладывать след. За ним те, кто успел уже поверить этому человеку, связать свои неясные надежды на счастье остаться в живых. Одеты все были по-разному. Совсем еще недавно у каждого из них был свой номер дивизии, своя часть, свой батальон, рота, взвод, наконец, отделение, где он стоял по стойке "смирно" и был одет так же, как его соседи справа и слева.

Есть ли те части, те роты и батальоны сейчас или распались уже под ударом врага, рассыпались по одиночке? Кто упал и не встал больше с сырой земли, кто вот так же, как эти, бредут по лесам в поисках своих, а кто и сражается, может быть, в этих лесах, сохранив оружие или добыв его в бою.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю