355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Последняя война » Текст книги (страница 21)
Последняя война
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Последняя война"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

...Когда Славка шел к Костюку, весь был полон высоких чувств, к герою шел, он тоже слышал о геройских подвигах Костюка много. Пришел, спустился в землянку, всю, как и в штабе у Гоголюка, обтянутую парашютным шелком, кремовым, богатым. Навстречу поднялся крупный человек, брюнет, уже в годах, тяжеловат, щеки крупного лица заметно обвисают. Да, но сила в нем еще чувствовалась, в походке, в движениях, в первых сказанных словах. Похож на героя. И сразу же Петр Ильич пригласил к столу и подвинул только что распечатанную пачку "Казбека".

– Тут я сразу в облака залетел, закуриваю, а сам на седьмом небе. Бывают же люди! Вообще не знаю, как на вас, Александр Тимофеевич, на меня крупные люди действуют сразу, подавляют. А тут я в восторге весь. Гляжу на него, а он в командирских синих галифе, в командирской гимнастерке с широким ремнем, как мой бывший комиссар, Сергей Васильевич Жихарев, только покрупней еще. Гляжу и наслаждаюсь им, его видом, и даже не знаю, с чего начать. Хочу, говорю, про вас в газету написать.

– Пишите про отряд, чего про меня писать.

– Нет, я хочу о вас лично, товарищ Костюк.

– Ну, хорошо, пишите обо мне лично.

Стал расспрашивать Славка, а Петр Ильич стал рассказывать: где жил, где родился, чем до войны занимался, где служил, как партизанскую жизнь начал, где семья, жена, дети, да, есть и жена, и дети, трое, все на Урале, эвакуировались, да вот и письма стали приходить, уже три письма получил.

И только Славка хотел было спросить, нельзя ли письмо какое-нибудь поглядеть – с Большой же земли, с Урала, – только подумал об этом, в землянку вошла женщина. На ней была накинута шубка и платок, вошла она как своя, как хозяйка, вошла, сбросила шубку, платок, кивнула приветственно Славке и забралась на лежанку. Эта лежанка, видно, была ее любимым местом. Славка потерял нить разговора, украдкой стал поглядывать на женщину. Была она в шелковом халате на пуговичках сверху донизу, и от цветного шелка вся лоснилась, особенно на бедрах, на плечах, на животе, вообще вся лоснилась. Темные могучие волосы были собраны в большой узел на затылке. Спереди, со лба, темные кудряшки, завиточки легкие, и на шее – они же. Красивая, яркая, но слишком сытая, и грудей, как показалось Славке, слишком много. И засосало под ложечкой что-то нехорошее.

В землянке так было: стол в глубине, под окошечком, там Петр Ильич сидел на стуле, по эту сторону стола, сбоку немного, на скамье, сидел Славка. Справа от Славки почти во всю длину землянки, являясь главным ее предметом и украшением, тянулась лежанка. На ней, видать, много всего было, потому что женщина сильно проминала под собой очень яркое цветное покрывало. Ну и поближе к дверям стояла железная печка, топилась сейчас, и было поэтому жарко. Славкин полушубок висел у входа вместе с шапкой, автомат он держал в коленях.

Нехорошо как-то засосало под ложечкой... Шамаханская царица. Разлеглась. Слыхал Славка про этих походных жен, ППЖ называются, Походная Партизанская Жена. Только не здесь, не у Костюка, куда он шел с высокими мыслями, не здесь... Но сытая, лоснящаяся от цветного шелка, красивая, с легкими завиточками на шее и на висках живая ППЖ лениво полулежала именно здесь, на лежанке у этого героического Костюка. Все в Славке кричало против этого, он даже подумал, что шамаханская царица случайно тут, что она возьмет сейчас и исчезнет, как чертова выдумка какая-то, как привидение, но царица все так же лоснилась, лениво полулежала и никуда не исчезала. И Славка возненавидел ее, потому что она полулежала совершенно без дела, совершенно ненужно, даже никакой книжки не было в ее руках или хотя бы какой домашней работы. ППЖ... И эта Славкина ненависть быстро-быстро стала переходить с никому тут не нужной ППЖ на этого брюнета с обвислыми щеками, на Костюка, который, совершенно не слыша Славкиного крика, продолжал рассказывать про себя, какой он хороший, какой героический, какой он какой...

В самом начале, когда она еще не пришла и не легла на лежанку, Славка по-хорошему хотел было попросить у Костюка письма из дому, теперь он попросил эти письма нарочно, назло ему и ей.

– Можно ли, – сказал он, – можно ли посмотреть хотя бы одно письмо с Большой земли, от... вашей жены или от ваших детей?

– Да, пожалуйста, – спокойно сказал Костюк, доставая из стола письма и протягивая Славке и даже не краснея при этом, да и эта, на лежанке, не повела ни одним ухом, не шевельнула ни одним своим завитком, не задрожала, не зарыдала, не взорвалась – так далеко, немыслимо далеко, за невидимым фронтом огромной войны, где-то на голодном военном Урале, были жена и дети этого героического брюнета. Дрожал один только Славка, он рыдал и кричал, бил кулаком по столу, стрелял из своего любимого автомата, из ППШ, по шелковой парашютной драпировке, по-над головами Костюка и шамаханской ППЖ, но они ничего этого не слыхали, не замечали. Этот продолжал рассказывать, потом молча смотрел на Славку, который стал читать письма от жены и детей, а эта продолжала полулежать на лежанке в позе бессмысленного и неестественного безделья.

"Дорогой наш, любимый папочка, – читал Славка, и чертовы слезы подступили к горлу, надо было побороть их, и он поборол, не поддался. Если бы ты знал, папочка, что было с нами, когда получили от тебя письмо, что ты живой и бьешь фашистов в тылу врага. И на заводе, где я работаю токарем, и дома, и куда ни иду, где ни нахожусь, и даже во сне я счастлива, что ты живой, и девочки наши, если бы ты поглядел сейчас на нашу младшенькую, на Танечку, какая она умная и серьезная стала..." Нет, не будет он читать, потому что не может все время бороться с собой, да и писать никакой очерк он не будет. Закруглил разговор, прихватил на дорогу три папиросы – надо было взять даже всю, пачку, но он не взял, – оделся, скомканно попрощался и ушел.

– Не буду я писать про него, – сказал Славка.

– А вы строгих правил, Вячеслав Иванович.

– Не называйте меня по отчеству, я никак не могу, Александр Тимофеевич, привыкнуть. Мне даже кажется, что это не ко мне вы обращаетесь.

– Хорошо, Слава, – без всякой обиды согласился Александр Тимофеевич.

– А вообще, – сказал Славка, – разве могут быть какие-то правила, строгие или нестрогие, для честного человека? Эта ППЖ его, видели бы, как она лежала... Нюра, ты бы могла быть там? У него жена на Урале, три девочки, письма нельзя без слез читать... ты бы могла быть у него этой ППЖ?

Нюра молчала, опустив голову. Она любила Славку. В эту минуту поняла она, как никогда, и ей трудно было сдерживать в себе и скрывать это, и она была счастлива сейчас, как никогда в жизни. Она порывалась как-то ответить на Славкин нехороший вопрос, обидеться или просто ответить, что, конечно, никогда бы в жизни не стала ППЖ, но зачем отвечать, когда всем и так понятно, и зачем он задает такие вопросы ей. Она порывалась, но ничего не говорила, только краснела и горела от счастья.

– Ну, вот, – продолжал Славка. – А что ей мешает? Правила? Нет, никакие не правила. Совесть... Да и просто ничего не мешает, просто человек не может быть негодяем.

– Во дает, – сказал, не выдержав, печатник Иван Алексеевич. – Что ж теперь, по-твоему, и по бабам нельзя ходить? Так? Да? – И глаза Ивана Алексеевича совсем сделались круглыми, как у голубя.

– По бабам можно, – примирительно сказал Славка и вышел из-за стола, смутился от своих разглагольствований, стал закуривать, а Иван Алексеевич не понял, пошутил Славка или сказал серьезно.

9

Когда приехал редактор, разговор на тему ППЖ опять продолжился. Но сначала Николай Петрович занялся делом, а если он занимался делом, то был всегда строг и неразговорчив. Как раз были сверстаны обе полосы, Славка читал оттиск первой полосы, Александр Тимофеевич – второй. Редактор никогда не требовал себе отдельного оттиска, он читал, стоя за спиной у Славки или у Александра Тимофеевича, как бы подключался к чтению, разглядывал полосу всю целиком и всегда что-нибудь находил, причем находил сразу, мгновенно. Что пишете? – говорил он за спиной и тыкал пальцем в какое-нибудь место. А это что? – опять его палец тянулся из-за плеча к другому месту. Он видел всю полосу сразу, все заметки, все шапки и все заголовки, все слова и все буквы сразу, одновременно. И его палец опускался из-за плеча то в правый угол полосы, то в середину, то сверху где-нибудь, то в левую колонку, где стояли передовицы, или приказы Верховного Главнокомандующего, или важные сообщения Совинформбюро, палец опускался в то место, где была ошибка, опечатка или какая-нибудь несуразность.

Вот и сейчас, еще когда раздевался Николай Петрович, еще когда подходил из-за спины, Славкина спина уже начинала съеживаться, и он не мог переползти со строчки на другую строчку; неужели, думал, опять найдет, неужели и на этот раз Славка пропустил ошибку, читал ведь по буквам, шевеля губами, как первоклассник. И только съежилась Славкина спина, только он успел все это подумать, как перед его глазами возник палец редактора, уперся в шапку, набранную крупным заголовочным шрифтом. Прочитал Славка с помощью редакторского пальца эту шапку и обмер, перестал дышать:

"Наш подарок товарищу Сталину – пуля в лоб фашистскому бандиту!"

– Вы что, опупели тут? – спросил Николай Петрович за спиной. Мгновенный испуг прошел по всем, кто был в землянке, даже Нюрки затихли у своих касс. Первым пришел в себя печатник, Иван Алексеевич. Собственно, Иван Алексеевич не испытывал никакого испуга, он недоуменно смотрел на Николая Петровича, долго смотрел, а заметив испуг в глазах самого Николая Петровича, подошел к нему.

– Ну, чего тут? – спросил небрежно. И, ведомый пальцем редактора, прочитал вслух. – Ну, не нравится, переберем. Говори, какую шапку, – счас переберем.

– Не нравится, нашел что сказать, – проговорил Николай Петрович. – Ты что, не знаешь, чем это пахнет?

– Знаю, – сказал Иван Алексеевич и отошел к машине.

Тогда Николай Петрович повернулся к Бутову, к Александру Тимофеевичу:

– Кто придумал?

– Естественно, а кто же еще, конечно, я. – Бутов сделал удивленное лицо, собрал мягкие губы в один узелок и как бы задумался. Потом подошел к Николаю Петровичу, через Славкино плечо несколько раз прочитал про себя свою шапку и опять пожал плечами. – Тут ведь все, Николай Петрович, зависит от интонации.

– На Большой земле вас бы за эту интонацию... Ладно, набери, Нюра, славянским заголовочным, в две строки: "Пуля в лоб фашистскому бандиту тире и с новой строки – вот наш подарок товарищу Сталину!"

Всю подборку, которая стояла под шапкой, Николай Петрович похвалил. Тут были заметки: "Уничтожен фашистский гарнизон", "Бьет врага без промаха", "Разгром вражеского штаба", "Смелый налет", "Боевые дела партизан-комсомольцев" и последняя маленькая заметочка – "Врагу не дают покоя". Хорошая подборка. Передовица была на тему: "Знайте правду, советские граждане!" В ней говорилось о наших победах на фронте и в тылу врага, в партизанском крае, затем о бесчинствах немцев на оккупированной земле, об угоне советских людей в рабство, в Германию, как насильно, так и обманным путем, с помощью всяких посулов и обещаний предоставить рабам хорошую жизнь. Заканчивалась статья призывом: "Дорогие братья и сестры! Не верьте ни одному слову гитлеровских листовок, газет, радио. Не поддавайтесь обману... На каждом шагу разоблачайте шайку убийц... Уничтожайте их всюду и везде!"

После этого случая с шапкой Славка как бы новыми глазами просмотрел всю полосу. Ему понравилось, что над "Партизанской правдой" линеечкой были отбиты слова: "Смерть немецким оккупантам!", а в "окне", в так называемом "шпигеле", была набрана сводка Совинформбюро. В ней сообщалось о разгроме немцев в районе Владикавказа (гор. Орджоникидзе). А это была столица Славкиной родины, Орджоникидзевского края, который был то Северокавказским краем, то Ставропольским, то вот Орджоникидзевским. Возможно, теперь скоро придет письмо от мамы, если она жива. Еще нравилось, что над этим Шпигелем были слова, тоже отбитые линеечкой: "Прочитай и передай товарищу".

Вообще злополучная шапка вызвала в Славке, после, конечно, первых минут ошеломления, медленный прилив совсем другого чувства – ревнивой любви, что ли, словно к живому существу, и шапка эта теперь повернулась к нему так, как если бы они сами, вместе с Александром Тимофеевичем, и даже вместе с печатником и двумя Нюрами, сами, не сознавая того, нанесли своей газете, незащищенной, доверчивой к ним, сильную обиду. И он смотрел на нее теперь вроде новыми глазами, и никогда еще она не казалась ему такой близкой, словно бы живой, как вот сейчас. И вторая полоса ему тоже нравилась, потому что там была, в самом центре, его заметка "Дешевые заменители". Полоса была тоже тематическая, в духе передовицы, о "новом порядке", который устанавливали немцы на оккупированной земле. Тут были такие заголовки: "Обман и разбой", "Лжецы запутались", "Ее убили немцы", письмо из Германии под названием "Правда о немецкой каторге", "Уголок сатиры" и в центре – Славкина заметка "Дешевые заменители".

Славка заметил про себя, что он тщеславен. И довольно-таки сильно. Еще давно, когда он Гогу вел, – господи, уже никогда он не увидит больше Гогу – где Кавказ, где Тбилиси, собирались туда после войны, где родня, дом Гоги и где он сам, где его могила теперь... Еще когда он шел с Гогой, уже тогда его то и дело захватывало тщеславие, вот-де какой он, слабого человека ведет, утешает, подбадривает, а потом, когда записывал в Дебринке местных парней и мужиков в партизаны, тут и говорить нечего, а потом этот мандат, который хранит Славка и будет показывать кое-кому потом, после войны, когда опять станет студентом, а теперь вот удостоверение на парашютном шелке, Нюра еще подшила его по краям, как подшивают носовые платки, чтобы не обтрепывались, это историческое удостоверение личности на парашютном шелке, такого еще ни у кого не было. Но тщеславие бойца, тщеславие партизана – это еще понятно, и оно не так все же сильно, как вот это. Стоит под заметкой имя – В. Холопов, черненьким набрано, мелочь, фамилия на бумаге, а как действует. Славка и не подозревал в себе такого. И это тщеславие оказалось выше всех других тщеславий. Смотришь В. Холопов под заметкой, и вдруг вся газета становится такой интересной, содержательной, нужной, значительной. И ведь написано хорошо. "Уводя со двора колхозника последнюю корову, они "успокаивают" его тем, что в Германии есть резерв более качественного рогатого скота, который будет доставлен после войны крестьянам.

В то же время, давя население Германии все новыми налогами и сборами для военных нужд, они утешают его тем, что на Востоке имеются большие запасы продовольствия, хлеба, мяса, яиц, что только за недостатком транспорта нет возможности перебросить все это продовольствие в Германию". Обманывают и тех и других. Потом про заменители тоже хорошо написано, как немцы обучают русских людей вместо мяса, масла, хлеба есть отходы промышленности, а также некоторые дикорастущие травы и коренья. Всего рекомендуется 95 названий таких трав и кореньев: кульбаба, подорожник, крапива, медуница, конский щавель и так далее. Потом насчет обобщений хорошо сказано, что немцы для всего нашли заменители, в том числе для совести, морали, политики и так далее. И стоит заметка в центре, на три колонки, лучшая заметка в номере, и номер весь вообще очень содержательный. К тому же на второй полосе еще поставлено: "В последний час". "Наступление наших войск продолжается". Мы продолжаем громить немцев под Сталинградом, идет полное их окружение, уже видно, к чему клонится дело, а там еще Орджоникидзевский край освобождается. Дела пошли хорошие, теперь уже ход войны прояснился наконец-то.

С этой шапкой, конечно, получилось жуткое дело, но подборка хорошая, и номер в целом хороший, и вообще все не то, что раньше. Теперь наши наступают, и уже видно, что не вечность сидеть тут, в Брянских лесах, что уже вот-вот фронт подойдет. И Николай Петрович все это понимает прекрасно, и у него настроение другое. В конце концов пошутили над неудачной шапкой, перебрала ее Нюра Хмельниченкова, Иван Алексеевич стал заправлять полосы в машину, остальные вместе с редактором развели тары-бары и на тему ППЖ поговорили. Сначала Николай Петрович спросил, как с очерком о Костюке, потом, когда Славка сказал – не получается, Николай Петрович спросил почему, а Славка пожал плечами и опять повторил, что не получается, тогда бойкая Нюрка Хмельниченкова все разъяснила Николаю Петровичу:

– А чего, – сказала она, – Слава писать будет, когда у него ППЖ там валяется на лежанке. Не будет Слава писать.

Получилось смешно как-то, даже сама Нюрка рассмеялась вместе с другими. Николай Петрович смеялся долго, руками всплескивал – во отмочил Холопов, во отмочил.

– А тебе что, жалко, что ли, что у него ППЖ? – смеясь, спрашивал Николай Петрович. Но Славка не стал смеяться и не стал отвечать редактору на его вопрос и потом все молчал, не принимая участия в общем оживлении и не желая обсуждать это дело в такой форме, в веселой. Николай Петрович все же быстро понял Славку, и ему понравилось строгое Славкино отношение.

– Ладно, – сказал он. – Обойдемся. А говорят, война все спишет... Война, может, и спишет, а ты, Слава, не списывай, правильно делаешь. Да... Штука какая... Что же, по-твоему, человеку на войне – только убивать? Больше ничего нельзя? Правильно, Слава, делаешь. Сложная это штука. Глаза Николая Петровича, остановившись, смотрели перед собой в неопределенное место, он задумался.

10

В огромных зимних лесах ни на минуту не прекращалась война партизан с оккупантами. Там рухнул мост от партизанской мины, там эшелон врага полетел под откос, и долго будут гореть вагоны и рваться снаряды, сотрясая лесную тишину, там перехватили и разнесли в пух и в прах вражескую автоколонну или зимний обоз с продовольствием, там глубокой ночью налетели на немецкий штаб, на гарнизон, подорвали гранатами комендатуру, казарму, вынудили немцев в подштанниках выскакивать на улицу и бежать по морозу до первой партизанской пули, там лихие разведчики волокут снежным целиком обмирающего "языка", там партизанская группа, отряд или вся бригада до последнего патрона бьется с неожиданно навалившимися карателями, там просто встретили и перехватили одинокого мотоциклиста или легковой автомобиль с важной персоной, офицером или даже генералом, там... и не перечислишь всего, что совершается в этих зимних суровых лесах каждую минуту дня и ночи.

Смерть за смерть, кровь за кровь.

Из Брянских лесов можно пройти в Дядьковские леса, в Дмитровские, в Хинельские, в Клетнянские, Стародубские, Смоленские, Белорусские, а Сидор Артемьевич Ковпак к самым Карпатам ушел.

Орды оккупантов докатились до Волги, до Сталинграда, но за их спиной лежала земля, не сдавшаяся врагу, а сражавшаяся с ним.

В землянке "Партизанской правды" текла тихая жизнь. Номер со Славкиной заметкой "Дешевые заменители" и исправленной шапкой давно уже разошелся по бригадам, по селам и деревням и даже, как донесли разведчики, сам обер-предатель Каминский нашел этот номер у себя в кабинете, под стеклом письменного стола. Гром и молнии! Вспомнилась ему та рождественская ночь, когда они втаскивали в помещение убитого и полузанесенного снегом своего фюрера, Константина Павловича Воскобойника. Вспомнилась, и Каминский содрогнулся. Он ходил вокруг стола, глядел сквозь настольное стекло на "Партизанскую правду" и не знал, то ли самому поднять стекло и скомкать, затоптать, уничтожить этот листок, отравленный страшным ядом правды, то ли позвать людей... Он заорал до неприличия громко и велел вбежавшим взять, растоптать, разыскать, доставить, повесить и так далее. Потом вскинул руку, крикнул "Вон!" и, когда все вымелись из кабинета, сел, стал читать, как будто его загипнотизировали. Каминский пережил тягчайшие минуты задумчивости.

А тут, в землянке, текла тихая жизнь. На месте гильзовой коптилки горела теперь керосиновая лампа, горела ярко, так что оконные щели под самым потолком были совсем черны, и даже снег за узкими стеклами виделся черным. Топилась железная печка, ее бока раскалились докрасна, в железном колене гудело, лихо постреливали еловые поленья. Печатник, устававший больше других, лежал одетый на своем топчане, заложив руки за голову. Думал, вспоминал что-нибудь или отдыхал, не думая, ни о чем не вспоминая.

Славка тоже лежал, но лежал на животе, под ровное гудение в печном железном колене да потрескивание разгоревшихся поленьев мечтал. Мечты его были сложными, неотчетливыми, литературными. Он думал о том, что ему все чаще теперь кажется, будто все вокруг, что он видит, все дороги и тропинки, по которым он ходит, голоса и всякие звуки, которые он слышит, воздух, которым он дышит, живые люди, сосны, березы и снега, партизанская война и даже скрип полозьев, еканье селезенки у кобылы, когда он едет по лесу, – все это, решительно все, как бы существует не само по себе, по отдельности: скрипнул полоз и перестал, кто-то сказал слово, и уже нет этого слова, прошел дорогу, и уже нет дороги, проехал сосны, и нет уже сосен, прогремел выстрел, и нет уже выстрела, пал человек в бою, и уже нет человека, – нет, все это не так, ничто не проходит, не исчезает, а все вроде собирается в одно место, уплотняется, удобно располагается и остается навсегда в каком-то порядке. Одним словом, всю свою теперешнюю жизнь, свои дни и ночи он видел в смутных своих глубинах как бы в виде книги, книги туманной, расплывчатой, не имеющей ни начала, ни конца, ни определенных границ, ни очертаний. Лежал Славка на животе и силился уловить эти границы, эти очертания или хотя бы начало туманной, расплывающейся книги. Но он знал, что вскоре утомит свою душу этой сладкой и мучительной работой, устанет и заснет.

Обе Нюрки что-то подшивали, штопали, шептались и время от времени прыскали от душившего их смеха. Они поглядывали на Александра Тимофеевича и прыскали. Бутов сидел на полу возле своего топчана, старательно возился над ржавым куском жести, гнул его, потом клещами – молотка не мог найти стучал по жестянке, сгибал ее в конус. Рядом стояла темная литровая бутылка. Александр Тимофеевич примерял свое изделие к горлышку бутылки. Работа ему давалась трудно, он сопел, пыхтел, бормотал что-то себе под нос. Старому московскому интеллигенту вообще трудно давалась жизнь в партизанском лесу, не только в те еще дни, в качестве профессора при миномете у Василия Ивановича Кошелева, у партизанского Чапая, но и здесь, в тихой землянке "Партизанской правды". Теперь вот зима пришла, ночью приходилось выбегать в тьму-тьмущую, на мороз, а не выбегать Александр Тимофеевич не мог, у него был слабый мочевой пузырь, и он хотел облегчить себе жизнь насколько можно, возился вот с этой жестянкой да с бутылкой.

– Александр Тимофе-е-евич, что вы там делаете? – Это Нюра Морозова стеснительно распевает. Другая Нюрка хихикает.

– Лейку, Нюра, делаю, лейку, будь она неладна, – не отрываясь от работы, говорит Бутов.

– А зачем, хи-хи, вам лейка?

– Чтоб на пол, Нюра, не проливать. – Александр Тимофеевич примеряет лейку к бутылке.

– Иван Алексеевич, – обращается Хмельниченкова к печатнику, – помоги человеку, сроду же он леек не делал.

Иван Алексеевич, не шевельнувшись, говорит:

– Тебе захотелось, что ль, да? Вот и скажи, а то пристала.

– Во глупый, – обиделась Нюра, и шутки на эту тему прекратились, опять замолчала землянка, только дрова стреляют в печке да гудит в железном колене.

А то еще однажды пожар случился. Весь день крутили плоскую машину, печатали тираж. Поздно вечером развесили на веревках влажную газету и вот так же отдыхали после ужина. Потом легли спать, свет в лампе убавили, но не потушили еще. Лежали, переговаривались. И никогда еще не загоралось, а тут печка, что ли, раскалилась больше, чем всегда, или последняя газета висела слишком близко к печке, – вдруг эта последняя зачернела-зачернела с угла и вспыхнула, за ней другая, третья, веревка перегорела, на полу оказался целый ворох газет, и пошел гулять пожар по полу. Первыми с визгом вскочили Нюрки. В коротких ночных рубашках они бросились на горящий ворох, затоптали его ногами, и уже делать было нечего другим, другие продолжали лежать. Нюрки притаптывали, взвизгивали, отдергивая то одну, то другую ногу, обжигаясь, наскакивая или на язычок пламени, или на тлеющий комок пепла.

Теперь Александр Тимофеевич стал отыгрываться на Нюрках, над ними потешаться.

– Нюра, Нюра, ха-ха, ты не там тушишь, ты гляди, чего опалила-то, там туши. Иван Алексеевич, Слава, давайте воды, Нюры горят, занялось у них, ха-ха-ха.

Нюрки отбивались от насмешек и продолжали свое дело. Пожар они загасили быстро, в уголочке помыли ноги, руки, постыдили мужиков, которые так бы и сгорели сами дотла, а не встали бы, лентяи, только насмехаться умеют.

Потушили лампу и стали спать.

Вот и все. Никаких больше событий за последнее время не было. А перед Новым годом Славка получил от редактора новое задание – ехать в навлинские отряды.

11

Навлинские отряды, в том числе и родной Славкин отряд "Смерть фашизму", хотя и занимали прежнюю свою территорию, хотя и вернули после осенних боев с карателями свои села и деревни, все же до сих пор были отрезаны от главных партизанских сил. Алтуховский большак был очищен от немцев, но по реке Навле они остались, по всему берегу, вплоть до впадения в Десну, понастроили дотов и жили там, в теплых дотах, как у себя дома. Не стали их вышибать отсюда, а продолжали войну с немцем на мостах, на железных дорогах, в местах скопления врага – в гарнизонах, на временных стоянках маршевых подразделений, помогали фронту вести разведку в глубоких тылах. А немцы жили в дотах по берегу Навли, держали в изоляции от главных партизанских сил навлинские отряды. И то, что их не тревожили, продолжали терпеть ненормальную обстановку, чреватую будущими осложнениями, – было, видимо, ошибкой командования. Правда, Славка не думал об этом как об ошибке, ему не приходило такое в голову, он относился к этому как к реальной обстановке, а думал лишь о том, как будет он пробираться через эту Навлю.

Николай Петрович связался по телефону с бригадой "За власть Советов" – она стояла ближе других к навлинскому рубежу, – попросил командира дать корреспонденту проводников, помочь переправиться через реку. На ту сторону, к навлинцам, Славка должен был идти не один, а вместе с представителем Большой земли, с комсомольским работником товарищем Бакиным.

Возможно, и само задание родилось у Николая Петровича под влиянием этого товарища Бакина, которому захотелось посетить самые дальние отряды, пренебрегая риском и всякими опасностями. Когда Славка подумал об этом, ему стало как-то нехорошо, неприятно. Он готов был выполнить любое задание, но тут, как ему показалось, была примешана к делу чужая прихоть, чужая воля, желание заезжего человека. И первый раз тогда он почувствовал легкую неприязнь к человеку с Большой земли. А ведь раньше приезд каждого оттуда был для него праздником, подарком, приветом Москвы, Родины. В последнее время, правда, он уже попривык к таким приездам, к людям с Большой земли, в последнее время они пробили себе дорогу в партизанский край и стали частыми гостями. Прилетали представители фронта, Центрального партизанского штаба, обкома партии, посланцы трудящихся с подарками для партизан, прилетали боевые корреспонденты "Красной звезды" и даже кинооператор – снимал партизан для кино, – и даже один поэт.

Славка лично видел поэта в Смелиже, слышал, как он пел политотдельцам (был там и Николай Петрович) свою песню "Шумел сурово Брянский лес, спускались сизые туманы". Славка тихо стоял в дверях, с обожанием смотрел на живого поэта и слушал его песню. Песня очень понравилась, тронула душу, пел поэт замечательно, мягким красивым голосом. Но в то время, когда Славка наслаждался пением, что-то такое не совсем понятное прокрадывалось в душу – ревность, что ли: приехал откуда-то, написал песню про нас, а мы сами тут живем, не написали, написал он, со стороны. Что-то такое вертелось в голове, и Славка решил: если спросят его, он скажет, что слишком грустная песня, партизанская жизнь в ней ненастоящая, слишком грустная. Но Славку не спросили. Поэт спел, потом налил всем, кто сидел с ним, спирту – он привез его с собой с Большой земли, – выпили, чем-то там закусили, Славка стоял у дверей незамеченный. Постоял, поглядел еще немного, послушал и незаметно ушел, чувствуя себя обиженным. Он понимал, что живой поэт не обязан был бросаться ему на шею, ах, Слава, Слава, даже разговаривать с ним не обязан, ему и без того было с кем разговаривать, но горечь в душе он все же унес с собой. Ему даже вспомнилось, как на одной картине стоит у дверей школьного класса мальчик-побирушка, смотрит в класс, а там детвора сидит за партами, учится, а побирушка только заглядывает в дверь, у него котомка за спиной с кусками, ему вот опять идти дальше, просить у людей Христа ради, и там, в классе, никому до него никакого дела. Так Славке жалко стало самого себя, что он все время думал об этой картине, и хотелось ему, чтобы кто-нибудь пожалел его. Он сам немного попозже удивился своему такому настроению, а когда все прошло, когда все это пережито было, то решил, что весь его скулеж поднялся от песни, и в самом деле очень грустной, и, наверно, от голоса поэта, мягкого, красивого, достающего до самого сердца.

Вообще-то многие стали прилетать. Почти каждый день были гости с Большой земли. Теперь вот товарищ Бакин.

– Ты покажи ему, – говорил Николай Петрович, – нашу жизнь, кстати и о навлинцах напишешь, давно у нас ничего о них не было.

– Ладно, – сказал Славка, – покажу.

Надо было ехать в Смелиж, к товарищу Бакину, а уж оттуда – в бригаду "За власть Советов".

В декабре дни короткие, рассветает поздно, а темнеет рано, поэтому Славка выехал еще затемно, приехал и вошел к представителям Большой земли, когда уже начало сереть. Хозяева дома давно были на ногах, гости же только поднялись, в чистых белых исподних сорочках, подсучив рукава, умывались из рукомойника. Жили они в передней комнате, очень опрятной, почти городской. Было их тут двое. Высокий, с нежным, почти женским лицом, в больших очках, отчего весь он сиял, как новенький, – это Батов, секретарь обкома комсомола. Второй был такой же паренек, как и Славка, только светловолосый, румяный и улыбчивый, все время зубы блестят, когда улыбается, – это и есть товарищ Бакин. Когда знакомились, он сказал Славке:

– Саша Бакин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю