412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Сыновний зов » Текст книги (страница 3)
Сыновний зов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:57

Текст книги "Сыновний зов"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

– Уж и вырастили, уж и с письмом послали, уж и почтальоном голубя изладили! – засмеялась мама. – Да где он отца нашего найдет на такой большой войне? Там живого места нету, везде одна смерть летает! Ладно, пускай голубки дома живут, на што их разлучать. Спите-ко лучше, голубятники, горюшко мое…

Легли мы с братом по обе стороны шапки и зашептались о голубях, о корме для них и о том, что не у одного Ваньки Пестова есть голуби, но и у нас. А когда выведут наши своих голубят, отдадим Осяге, потом дадим Вовке Барыкину. Ему бы надо в первую очередь: сирота он, только бабушка и дедушко на всем белом свете у него, мать померла еще до войны, а отец прошлой зимой погиб под Сталинградом. Да зарок дали: Осяге первые голубята и никому больше!

Ваньке Пестову чего не выкормить? У них зерно не переводится с самого начала войны, а у нас всего-то паек: на четверых мама муку в платке приносит. А все равно и мы выкормим! Вон полетай-овсюг поспевает, его набрусим, за сорняк никто не заругается, если с межи брусить. Вырастим и отправим голубя к тяте с письмом, он скорее почты долетит и воротится обратно. То-то тятя обрадуется! Узнает голубя с родины, не даст немцам его пристрелить.

А еще бы нашел голубок Федора, сына бабушки Соломеи… Может, и не убит он насовсем, а лежит где-то раненый и ждет голубя с живой водой? Читали мы в книжке, что живая вода хороших людей оживляет. А она есть у нас в Юровке! Мать Осягина, Мария Федоровна, когда на старшего сына Василия принесли похоронную, причитала и приговаривала:

 
– Сокол ты мой ясный, сокол Васильюшко…
Прилети ты ко мне ночью ли темною,
Прилети ты ко мне утром ли с солнышком,
Уж умою я лицо твое белое, умою живою водой,
Водой из родимого ключика…
 

Из Осягиного ключа и возьмем живой воды и пошлем ее с голубем для Федора. Оживет он, и тогда тятя с сыном бабушки Соломеи скорее побьют Гитлера, скорее домой придут оба целые и невредимые. А голубей-то тогда сколько будет у нас!..

Нам с Кольшей казалось, что нет ночи на улке, нет над нами потолка и крыши, а лежим мы на сарае, глядим на чисто синее небо, где высоко над Юровкой кружат и парят голуби бабушки Соломеи.

Ночные тони

Озеро безлунной ночью угадывается легким пошлепыванием волн о песчано-крутой восточный берег, будто и впотьмах девчонки-нагишки стряпают песочные калабашки и, подражая матерям, пришлепывают их мокрыми ладошками. А как ближе подойдешь, потянет щелоком теплой воды, учуешь странно-огуречный запах озерной травы и самый возбуждающий – запах живой рыбы: свеже-золотистых и опрятных карасей Маленького озера, а не тинно-илистых, как на Большом озере, затянутом с берегов, словно шубным воротником, осокой и камышами, по лаве-лавде – рогозом, крестовником и метлистым тростником.

Большое озеро пугает нас, почему-то даже и днем боязно бродить с недоткой на мелководье у лодочного притона или ставить и смотреть манишки в прорезях зыбуче-пупырливой лавы. Чего скажешь, уловисто Большое озеро! И ни разу не усыхало, сказывают, как Маленькое. Зато и жуткое глубью буроватой воды, одиноким островком с рогатыми сушинами из тальникового куста, где с весны начинает стонать-бухать никем в Юровке не увиденная птица выпь.

А после того, как дяде Даниле, родному брату покойного деда по отцу, поблазнила «голая баба, в зеленой чешуе вся, как будто на тело налипли листья водокраса-лягушатника» – просто, по-деревенски пояснил нам он, мы и вовсе обходим озеро стороной. Если доводится летней ночью возвращаться поскотиной с дальних еланок и пустошей Юровского поля, куда манит нас клубника и черная смородина, приходится пересекать неширокую пашню, отделяющую поскотину в обрез Долгого болота от Мохового. Никакого мха там и в помине нету: космато заросшие осокой кочки да всего-то три плесинки чистой воды на месте выгоревшего когда еще торфа. Но за болотом хранится былое название, и останется оно Моховым навсегда.

…Маленькое озеро уютно и тем, что округ него жилые дома с огородами и пристройками, а на отдали приземисто-длинные коровники, свинарники, овчарники и курятник. Даже в глухую пору нет-нет и мигает багровым зрачком огонек лампы в чьем-то окошке или сторож выберется на улку из избушки с фонарем и, раскачивая светлячком, поковыляет поглядеть: все ли ладно у коров или овечек, не прорылись ли опять волки через соломенную крышу? И ты не одинок, тебе веселее…

По правде сознаться, страшно в одиночку очутиться и на берегу Маленького озера. Не из-за бань совсем на задах огородов, а из-за другого. В углу озера, откуда берегом начинаются сады – тополя, ветлы, березы и черемуха, потонула перед войной средняя дочь дяди Левонтия – длинноногая Лизка. Тот угол самый глубокий: когда после гражданской войны озеро ушло однажды ночью, как сквозь землю провалилось, копали и возили юровчане песок на дорогу-большак. Вот и остались там ямы – мужиков с ручками скрывало.

Но не столь мы утопленницы боялись. Лизка доводилась нам теткой, и нас сводили попрощаться с ней. Боялись сильно самого страшного, что случилось весной сорок второго года, когда приехал после операции на глазах дядя Федор, не взятый на фронт по худому зрению. Он-то и сманил брата Кольшу и меня на озеро. Вода еще была студеным студена, а рыба дуром валила к берегам, и сети можно было легко поставить бродком.

– Чего зря Ивановым сетям гнить в чулане, – уговаривал дядя Федор маму, чтобы отпустила нас с ним. – Эвон што карась пошел с глуби – вода всю ноченьку кипит! Руно за руном, да вся рыба, как на базаре, – караси фунтовые. Дядя Данило коеводни выхватил из прясла жердь и полста штук оглушил. Во какие карасины! Мне-то студиться нельзя, токо из больницы выписан, а Кольша с Васькой и сети поставят, и рыбу вынимать начнут. Я огнище разведу, вот и греться робята станут, ну, и светло будет. Как, Варвара, а?

– Чо как? Пущай собираются. Наловите рыбы – смотришь, еда добрая. И посушить и посолить впрок можно. А то и обменять на что-нибудь у людей. У нас и у свекрови по сусекам мышке нечего на зубок выколопнуть из щелки. Да и ты, Федор, с собой увезешь в город, Василису с девчешками покормишь. Поди, измерли они без тебя на одном пайке.

Кольша выволок мешок с сетями из чулана, дядя Федор взвалил его на загорбок, и мы в сумерках остановились на берегу за крайним домом – сливкоотделением молокозавода. Тут нет вблизи построек и не опасно с огнем, тут и люди не ходят, как затемнеет. И лучше рыбного места не найдешь: карасей тянет к проточной канаве, прокопанной всем миром из Большого озера, чтоб, держать воду в Маленьком.

У фермы, где всегда старики тешут топорами то бревна или слеги, то жердины для загонов, мы живо наискали сухих щеп, бросовых обрезков. А дядя Федор запнулся о коротыши – обрезь старых столбов и маток, он один наволок чураков на всю ночь.

Лишь костер высветил воду, мы вытащили сети из мешка, и дядя Федор выбрал годные, а с дырами, изъеденные мормышем еще при тятиной рыбалке, сразу забраковал:

– И займоваться этим не стоит.

Мы разулись с Кольшей и, не мешкая, забрели прямо в штанах и лопотинешках. «Теплее в одежде-то, а ее у огнища опосля высушите», – сказал дядя Федор. Сперва, натужившись, воткнули тычки, а потом начали расправлять сети. Кольша привязывал поводки к тычкам и разбирал сеть, а я постепенно отступал на ее длину, держа сеть в руках на весу. Кольша старше меня на два года, и успел натореть возле тяти до войны.

Дрожь трясла меня, и сеть худо удерживалась в руках, но я боялся прогневить Кольшу и дядю. Еще скажут: «Рыболов из чашки ложкой!» И я терпел, ведь и Кольше ничуть не теплее, наравне со мной мерзнет, да еще и сеть распутывает – не больно ясно светит костер, и вон до плеч вымочил рукава, макая-утопляя сеть в воду. О холоде помогала забывать сама рыба. Караси и верно сдурели: мы наступали на них ногами, они тупорыло тыкались в икры ног – до того тесно было им в озере!

Не успели и отойти от тычки, как вначале берестяные поплавки заподрагивали на воде, а потом и вся сеть заходила ходуном, словно вдруг ожила или озябла вместе с нами, и потому рвется из озера. Тогда Кольша остаток сети забрал себе, а я в подол рубахи выпутывал из ячей смиренных ночью крупных карасей.

Наконец, сети расставлены, рыбы натаскан полный мешок, а скулы ломит от непрерывного чаканья зубов и ноги давит-загибает судорога. У дяди Федора схлынул азарт, и он заставляет нас обогреться-обсушиться у огнища. Мы окутываемся выше головы паром и не чувствуем долго – жарко ли горит костер или только тлеет-шает. А как лишняя вода выпаривается, исходит из одежи, штаны припекаются жаром к телу и унимается надоевшая дрожь. В самом деле, как дома на печи сидишь!

Что времени далеко за полночь – видно по звездам. Вокруг тихо-тихо, ни живой души, все уснули-успокоились. Не брякнет, не стукнет дверь – по воде любой звук доносится, как будто рядышком. Не сгагакают хозяйские гуси, не взмыкнет по воле корова, и не слыхать простужного кашля-харчения овечек. Уж и коты устали пугать друг дружку верещаливым дикошным воем – надрались, видно, досыта. Одни мы и часуем – не спим, обсыхаем хорошенько, чтоб после махом снять сети вместе с уловом и дома выбрать карасей.

Стало клонить всех троих ко сну, как мы с Кольшей почуяли морозной кожей под одеждой чьи-то осторожные шаги. Кто-то босиком крался к огнищу, и был тот кто-то человеком, а не зверем. Очнулся и дядя Федор, подкинул на костер коры с берестой и пылко-сухой щепы. Пламя замешкалось на доли секунды, а как оправилось – гулко полыхнуло таким горячим «хвостом», что мы невольно прянули в тень. И тут же на свет выступила босоногая и простоволосая женщина.

Мы с Кольшей сразу признали в ней старшую дочь бабушки Лёвишны…

Анна у Лёвишны красивая, не чета младшей Дуньке, что ухлястывала за дядей Ваней, а тот и не замечал ее или в глаза посмеивался над Дунькиными изъянами. А она и этому бывала рада, без дяди Вани смелела у нас в избе, брала балалайку с полатей и гнусила-пела:

 
– Милой Ваня строил баню,
Я колодец строила.
Неужели, милой Ваня,
Я тебя не стоила?
 

И остальные частушки у Дуньки были все про Ваню и про себя. А, напевшись под балалайку, она упрашивала маму помочь ей чем-нибудь присушить Ваню, чтоб он женился на ней.

– Я ведь, тетка Варвара, работной бабой стану. За себя и за мужика все управлю, и тебе еще подсоблю. И робятишек здоровых нарожаю, сколь Ване захочется. Токо бы мне его присушить, отлучить его от макарьевских бессовестных девок. Глико, они в девках истрепались, по рукам да по рукам у парней! Какие уж из них и жены…

Анна баская и не нуждалась в присухах. Ее с вечерок провожал только один парень – здоровенный тракторист Афоня Мальгин, закадычный друг дяди Вани, шибко любивший почему-то и нас, ребятишек. Его, Афоню, на людях, как бабы своих мужей, когда их всех вместе брали на войну, охватила Анна руками за шею и громче, протяжнее баб завыла. Дивно и жутко показалось всем, кто хоть мало-мальски тогда примечал вокруг себя. Старухи осудительно заперешептывались меж собой:

– Не к добру, не к добру так-то воет Анна по Афоньше… Шибче его матери убивается, а он евон какой молодей! Улыбается да постаре себя мужиков утешает. А она как по убитому причитает-воет…

Чуяли сердцем старые, изведавшие на своем веку не одну войну, такое что-то… И на добровольца Афоню недавно пришла похоронная. На самого первого из холостых парней. И опять, говорят люди, так она завыла – водой студеной едва отлили… Случись что с дядей Ваней, а он тоже сейчас воюет, Дунька тихонько взревнет да и за балалайку ухватится, частушками о Ване и о себе натешится…

Такие речи велись у нас в доме, когда в Юровке прознали, будто бы Анна тронулась умом и теперь ее надо остерегаться. Все жалели ее, хотя в каждой избе полно и своего горя. Похоронные начали сыпаться на село, как черный снег на чистую голову. И кто мог знать, кого пометит завтра, словно осколком, письмо-треугольник с войны?.. Однако наши матери забывали о себе, и чужое горе не было для них палкой…

«Анна… Сумасшедшая…» – в страхе переглянулись мы с Кольшей и придвинулись теснее к дяде Федору.

– Вы это что? – забормотал он, сунувшись на огонь. Он промокнул красные глаза белой тряпичкой и долго моргал-щурился на Анну, и не понимал ничего, хотя и услыхал, что кто-то подошел. «Анна… Лёвишнина», – шевельнул губами Кольша, и дядя Федор понял наш испуг.

– Анна, – спокойно, как будто сидел на лавке в избе, а не здесь, у костра, и словно та была нормальная, пригласил ее: – Подходи, подходи к огнищу, погрейся с нами!

Анна послушно стронулась и пошла прямо на костер. Глаза у нее вспыхнули кошачьими искрами, легкие волосы ниже поясницы вот-вот коснутся пламени и… что, что будет-то…

Мы запомнили опасливые разговоры взрослых юровчан, что у сумасшедших столько силы – людям ее не обороть, а можно лишь врасплох связать толстыми веревками, свитыми из конопли. И того пуще приросли по бокам дяди. Однако Анна не ступила в костер, и распущенные косы не загорелись. Протянутыми руками она наткнулась на огонь, руки дрогнули и опустились. И тут она впилась глазами в дядю Федора, и захохотала с прикриком:

– А ты не мой Аф-оня! Какой ты Афоня! Он у меня у падинника пашенку пашет. Афоня-я-я-я!..

С хохотом и воем Анна отвернулась круто от огня и метнулась в ту сторону, где за километр отсюда был сокрыт ночью осиновый колок, окопанный рвом, куда свозили и зарывали падаль из села.

– Афоня! – застонало по-над озером и… стихло. Мы зажмурились с Кольшей, а когда открыли веки – ее уже не было видно. А дядя Федор трясся и шепотом быстро приказал:

– Айдате в озеро! Живо сымайте сети – и домой, домой!

Анну назавтра изловили: нашли спящую на непаши у падинника и связали веревками, да с воем безумным увезли на подводе в Далматово, а оттуда в какую-то Пермь, в «желтый дом», из которого, по словам бабушки, отродясь никто из тронутых обратно не ворочался…

С той ночи минуло еще две военные весны, мы с Кольшей подросли и уже одни не раз ночевали в лесу на охоте. Но Анна не забывалась, и мы пужали ребят помладше, вспоминая ненароком о ночной рыбалке. И, как сегодня ночью, часто ходили с недоткой из старых половиков на ночные тони. Рыбалка спасала от голода, а днем с нашей снастью тряпичной нечего было надеяться на улов.

Карась уж и не настолько дурной, чтоб попадать засветло к нам в недотку! Сколь ни пытались – ни одно рыбное руно не смогли захватить. Кажется, оно у нас в мотне, карасям деваться некуда из кольца недотки, а вытащим на берег – купоросно-зеленая тина и кожано-черные пиявки…

Зато чем темнее и темнее да позже, тем тяжелее улов, зараз вытряхиваем из мотни по два ведра карасей. На глубь уходит Кольша, а я или сестра Нюрка – ближе к берегу. Иной ночью друг дружку не видать, лишь чувствуешь потяги брата и слышно, как пускают пузыри вздувшиеся на спине рубахи. И больше ни единого звука. Костер мы никогда не разводим: по лесам, как поговаривают мать и бабушка, то там, то тут ловят дезертиров, а они поопаснее тронутого умом человека.

Корзину и ведро под рыбу поочередно таскают берегом мама или сестра. Если мама не стирается ночью в детдомовской прачечной. Ну и дружки ходят с нами на ночные тони: одногодок брату Осяга или заморыш, как и я, соседский Ванька Парасковьин.

Сегодня нет мамы – уехала с ночевкой косить сено для детдомовских быков, Нюрка с бабушкой пасли коров, а дружков послали к болоту Трохалеву пасти жеребят вместо захворавшего деда Онисима. Мы одни с Кольшей, и могли бы не идти, да ведь как пропустить ночь, если карась заходил рунами?! Одна ночь может долго прокормить нас четверых, бабушку и семьи дружков. Их нету, во ихний пай мы все равно выделим завтра утром. Как и дружки делятся с нами всем, что годится в пищу, раздобытым ими без нас.

Ночь теплая и впору бы нагишом рыбачить, да заедят в кровь комары. А пока мы сидим с Кольшей на берегу у колхозных амбаров и вострим уши – стараемся услыхать, где закипит-заплещется руно очумелых карасей. Мне хочется спросить брата, о чем он думает, но на рыбалке, как и на охоте, надо помалкивать. И на фронте, наверное, тоже нужно поменьше разговаривать вслух?

Орлы

Знаю, Кольше шибко охота хоть разок посмотреть на живого орла. Но когда я начинаю чересчур заговариваться и твердить, будто и у нас по дальним лесам есть орлы, старший брат почему-то кривит губы и сердится:

– Вечно ты, Васька, мелешь несусветицу. Ну, какие орлы по юровским лесам? Им горы надо. Вы-вы-со-о-о-кие горы, выше облаков. Вместе ить книжку читали, забыл, что ли? Хы-хы. Нашел орлов на березах… Коршуны да ястребы и есть у нас.

Я обижаюсь и умолкаю, отстаю от брата и разглядываю небо. А не парит ли там царь птиц? Нет. Эвон с муху черные точки кружат над Трохалевской степью. И пусть высоко и далеко, но и отсюда понятно – коршуны-мышеловки летают. Выжидают, когда суслик зазевается – подденут его и утащат коршунятам. Давеча возле падинника – первого леска от деревни – у мостика со столбика поднялся коршун, а в когтях суслик жалобно свистит. И пока из глаз не скрылся коршун, слышали мы суслиный писк и жалели зверька. Если сами в петельку поймаем или выльем из норы – как-то ничего, а тут вот страшно кажется и… жалко. Сердце обмирает, как подумаешь о суслике…

– Нету орлов, нету, – горюнюсь я. – Где им гнездо вить и орлят выпаривать? Нам-то лесины высокими кажутся, а им они што кустики.

Только чье, чье же здоровенное гнездо видели мы весной у Отищево в осиннике? Целая куча чашин на толстенной осине. Старая она, почернела уже, и не менее ста лет ей, наверно. И добраться к ней мы не смогли. Как раз в чашине она стоит, воды глубь – с головой скроет. Осяга сунулся было и до пазух ускочил. Ладно, хоть штаны снял, а то бы замерз мокрый-то…

Коршунам ни за что не напеткать столько сучков. Ихние гнезда наперечет знаем, и меньше намного они. А если орлы свили его? Кто в чашине разорит их? И осина, осина-то эвон какая!.. Глянешь на нее – и голова кружится…

Орлиное гнездо, орлиное гнездо… затокало у меня в голове, и я бегом догнал Кольшу. Не заметил затвердевшую колдобину и трахнулся с размаху на дорогу. Ведерко вырвалось у меня и покатилось, забрякало под ноги брату.

– Ты чо, ошалел, чо ли! – прянул он на таловый куст, царапнул щеку сухим сучком и заругался.

– Да не видал, Кольша, ямину-то, не видал… – растирая ушибленное коленко, оправдывался я перед ним. – Гнездо вспомнилось. Весной-то с вами не могли разорить, ишшо Осяга там чуть не потонул…

– Постой, постой, ето у Отищево-то? На осине-то? Ну и чего? – Кольша остановился и забыл кровяную царапину. – А ить верно, Васька, чье же оно? Может… может, орлиное, а?

Брат сразу подобрел и без моей подсказки решил сам:

– Пойдем туда. Теперя воды нет и залезти легше.

– А ягоды, когда станем брать?

– Никуда не денется глубянка, никто, кроме нас, не оберет. До Отищево совсем близко. Пошли?

И мы протопали мимо поворота на Трохалевскую степь, мимо трех осин у дороги – места нашего постоянного привала и наших игр. Даже не задержались у талового куста, где диковато краснели махровые цветки татарского мыла. А ведь мы никогда не проходили «за так», всегда нарывали цветков лесной гвоздики и где-нибудь в лывине или болотине мыли ими руки.

Вон и пашня Сорок гектаров, заосотевшая кругами по солонцам, за ней и крытый ток с избушкой. Воробьята надсадно чирикают и вопят из соломы, из-за наличников избушки. Эх, если бы не торопились, мы бы полазили и вытурили бы их из гнезд! Сегодня не до воробьят. Скорее к осине в низине-чашине, скорее…

О талой воде и помина не осталось там, и не казалась она сейчас страшно глубокой. Травы да костяночник затянули дно чашины с отлинявшими листьями осинника, высоко распушили свои шапки толстые дудки. Гнездо и в зелени было видно даже с кромки леса.

– Лезь, Васька, – сказал Кольша, когда мы подбежали к осине и поставили ведерки. – А я палок насобираю, отгонять стану, ежели орлы надумают оборонить гнездо.

Он подсадил меня до нижнего сухого сучка, и я стал карабкаться по черно-замшелому от старости дереву. И не зелено-гладкое, а тяжело залезать. Толщина – вчетвером не обхватишь лесину, бугристо-колючая кора впивается в подошвы, рубаха задирается – как бы брюхо не распороть, руки нащупывают какую-то студенистую слизь и скользят. Я боюсь оглянуться вниз. Это дружок Осяга может на любой вышине сучки-сушинки крушить, бросать их в нас и хохотать над нами. А у меня обносит голову, слабость разжимает пальцы и судорожный страх сводит ноги.

Нет уж, пока не доползу до гнезда – не посмотрю на брата. А если орлы налетят – Кольша оборонит меня палками. Он их здорово метко бросает. Вон, когда наш кобель Индус с лаем садит на лес тетеревят, Кольша с одного раза сшибает их. А как-то влет по куропатке попал… И в шаровки играем весной, то брата маткой выбирают и всем хочется к нему в артель. Ребята надеются, что Кольша всегда выручит. Его шаровка ловит шарик у самых хитрых подавал, да так далеко ущелкивает – все успевают сбегать за шаровками и не боятся, что «замакают» лунки. Голить с ним редко приходится. Метко, метко бросает палки Кольша!..

Голова упирается в гнездо, и на меня крошится земля, всякий хлам. Хорошо, хоть не в глаза. Зачинаю осторожно оглядываться и прилаживаться, как лучше попасть наверх гнезда. Ну и чащи же навалено! Мы с бабушкой на тележке и то меньше таскаем из колка-падинника. А возле самого лица нахально снуют взъерошенные воробьи, глазенки выпучили, готовы исклевать меня. Ну, вашего-то брата позорено, не испужаете!…

Подтягиваясь к толстому сучку и на миг повисаю между небом и землей, закидываю ноги и уже верхом на суку перевожу дух. И тут же я завопил на весь осинник:

– Орленок, орленок, Кольша!

Плоское гнездо до того широкое – хоть ложись спать. Ей-богу, как полати оно! А на нем присел-прижался здоровенный крючконосый птенец. Кто же другой, как не орленок, пусть на картинке орел еще больше и страшнее.

Орленок весь в белом мягком пуху, на огнивах чуть-чуть засинели зорьки. Но глаза… Глаза у него смелые. Смотрит он прямо на меня и не моргнет. А чем же пахнет от него? Аха, вспомнил… У бабушки на квартире воспитательница детдома Тамара живет, по-бабушкиному Самара. Так у нее есть круглая коробка с пахучей мучкой. Тамара вечерами намажет лицо и выходит за ворота. Долго стоит и по заулку в оба конца смотрит. Баская она, Тамара, а кому на нее глядеть? Парни-то все на войне. И наш дядя Ваня воюет, присылает письма Тамаре. Может, его и ждет она за воротами?

– Васька, чево ты там? – беспокоится на земле Кольша. Мне из гнезда он кажется меньше меня – так, голова да ноги, а тела и не видать. – Кажи, если взаправду орленок?!

– Счас, чичас, Кольша…

Я ступаю робко в гнездо. Как бы не провалиться! Нет, сдюжило. Орленок доверчиво круглит ясные глаза и вроде бы о чем-то просит. Аха, вон чево! Проклятое комарье донимает его: на бровях сидят, крови надулись и улететь не могут.

– Орелушко, бедняжка ты мой! – Сгоняю и давлю я комаров, глажу птенца и подтаскиваю на край гнезда. – Видишь, Кольша?

– Вижу! Смотри, не урони. Большущий! А если не орленок? Никто чо-то не летит к гнезду. Слезай, Васька. Покараулим, может, орлы покажутся.

Сажу орленка посередине гнезда, отгоняю комаров и зелено-синих мух. А тут откуда-то шершень взялся: по-волчьи воет и кружится возле нас. Ломаю ветку и сшибаю его вниз. Боюсь я шершунья. Позапрошлым летом ходили по грузди к Мальгину болоту. Ребята на поляне чью-то норку нашли и мне:

– Васька, иди-ко сюда, брызни в норку!

Я ползал на бугорке под березами, ущупывал сухие грузди и не видел, чего они там отыскали.

Раз старшие зовут, оставил корзинку и туда. Брызнул в норку, и она пыхнула желтым огнем – столько ос вырвалось из земли. Ребята раньше отбежали и пали в траву, когда деранул я от норки. Только недалеко удалось убежать: кто-то огрел меня по уху, и шишка с кулак моментально вздулась…

Напоследок я оглядел орленка и начал спускаться вниз. «Расти, расти, парнишко, да не давайся комарью, клюй всех, кто обижает тебя», – бормотал я, приноравливаясь к осине.

Спрятались мы с Кольшей в дудки у смородины и стали ждать орлов. Сидели, а перед глазами был только он, орленок, о нем только и думалось…

Слабый он, бескрылый еще. Еду, поди, редко приносят мать с отцом, некому доглядывать за ним. Гнус его донимает, кровушку пьет, воробьи-охальники садятся над ним, капают на него, дерутся в гнезде, будто они и хозяева.

Сороки тоже не признают орленка. Наверняка, еду из клюва вырывают да еще и издеваются, косточки ему перемывают. Вот и сейчас подлетела белобокая на соседнюю осину и тарахтит. И слышится мне – о нем она шокотит:

– Рахит, рахит…

– Кха, кха, ки-ки-мора, – откаркивается где-то ворона. Тоже орленка поносит.

А ночью, поди, совы просыпаются и тоже покоя не дают, обзывают птенца:

– Немтун, немтун…

Знамо дело, слышит орленок, а все терпит и сносит. И вниз редко смотрит, больше всего на небо глядит. Манит, манит оно его. А ведь всяким бывает небо для орленка… Ясно-синее и лазоревое с облаками-цыплятами, мутно-грязное и низкое в обложное ненастье. А то и тучами затяжелеет, пастух небесный Илья-пророк плетью огненной замашет. И так хлопнет-грохнет – оглохнуть можно…

У нас хромой пастух Афоня всего-то и хлыстиком, с конским волосом на конце, щелкнет на поскотине, а в деревне слыхать…

Дрожит, поди, он мокрый, замирает и немеет в грозу, а все равно глаз не сводит с неба. Тоскует он по вышине, подняться скорее ему охота и оттуда землю родную оглядеть…

Под вечер стемнело над осиной, зашумела она, как на ветру, и мы с Кольшей тесно прижались друг к дружке. Кто-то заклекотал-выкрикнул: «кьяв, кьяв», а нам показалось грозно спросил: «Где, где? Кто, кто?» Мы даже зажмурились, а когда посмотрели – на гнезде стояла большая темно-бурая птица. Орел… Высокий, гордо-спокойный. Сорок и ворон куда-то сдунуло, воробьи не сновали возле гнезда: «Нет, не отогнать бы Кольше его палками», – испугался я и вспомнил, как залезал на осину и на какой вышине орлиное гнездо…

– Орел, орел, Васька! – дрожал Кольша то ли от страха, то ли от радости. Сколько говорено о нем, сколько раз высмеивал меня за орла и… вот он стоит в гнезде, кормит своего орленка.

Ползком выбрались мы на опушку, размяли отекшие ноги и хватились: ягод-то нам не набрать. Солнышко наполовину занырнуло в затемневшие леса. Чего же мы дома скажем маме, чем оправдаемся перед ней? Она устаралась на детдомовском огороде, ждет нас с ягодами. А у нас на дне ведерок одни головки цветов и букашки всякие…

– Напонужает нас мама-то, – тоскливо посмотрел Кольша на солнце. – Засветло токо успеем до степи добежать, а глубянку брать уж и некогда…

Молча топали мы Отищевской дорогой, позвякивали пустые ведерки. Возле Трохалевского болота я и решился сказать брату, чем оправдаемся перед мамой:

– Знаешь, Кольша, чо мы скажем ей? А вот что. Скажем – из Трохалева дезертиры вышли и отобрали ягоды.

– Хы, так она и поверит. Дезертиры… – передразнил меня брат. – Да и каки оне, кто их когда видал?

– Как да каки? – заторопился я. – Первый, стало быть, старший, в фуражке военной и с автоматом, остальные в пилотках и касках, с винтовками.

Деваться некуда, и Кольша до самой деревни терпел мои подробности о дезертирах. И серьезно поддакивал мне, когда мы зашли к Осяге, и его матери Марии Федоровне я расписывал наши страхи при встрече с дезертирами.

– Ой, батюшки! Да хоть живых они вас, детушки, оставили, и хоть не загубили вас, слава господи! – крестилась Мария Федоровна на божницу. – Ягоды што, ягод-то не жаль, хоть вы-то живы! Ой, да хоть мой-то Осенька, баское рыльцо, не был с вами!.. Ой, страсть-то какая!..

Осяги не оказалось дома, и мы не замешкались. Попутно еще завернули к Ваньке Парасковьиному и Нюрке Черна Мама – подружке сестры. И в каждой избе я бойко повторял все, что придумал о дезертирах. Ну и прибавил кое-что, внешности подробнее обсказал. А дома настоящие слезы пустили. Сыромятная плетка на виду висела под полатями, и мы-то знали, как обжигает она кожу. Мама поверила, перепугалась пуще нашего и за настойкой травяной к бабушке сбегала. От испуга напоила нас перед сном. Мы-то уклались крепко, а ночью она тревожилась, поднималась с пастели, если кто-то из нас бормотал во сне, и крестила нас…

Утром мы с Кольшей забыли о дезертирах и не враз поняли, почему ребята спрашивают нас о них.

Пробовали отказываться, говорили, что боялись матери, проиграли и ягод не принесли. Но дружки наши не верили.

– В огурешник к Егору Олененку дак вместе ползали, дак ничо, а тут тайна… – обижались они.

Неловко было казаться нам на люди, вранье наше несколько дней волновало всю деревню. Пожарник дедушка Максим нашел у себя на вышке чулана берданку с единственным зазеленевшим патроном, заколотил его в казенник полешком и дозорил на каланче с оружием.

– Пушшай токо сунутся, я им покажу солдатскую храбрость! Я ишшо не забыл, как япошек-то гнали. Когда патроны кончились, когда винтовку изломал в рукопашной, толды однем колом троих зашиб. Я ишшо могутный! – кричал дедушка Максим с каланчи всем, кто проходил возле пожарки.

Слух о дезертирах разошелся дальше, и вскоре в Юровку приехали солдаты, а с ними командир с большими звездами на погонах. Дед Максим ловко слез с каланчи и навытяжку встал перед ним, словно передавал военным свой важный пост. Командир долго смотрел в бинокль с каланчи, потом заскрипели ступеньки лестницы под его тяжелыми ногами. Он опустился, вполголоса чего-то сказал солдатам. Они повскакали на коней и вместе с ним запылили дорогой на Трохалево.

Мы и вовсе перепугались с Кольшей. Как узнают правду, заберут нас солдаты. В такое время мы враньем вызвали военных, им надо Гитлера бить на фронте, а не пустые леса в Сибири обшаривать. Но военные изловили каких-то бродяг, и нас никто не тронул. И вышло так, о чем мы и не думали: все лето у Трохалева никто не ходил. Нам с Кольшей досталась вся глубянка и смородина, и грузди. И орленка никто не нашел.

…Желтый лист взял березы и красно выспелились осины, когда мы снова попроведали Отищево. Гнездо опустело. Где же орленок? И тут кто-то резко окликнул нас сверху. Мы задрали головы, и дух заняло от радости: над нами парили орлы. Три орла! Поди разбери сейчас, который сидел в гнезде слабый и пушистый и напахивал пудрой. Но уж он-то видел нас, пусть и не знал, ради чего обманули мы деревню, свою маму, ради кого приняли грех и стыд.

Куда там тягаться с ним комарью, воробьям, сорокам и воронью! И совы теперь побоятся обозвать его немтуном. А может быть, судачат они: «Ишь, вырос, поднялся я а крыло и на нас не глядит…» До них ли орленку теперь. Эвон какая просторина-раздолина открылась ему! Оттуда, с неба, видит он все на земле, видит и нашу Юровку. А для нас она далеко-далеко…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю