355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Сыновний зов » Текст книги (страница 15)
Сыновний зов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:57

Текст книги "Сыновний зов"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

На льду

По заберегам речки Старицы натекли-накопились светло-зеленые, с чуть приметной желтинкой первые лывинки талой воды, а на середине сгорбился шершавый, бирюзовый лед. Он раскроен глубинно-синими трещинами и напоминает нам всплывшего великана-окуня. А эвон там, у курьи, здорово смахивает на щучий загривок. И старые обтаявшие лунки вроде бы не ледобуром насверлены, а тоже чьи-то глаза – рыб ли, самой ли Старицы.

Лед и лед. А солнце и на нем горячит-пожигает, лед незаметно для глаз притаивает. Хотя почему незаметно? Приглядишься и видишь, как оспинки на льду наполняются водой. Глаза замечают, а слух ловит жужжание шмелей и жуков, даже кваканье лягушек.

– Мерещится? – спрашивает шепотом меня сынишка и вертит простоволосой головой.

На самом деле, какие еще шмели, жуки и лягушки, если режет глаза блескучая толща снега на лугах, а под нами лед? Однако слышим же мы весенние звуки, и теплый воздух сорит на лед снежных комариков…

– Пры-рро-да! – хрипит с обрыва невысокий, в мокрых болотных сапогах нездешний рыбак. Он с компанией приехал сюда из дальнего большого села, где имеется какая-то рембаза.

– Пры-пры-рода! – рычит от удовольствия он, обозревая окрестности.

Его сотоварищи вразброс, словно азартно выловленные и раскиданные оттого, как попало, рыбины, – лежат на льду. Еще трезвые, они лебезили перед ним, поусердствовали и в питье сверх нормы. Он же, ихний начальник, все-таки осилил голый глинистый обрыв и теперь наслаждается природой, раскачивая правой рукой початую склянку.

Мы с сыном морщимся и отворачиваемся, когда «рыболов» подносит горлышко к лицу. И слышим уже не гудение шмелей, а жалобный звук пустой посуды. Бутылка как-то удачно подпрыгнула и не разлетелась осколками.

– Пры-пры… – бормочет все тише и тише «рыбак», оседая на отмякший снег…

Снова тишина, снова запели шмели и заквакали лягушки. А где? Смотрим не столь в лунки, сколько на лед, и, наконец, догадываемся: это же он тает на солнце и рождает обманные звуки. Звуки весны, что пока впереди.

«Э, только бы не замахнулись тогда на заливистые песни птиц бутылкой да не захрипели «пры-ррода», – ловлю я себя на обидной мысли, но тут же забываю о ней. С рыжей проталины правобережья сперва негромко, а потом звонче и смелее заподнимался над наволоком самый первый жаворонок.

Земной поклон

Серо-черным роем крутились вороны и горбоносые во́роны. С карканьем и курканьем вертелись они вокруг сокола, мешали и не давали ему подняться выше себя. Туда, где в чисто-голубых промоинах неба вспыхивало солнце и сверкали летящие на север чайки.

Небо и чайки звали сокола набрать солнечную высоту и с нее оглядеть родимую землю – вольную, светлую и свежую. Звали улететь далеко от воронья, но сокол, как в сетях, бился и все не мог найти вылета из серо-черного роя. Он угодил им во власть, пытался соколиным боевым кличем разогнать их. Однако они в суматохе «жалили», норовили щипнуть и вконец замаять его.

Нет, не осилить ему воронья… А может, он болен и ему как раз не хватает прозрачно-голубого простора над тучами? И вдруг до меня долетел вскрик сокола, и он, сложив крылья, понесся к земле. Она вырастала и вырастала в его глазах, и закрыла их навсегда, когда сокол сшибся с нею грудью. Я не слышал удара его сильного трепетного тела, но мне показалось, как оттаявшая полянка вздрогнула и качнулась под испуганный березовый шепоток…

Сокол был уже холодный, когда я поднял его на руках. Крепко сложены крылья на груди, где билось гордое и… не сильно защищенное сердце.

– Зачем же ты так-то… – горько промолвил я. – Ведь ты бы одним ударом огнива сшиб башку горбоносому ворону. Тогда в страхе разлетелась бы серая рвань воронья, и ты бы рванулся в синюю высь. Вишь, как она растеснила тучи и голубиная голубь разливается небом, все шире и неогляднее сияет солнце. Ведь ты бы мог…

Слова мои запеклись на губах, а мысли спутались. Откуда-то с куч, бывших когда-то черемуховыми колками, остро и горько потянуло полынью. Воронье расселось по осинам, издали наблюдало за мной: нет, не отдам я вам, любителям падали, вольное тело сокола.

Охотничьим ножом вспорол глинисто-песчаную землю, докопался до могильно-студеной мерзлоты. И ее пробил, пусть высекались искры от ударов лезвия. И когда пошла теплая сухая земля, укутал зеленотканым мхом сокола, опустил его в глубь ямки.

Я не сказал соколу «прощай», хотя, ох как скупа мать-природа на рождение отважных сынов. С одним я встретился в дальнем детстве, а с этим в том возрасте, когда отшумели русые волосы и забелели виски. Наверное, не удастся мне больше увидеть сокола. Разве сын мой повстречается с ясноглазой птицей…

Сокол побрезговал бить воронье, хотя оно и помешало ему вознестись над тучами. Но и в смерти своей он остался таким же свободным, каким родила и вырастила его природа. И поклонился он смертным поклоном самому дорогому на свете – родимой земле.

Материнство

Густо-малиновое половодье заката затопило реку. И оттуда, где солнце вполглаза прощально глядело на вызелень ивняков, плыли и плыли на восток слетевшие палевые вербочки. А чайкам казалось, будто вода-скоротечина уносит пушистых цыплят.

Возле каждой вербочки всплывали и плавились шаловливые рыбины. И чайки проголосно кричали, касаясь реки, отгоняли желто-полосатых ос. У них не было беспомощных чаят, а они заботились-хлопотали о судьбе уносимых течением ивняковых деток. Они провожали их долго-долго, и все тревожнее поднимались к вечеру над водой их голоса. Может быть, материнским чутьем угадывали они будущих птенцов и догадывались, как скоро вместе с летом не вербочки, а чаята оперятся – взлетят к солнцу. Может, они жалели: вот-вот уйдет зелено-веселый май, отпоют в ивняковой опуши соловьи и никогда не вернутся сюда детки мая.

Вербочки кружились на поворотах и ныряли в волны, над ними певуче-гусельно летели пушистые шмели. И рыбы не трогали ивняковых цыпляток – купали живой розовой волной. И шмели баюкали их, успокаивали чаек: на вздыми кустов родятся новые певучие дети зрелого лета.

Дятлы

Небо к ночи загустело искристо, и сквозным холодом задышала река Старица. И, как на пороге сентября, закуржавел Млечный Путь и стали сыпаться переспевшие звезды. А раньше, еще до солнцегаса, засмирели зяблики и дрозды, даже кулички поутихли – забоялись простудить длинные дудочки-горлышки. Затаились и утки, лишь редко постанывали пигалки у льдисто-тусклых лывин и остывших ручьев.

«Нет, не запоет завтра утро», – расстроился я и позвал сына в избушку. Он перекреп, а еле-еле отнялся от ромашкового многозвездья. И не о весне думалось ему: искал парнишка свою планету, неземную трепетную мечту.

…Сон был крепким, но хрупко высветленное окошко заторопило меня за порог. Остуженный воздух ополоснул лицо, словно окунулся я с головой в омутно-глубокий ключ. И поляна пред избушкой, и осинник-редина – все снежно-иневистое. Как есть кто-то ночью лихо прокатил на русской тройке Млечным Путем, запылил и нашу избушку, и всю землю мучнистым бусом…

«Не запоет»… – дымно выдохнул я вчерашнюю тревогу и осел на железно-настывший пень. Не апрель, а предзимье. И незачем будить сына, впору самому вернуться на угретые нары или заваривать смородиновый чай.

Докурю вот и пойду… И тут коротко скрипнула дальняя осина: вроде бы оборвалась на морозе тонкая струна. Потом вскрикнуло второе дерево, третье… Да не зима же зашла в лес, не со стужи же рвутся в осинах живые теплые жилки…

Глянул вприщур и углядел пестро порхнувшего дятла. И еще не пришла догадка, как сюда же со стороны бора «вприсядку» залетел другой дятел. Залетел и молчком припал к осине.

Снова еще у одной осины лопнула жилка-струна. Она сшевелила второго, и тот подсел на старую осину с край леска. Ничего в ней особенного не видать: как и все, раскуделила бордовые сережки, закуталась шалью ниже пояса. А коснулся ее дятел, и она стройно вызвенела, и заслушались не только осинник, но и былинно-лохматый бор, и черемушники, и продрогшие тальники по наволоку…

Веснами даже в лесных грядах ни разу не встречались мне два дятла соседями. Почему же здесь они не гоняют друг друга по осиннику, а пробуют-ищут певучее дерево? И опять заиграла старая осина с кромки, и ближе к ней подлетел первый дятел. Был он без малинового засвета на голове. Уж не сын ли второго? Вон тот негромко крикнул ему – позвал к себе на осину.

Насмелится ли?..

Встал я на колени и забыл про сигарету. Сядет ли? Молодой помялся застенчиво и… спорхнул к старому. И сперва робко дотронулся до осины. А когда забыл о своей неумелости, вывел чисто-высокий звук, и сам оторопел на какой-то миг. Не верилось ему, первогодку, что не отец, а он сумел оживить свою первую весну, откликнуться своим запевом.

Старый дятел одобрительно крикнул и полетел к бору. А из осинника вырастала и раскатывалась просторно песня молодого. И не замечал я мокрести на коленках, не слыхал, как подошел и присел рядом мой сын.

И когда с двух сторон заиграли дятлы, бахрома осин откликнулась дроздами-рябинниками, заголосили у лывин и болот кулики. Вон малый веретенник ринулся на высь, сыпанул опашкой хохоток и взахлеб завопил:

– Ку-пи-ли, про-пи-ли, ку-пи-ли, про-пи-ли…

Взмыл над разливами другой кулик и до надсады завел-запозывал свою куличиху:

– Ов-доть-тья, Ов-доть-тья, Ов-доть-тья…

Сын уже не смотрел в небо. Оно незаметно для него сморгнуло звезды, прозрачно рассинелось и не Млечным Путем, а солнцем заглянуло в глаза.

Пузыри

До растерянности расстроенный пришел я на реку, настегал сам себя вицами, пока пролез тальником, и сел рыбачить у заводи Старицы. Обидные мысли набухали в голове, и ныло-нарывало сердце. Потому сбежал от людей сюда, где ни шума-сутолоки, где тонкая зелень затянула-зализала у земли все ушибы и проступы-следы, где только вольные птицы и рыбная река. Вон течет-скользит река, спешит и спешит куда-то, и вовсе не все подряд отражает она в себе, и не все задерживается в ней.

Смотрю на воду и мало-помалу успокаиваюсь, отхожу нутром к вижу, как из-за мыска-поворота выплывают легкие радужные шарики. Они, словно прозрачные поплавки, погрузились наполовину и выруливают, вырувают на заводь. Покружат на ней, и одни, как чей-то еле слышимый вздох, исчезают вглубь, а другие, пузатые, рвутся на бойко-раздольную реку к острову, где и место названо издавна – «У базара».

А кто же пузыри-то запускает? Может, вода струями мылит сине-илистый мысок и от берегового «мыла» зарождаются пузыри. Почему бы и нет. Вот есть же на реке се́ла – Красномылье, Мыльниково… Хотя постой, постой… Слух ловит, как на мыске кулик-мородунка до истошного удовольствия тянет и тянет:

– Пуз-зыр-рри, пуз-зыр-рри…

Приподнялся я с потеплевшего плавника-бревнышка и приметил кулика-проказника. Он стоял на кромке водоворота, качался-пошатывался и окунал клюв в нескончаемую водотечь. И получалось у него так же, как у нас в детстве. Только набирал он мыльную воду не в дудочку или соломинку, а в тонкий клюв, наизнанку выгнутый, и пускал пузыри не через брус с полатей, как мы с братом Кольшей, а вдоль по реке. В остальном же все было точь-в-точь как у нас. И вопил-радовался крупно-удачным пузырям, как мы, деревенские парнишки:

– Пуз-зыр-рри, пуз-зыр-рри-ии…

И один, но не для себя, а для всех голосил мородунка, все извещал подивиться на пузыри – лазоревые, зеленые и солнечно-желтые.

Вот подчалил к моим ногам поплавок-пузырь, нагнулся я и выглядел в нем себя: сморщенный и тоскливый мужчина смотрел на меня, а не большеглазый и любопытный парнишка. Поди же, до чего скучный человек сидит у реки, до чего он разобиделся на тех, кто «капает» на людей… Ну и что? А мало ли натерпелся кулик, покуда добрался до Исети, мало ли сил и нервов потратил он на свой долголет? Мои ли расстройства сравнивать, если умом не постичь весь путь мородунки до мыска с водоворотом и побережным «мылом»? А вот и не жалуется, не ноет и не кровянит душу мыслями о напастях и притчах…

Ну, пущай, не серебрит сверху на остров жаворонком, не синегрудкой-варакушкой припоминает перепевы, не вяхирем тужливо исходит нежностью из черемухи, а своим голосом захлебывается-вопит. Но ведь не жалобится он, а зовет за компанию порадоваться самому простому – весне, реке и уплывающим пузырям…

Не от умных мыслей, а даже сам не знаю отчего, – заулыбался угрюмый дядя на берегу. И – то ли дело к старости, – давай рассуждать с куликом и каждой изловленной рыбкой.

Вот уволок кто-то поплавок, дернул я удилище и шлепнул-кольнул по щеке окунь с вершок. Затрепыхался, и смышленый темно-зеленый глаз в янтарном ободке уставил на меня. А по чешуе у него не полоски, а струйчатым отражением сизеют тени трав и осоки. Ну до чего приятная особа – окунь. И, право слово, совсем он не в обиде на рыбака!.. «Выходил, чай, один на один с тобой, все честно – твоя взяла. А потому не пялься, а пускай в садок – и делу конец…»

Окунь, конечно, умный парень. Он не ерш-слюнтяй и не плотва с бабьими замашками. Он клюет уважительно, как и подобает хозяйственному мужчине. Даже рыба детства – вислоусый пескарь, а по-здешнему мягкозоб, – не может с ним потягаться. Окунь ровно ничего не затаит на рыбака, и не станет ловчить-изворачиваться, как язь; не вымотает по жилке нервы, как чемкуля-линь; не цапнет щукой из водяных трущоб…

– Ну, где ты там, окунь?

Угодил поплавок в этакий важно-жирный пузырище. Кто-то затопил поплавок и… лопнул пузырь. И снова мы вдвоем – я и окунь.

– Что, мил человек, нарушили с тобой пузырь, а?

Окунь кивает хвостом, и ни у него, ни у меня нет никаких огорчений.

А с мыска по реке впродаль течет и течет откровенно-протяжный, чуть с картавинкой оклик кулика:

– Пуз-зыр-рли, пуз-зыр-рли…

Северьяново отродье

Много лесных гряд и колков прошли мы с отцом, много сорочьих да вороньих гнезд высмотрели. И сколько ни лазил я на тонкие гнуткие березки, на гладкие и сучковатые, на боярку и талины – ни в одном яичек не нащупал. Только зазря руки исколол-исцарапал.

– Вешна ить, вешна, – сокрушался отец. – О ету пору ране я сколько назаривал яичек-то. Терпелая птица пошла нонче, али на погоду надеи нет.

Мы уж махнули на пустяшную затею и шли – слушали дроздов, синиц да скворушек у дупел. И тут с опушки опять гнездо приметили. Совсем низко, на черноталине посередь лывины. И не поймешь – чье оно? Ворона не опустится на такую низину, у сороки должно быть круглее и с крышей из боярышных веток. Вроде и гадать-то не о чем, но из гнезда-расшлепины чей-то хвост торчал.

– Не сядет же птица в лонишное гнездо, – рассудил отец и меня остановил. – Сбегай-ка, Васька, шугни оттелева ету дуру.

Было бы глубже воды или выше гнездо – отказался бы. А тут с земли доставай и… все́-таки интерес: кто там притаился? Неужто утка? Так нет, хвост длинный и узкий.

Подошел к лыве и вижу – свежо накрошены веточки на воду. Примета верная – гнездо новое. Расправил голенища у сапог и пошел к талине. И тогда из плоского, как смятая кепка, устроения выскользнула молчком самая что ни на есть настоящая сорока.

– Она, Настасьюшка, – закричал отец. А я расхохотался. Вспомнил, почему он сорок так называет…

В деревне у нас жила смазливая и болтливая вдова Настасья по прозвищу Сорока. Наведается к ней какой-нибудь мужик, наутро не только на ферме, где Настасья за телятами ходила, не только в краях Озерки и Подгорой, а и на Одине любой бабе известно станет. И чем только не доставалось Настасье Сороке от баб: то с коромыслом налетит на нее Антонида Микулаюшкина, то начнет приступать к ней с тыниной рябая Матрена, то Фекла Глаз Дурной норовит за волосы оттаскать…

– Глянь-ко в растрепу ету, глянь! – снова закричал отец.

Сунул я несерьезно руку в гнездо и… чуть не раздавил яички. Три рябых, словно большие застывшие капли. Ну хоть не верь глазам, а вот они, на ладони. И хоть бы в гнезде-то было ухожено-увито: Нет, у нерях-людей можно в избе такое увидеть.

Дивиться оба дивились, а больше того недоумение одолевало. Отца особенно задело. Считай, полвека с гаком по лесам бродит, всякого насмотрелся, но такого гнезда-чучела не видывал.

– А и линьтяки же энта пара, линьтяки, – развел он руками и тут же себя по плешине шлепнул. – Васька! Дак ить ето же Северьяновы сороки, его отродье.

И тут мы рассмеялись. Ну, чего не ожидали, так не ожидали: сохранились, оказывается, сороки, которых наш деревенский сапожник-чеботарь Северьян «изуродовал».

Достались на усадьбе Северьяну семь густых да высоких кустов черемухи. А на них повадилась пара сорок гнездо вить. И мы с ребятами за доверие не шевелили их, по лесам других зорили.

Однако самое-то любопытное в другом оказалось: гнездо каждую весну сороки строили уродливое и без крыши, обязательной у всех. Может, у них какое-то свое соображение было, но все усмотрели одну причину: изба у Северьяна одна по всей деревне не имела крыши. И летом лебеда выше трубы поднималась. До того густо затягивала, печь затопят – весь дым в избе. Не пробивался он сквозь трущобу лебеды.

Не только мужики и бабы, но и отец Северьяна – старый чеботарь Вася, Кудряш по прозвищу – все совестили и просмеивали в глаза Северьяна и его жену Анисью, да им хоть бы хны. Северьян даже оправданье нашел: «Чо мне лебеду в поле шарить – над головой сама себе пишша растет. А ежели закрой пластами – погинет она».

Когда от войны оправились, нужды в лебеде не стало – завел Северьян поросенка. Крышу все же решил огоревать, да не под пласты дерновые, а под тес смоленый. Может быть, закрыл бы он все-таки дом, сжил бы лебеду, но случился какой-то летний праздник, а выпить Северьян с Анисьей «не любили». И погулять особо-то не на что было: брагу из свеклы вместе с гущей прикончили – гулянью конец.

Пошел Северьян в лавку. Босиком, конечно. Обуток у них в избе не водилось. А поросенок по кличке Спирька – ручной такой, ни на шаг не отставал от хозяина, из рук норовил что-либо урвать, – прибежал за Северьяном к магазину. И там, как говорится, «на корню» сторговал его Иван Козыренок. И «ушла» тесовая крыша на вино разливное.

…Отец долго шевелил губами, в уме прикидывал: сколько годков прошло, как Северьян уехал из деревни со своей оравой кудрявых ребятишек. И черемуху новый хозяин проредил, старую на дрова испилил. Сороки не стали вить гнезда, в лес переселились.

– До чо живуча привычка-то, – изумлялся отец. – Может, Северьяна теперя в помине нет. Изб под пластами не видать, все под шифером да железом, а птица испорчена осталась.

Я отнес яички в «расшлепину», и мы пошагали дальше. С корявой желто-белесой осины нас провожали Северьяново отродье. Вид у них был неловенький.

Глухарь

Сергею Викулову

Солнце переросло бор и через головы сосен заглядывало на хвойные выгалины, когда присел я на мшистую обочину опрятной лесной дорожки. Струистая теплынь убаюкивала сомлевшее утро, и только издали, с опушки, где молодцеватый сосняк высватывал чистые березы, песенно смеялся зяблик. И тут позади меня кто-то сшумел, побрел зернисто-тающим сугробом. Шел и бормотал, пересыпал странные заклинания звенью капели.

Я повернулся туда и надолго замер: меж сосен стоял глухарь. Он запрокинул сизую голову к солнцу, из-под зоревых бровей смотрел на ручьистую высинь неба. Смотрел и негромко шептал. А мне виделось, как над лесами обнажался рассветом окоем, как на желтые проталины мягко выскакивали белые зайцы и на заутренней близоруко жмурился возле одноглазой норы барсук… И слышал я, как шуршал оседающий снег, ласково просыпалась талая земля и начинали неумело лопотать новорожденные ручейки…

Глухарь не затаился на кудлатой сосне, а выбрал открытый бугорок на полянке. И не смущал его широкий полдень, и песню не мог я перевести на слова. Она тревожила и завораживала меня, уводила с собой в мудро-древние времена. И я поверил: пока есть в лесу глухариная песня – будет жить и возвышаться природа…

На другой день глухарь пел уже без меня. И не слышал он, как опасливо запотрескивала сорока, как от сосны к сосне резко прозвенели голоса синиц. Не видел и не слыхал глухарь, как обдирал коленками и локтями мох вороватый человек. Он крался к песне, и на самом ее взлете застонало в бору непрошенное эхо…

Глухарь не почувствовал, как тупой свинец пробил тугие перья, и изнутри впился ему в сильное тело. Песня не захлебнулась и тогда, когда из клюва хлынула темно-вишневая кровь, смертными ягодами забагровела на зелени мха. И когда дневной тать подошвой сдавил глухарю горло и ударил сталью по голове, иссеченные перья опали на полянку мертвеющими звуками доверчивой весны…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю