355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Белов » Год великого перелома » Текст книги (страница 33)
Год великого перелома
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:36

Текст книги "Год великого перелома"


Автор книги: Василий Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)

Отца Николая не взяли на разгрузку «Яна Фабрициуса»…

* * *

Сгорела лилово-красная разлитая вширь заря небесная, Божье светило коснулось далеких водных краев и бесшумно потушило само себя. Но никто ничего не успел сделать иль сотворить, ни хорошего, ни плохого. Успел пробудиться один океан. Морским дыханием овеяло белые лики страдальцев, безмолвно ждущих своей очереди в золотые песчаные печорские терема! Обсушил ветерок и слезы живых… Но вот сгорела и еще одна утренняя заря сразу вслед за вечерней. Синий небесный шатер белел, опускаясь на горизонт. Там, над лишаями желтых болот, низко над бесконечной и плоской тундрой слоились сиренево-темные облачки. Подымаясь, они росли и пушились.

Не здесь ли развеяло ветром пепел Аввакумовой плоти, не тут ли частицы ее приняла в себя и поглотила желто-зеленая тундра? Или сделано это бескрайним морем? Наверху, осталось и небо таким же синим, как в ту давнюю пору, когда русские люди впервые разделились надвое.

Сгорела одна заря, сгорела и другая, и третья. И от четвертой ничего не осталось.

Отделилась от моря Печора-река, обозначила свое широкое плёсо. Она втянула в свой главный рукав дымящий пароходный буксир с тремя баржами, груженными до отказа не рыбой, не лесом, а живыми людьми… Теперь им было вдосталь света и свежего печорского ветра.

Больше у них ничего не было.

Тысяча, а может, и более православных душ… Вначале, надеясь на лучшее, они вздыхали, молились и плакали. Затем, отупевшие от водного блеска, от голода и безмолвья, начали проклинать судьбу. Мертвецы были не видны в пароходном темном удушье. Тут, на свету, закрывать глаза родным людям особенно тяжко. Холодные веки покойников не слушались под пальцами живых. Первыми в семьях умирали от голода грудные дети. Они безмолвно и тихо уходили из этого еще не познанного ими сердитого мира, и сдавленный материнский крик слышался то на одной барже, то на другой.

Белые ночи, солнце вместо луны.

День без конца и начала и красные зори без утра и вечера.

Таяла, уменьшалась чуть ли не с каждой зарей, шустовская большая семья…

Границу между многодневным отчаянием и полным безразличием ко всему миру Александр Леонтьевич почуял уже в трюме, когда перестала дышать самая младшая девочка. Глазами Шустов не видел, как завернутую и завязанную в домотканую наволочку, часовой бросил ее в море, но видел все это внутренним оком, представлял, как сверток качнуло килевой волной, как медленно уходит он в холодную бездну. И сердце Александра Леонтьевича тоже упало в холодную бездну…

В трюме наверняка было множество земляков, но в удушливой тьме, во время качки, среди миазмов кала и рвотных извержений мало кому приходило в голову знакомиться и рассказывать о себе. Здесь, на барже, на свежем и теплом полярном воздухе кое-кто узнавал земляков, а то и дальних родственников. Шустова окликнул парень, гостивший в одном с ним доме и даже плясавший с ним когда-то на перепляс. Четвертые сутки во рту парня не бывало маковой росинки.

– Полезу в реку… Нырну, а после, может, и выплаву, а Александр Леонтьевич?

Шустов с усилием прояснил сознание, сказал:

– Пристрелят. А ежели убежишь, так все равно изловят, будет еще хуже. Тюрьма… Потерпи, братец. Должен же конец-то быть! И у Печоры мели пойдут…

Нет, не было конца у великой реки Печоры!

Она текла по земле на две тысячи верст, она собирала вечную дань с необозримых таежных, уральских, тундровых и небесных источников, она была равнодушна к судьбе птенчиков из разоренных крестьянских гнезд.

Печора синела своими широченными плесами. Буксир надрывался и выбивался из сил, заглушая мужские крики и женский вой, периодами доносящийся со всех трех барж. Молча, равнодушно слушали эти звуки песчаные берега, потому что сама смерть плыла между островов и песчаных кос по бескрайней равнине. И вдруг в эту монотонно-печальную какофонию пробилось нечто совсем несхожее и непонятное, нечто противоречивое, прекрасное и необъяснимое. Мелодия! Она вмешалась в эти безобразные вопли, и они стали стихать. Отступили, исчезли. Казалось, что даже буксирный гул смирился и опустился в речные глубины. Одна мелодия плыла па юг, подгоняемая северным ветром, одна она реяла над великой рекой Печорой. Басовые рокочущие звуки заворожили реку:

 
Вниз по матушке по Волге…
По Волге!
По широкому раздолью,
Да раздолью…
 

Бас, словно подражавший шаляпинскому, не торопился, не надрывался, как надрывался сиплый пароходный гудок, пытавшийся заглушить звуки нездешнего мира. Этот бас был широк и рокочущ, было в нем что-то и от молодого вешнего грома, и от печального листопадного шелеста, от знойного сенокосного полдня и от полуночной отрадной прохлады. Нет, не было в тех звуках запредельной тоски, разве одна усталость вплеталась в песенный стрежень, как вплетается ледяная струя в теплый и мощный речной ток в меженную июльскую пору!

Разыгралась непогода!

Буксир, тащивший баржи, начал рыскать, на секунду ослабив толстые «цынки». Эти железные струны провисли, коснулись воды и тотчас же напряглись. Судно дернулось. В чем дело?

Долгополая командирская шинель, вероятно, осталась в каюте, темно-синие галифе были широко раздвинуты, хромовые сапоги блестели на солнце. Холеные руки вцепились в ремень. (Командир никогда не держал руки в карманах, говорил, что и у подчиненных не потерпит карманного биллиарда.)

– Красноармеец Девяткин! Что, не видишь?

Девяткин поставил винтовку в положение «к ноге». Левой рукой он держался за поручень.

– Вижу, товарищ командир.

– Убежит, пеняй на себя. Пойдешь под трибунал. Что надо делать по инструкции? Правильно, стрелять! Стрелять и бить по классовому врагу. Без пощады! Правильно?

– Правильно, товарищ командир.

– А ты?

 
Ничего в волнах не видно…
Не видно!
Только лодочка чернеет…
 

Девяткин вскинул винтовку. Матрос, державший в руках ведро и веревочную мокрую швабру, изумленно застыл на палубе.

– Отставить! Стрелок Девяткин, на каком делении прицельная планка? Так! Вот, теперь правильно… Заряжай!

Хорошо смазанный затвор беззвучно послал патрон в патронник.

Снова рыскнул буксир, и пар засипел, и печальный гудок на минуту заглушил ерохинский мат, в это же время раздался мощный глухой щелчок. Выстрел был неудачным, рыжая борода никак не попадалась на мушку.

– Не тянешь ты, Девяткин, на ворошиловского стрелка! А ну, дай сюда!

Ерохин вырвал винтовку из рук Девяткина, стремительно передернул затвор. Гильза отлетела направо. Ерохин вскинул винтовку и выстрелил, почти что не целясь. Сидевший на кнехте баржи отец Николай дернулся от тупого удара. Левой рукой он схватился за правое плечо. И вдруг поднялся с кнехта во весь свой двухметровый рост, шагнул к бушприту. Выстрел Ерохина вогнал пулю вместе с куском ваты в мякоть левее правой ключицы. Отец Николай почувствовал боль тогда лишь, когда в рукав потекло и пальцы правой руки стали неметь. «Шалун ты, Нил Афанасьевич!» – хотел крикнуть отец Николай, но третий выстрел словно удар степного бича прозвучал над Печорой.

И подкосились ноги отца Николая, и рука отказала ему в последнем крестном знамении… Упал, сумел и успел лишь перевернуться на спину…

Александр Леонтьевич Шустов плыл на последней, третьей барже. Он слышал винтовочные хлопки, но не обратил на них никакого внимания. Так же равнодушно воспринял он и разговоры об убитом, который хотел бежать с первой баржи. Шустову было все равно. Его не занимало ничто из того, что происходило вокруг. Трое деток лежали мертвыми на деревянной стлани аккуратным рядком, ничем не прикрытые. Рядом с ними, беспамятная, стонала хозяйка, да и сам он терял временами память.

Сколько прошло дней? Сколько суток? Неизвестно. Он знал лишь, что дети умерли не столько от голода, сколько от горловой болезни. Скарлатина иль дифтерит? Эти друзья гуляли еще и по родимой земле. Вначале Александр Леонтьевич выходил на нос, кричал, требовал фельдшера. Никто не услышал его отчаянного и последнего зова…

Время остановилось. Печора была так же бесконечна и равнодушна, как бесконечны светло охристые береговые пески вдали, и эти бессчетные отмели, и эти однообразные берега. Ера – низкорослая приполярная ива – начала понемногу расти, приподыматься над беретом. Однажды темная гряда елей встала в глазах тех, кто был еще способен смотреть, слушать и осознавать пространство и время. Люди потеряли надежду, но буксир начал барахтаться у невысокого берега одного из печорских притоков. Баржа коснулась бортом глинистого отвесного берега. Корни высоких ив, обнаженных паводками. Серый глинистый грунт, камушки, и над всем этим… живая трава! Высокая пырейно-осотная, зеленая, сочная, хотя и без всяких цветочков. Трава была так близко от человеческих глаз, что родилась надежда, зашевелились самые ослабевшие, заговорили лежавшие без движения посреди давно ненужного скарба.

Три двухдюймовые доски, кинутые с баржи на берег… Подобие поручней, и даже бодрые мужицкие матюги, смягченные звуковым искажением… Узлы, крики охраны, плач уцелевших деток… Все это заставило Александра Леонтьевича собрать воедино последние силы.

Парень, гостивший в праздник Покрова в одной деревне с Шустовым, подсобил перетаскать с баржи на берег живых и мертвых. Александр Леонтьевич подложил под голову жены ее небольшой узелок, погладил по белым головенкам оставшихся в живых сынка и дочерь, которые лежали рядышком с мертвыми. На большее у него не хватило сил. Он забылся.

Люди ползли от берега как слепые, тыкались прямо в траву и лежали, вздрагивая от рыданий и кашля. Иные уже пытались подняться на ноги. Хотелось им поскорее встать, распрямиться и оглядеться вокруг! Но другие лежали без всяких движений. Комары отлетали от мертвецов…

Неясные и неопределенные видения теснились в потухшем сознании Александра Леонтьевича Шустова. Эти видения пересиливали явь окружающего. Сердце стучало то редко, то часто, в ушах стоял беспрерывный звон, и он почему-то сливался с током воды на великой Печоре. Что было общего между водными струями и звоном, Александр Леонтьевич не знал, но ему почему-то страстно хотелось узнать. И он напрятал какие-то, может, внешние заемные силы, чтобы вернуться в реальность.

– Дяденька, дай курнуть! – послышалось рядом.

– Один курнул да в реку нырнул. Семь лет и отрыжки нет, – ответил со смехом мужской голос. В том голосе звучало нечто знакомое, что-то вологодское, от чего Шустов снова пришел в себя. Мутным взором обвел он сколько мог окружающее пространство и вспомнил себя. Стоял перед военным мальчишка в трепаном пиджачке, в зимней шапке с одной завязкой. Стоял и просил докурить. Не отвечая мальчугану, высокий военный смотрел на Шустова. Рядом топтался другой военный с винтовкой, но совсем низкорослый и без шинели. Шустов, лежа, долго глядел на них снизу вверх, потом с усилием сел на траве и сделал попытку встать:

– Андрей, Андрей… Если не ошибаюсь, Никитин?

Военный ничего не сказал, и Шустов сразу забыл про него. Отбросив папиросный окурок, военный быстро пошел по берегу. За ним, закинув винтовку за спину, стараясь не отставать, заторопился маленький веснущатый красноармейчик. Шустов уже не мог слышать, что торопился сказать стрелок Девяткин:

– Я, понимаешь, на стрельбище выбивал сразу помногу очков! А тут, ну, прямо как на зло! Вижу, чево-то краснеет, а на мушку не попадает. Я, понимаешь, прицелился, бух! А он все, понимаешь, поет, я только хотел перезарядку…

– Молчи, сука! – не поворотив головы, сплюнул высокий военный. И пошел быстрее. Трава была ему по колено. Метелки пырея путались в сапогах. Стрелок Девяткин забежал вперед, не веря своим ушам. Но Андрей Никитин молчал. Он даже не взглянул на Девяткина. Он быстро прошел вдоль всего пространства, где шевелилось, ползало, стонало и плакало. Никитин думал о приказе Ерохина: «Митинг… Какой тут митинг… Какой тут митинг, ежели и на ногах не стоят? Ерохину только бы повыступатъ…»

С того самого дня, когда следователь познакомил в тюрьме с Шиловским, в гимнастерочном кармане Андрея Никитина лежала завернутая в плотную бумагу красноармейская книжка. Но Шиловский напрасно трудился, чтобы подготовить себе замену. Когда вышла статья Сталина и начался откат, Шиловский уехал в Москву. Как были расстреляны мародеры-большевики Котлозеров и Мельников из Приморского района? Кто нажимал на спусковые крючки? Уроженец деревни Горки Ольховского сельсовета Андрей Никитин не знал да и знать этого не хотел. Ерохин едва не вышиб ему передние зубы, когда выполнять особое задание Никитин начисто отказался. Задание сопровождать баржи с вологодскими раскулаченными было, может, и не намного, но все-таки лучше. Теперь вот Ерохин оставляет его, Андрюху Никитина, комендантом спецлагеря… Требует собрать всех на митинг… Полдела ему выступать, командовать завтрашними покойниками!

И Никитин развернулся на сто восемьдесят градусов. Не замечая Девяткина, он зашагал обратно к буксирному пароходу. Пароход разворачивался и выводил на стремя первую отцепленную баржу. Всему каравану не хватало места для разворота. Ерохин был упрям и уже говорил речь… Десятка полтора еле живых голодных людей сидело в траве, а Ерохин говорил речь, выкидывая вперед правую руку. Рядом лежала большая куча лопат, полдюжины неточеных топоров и с десяток пустых ведер.

– … отныне все зависит от вас самих, товарищи спецпереселенцы! – тыкал пальцем оратор. – Да, пролетарское государство дает вам первый шанс, от вас самих зависят теперь ваши будущие годы и дни! Вашим комендантом назначен товарищ Никитин. Без его разрешения не разрешается никуда отлучаться и не вздумай кто убежать! Бежать, граждане, вам некуда и незачем, у нас на всех дорогах боевые посты и заслоны! Приступайте к рытью землянок, организуйте социалистическое соревнование по освоению. Все инструкции комендант получит отдельно. Медпомощь будет оказана в ближайшем населенном пункте, сухой паек через два дня будет выдан ржаной мукой…

Сиплый гудок буксира прервал Ерохина.

Человек с десяток целоможных мужиков и ребят обступили начальников, остальные лежали и сидели в траве, брели и ползли подальше от берега. Где был этот ближайший населенный пункт, как дотянуть до сухого пайка, как и что делать для своего спасения – никто ничего покамест не знал.

Никитин попросил охранников выкидать доски с двух барж, еще стоящих у берега. Красноармейцы помогли сколотить деревянный станок – кибитку без пола, без окна и дверей.

Вскоре караван опустевших барж вместе с Ерохиным уплыл вниз по течению. Торопились выбраться на Печору. Шел одна тысяча девятьсот тридцать первый год. Новые партии раскулаченных по всей стране ждали своей очереди плыть и ехать, чтобы погибнуть или выжить в чужих, не родных местах…

Сам Шустов все же очнулся от лучей незакатного полярного солнышка, умирая, так и не пришла в себя. Он пересчитал своих живых и мертвых детей. Не хватало восьмилетней девочки Дуни. Куда она уползла? Что с ней, где? Александр Леонтьевич потрогал уже остывшую руку жены и приник к ее костенеющему плечу. От ситцевой кофты, от сарафанной проймы все еще пахло далекой родиной, отцовским домом, навсегда ушедшим семейным счастьем. Шустов заплакал впервые в своей жизни.

Никитин, теперь уже в одиночку подошедший к семейству Шустова, наклонился, тронул за локоть:

– Александр Леонтьевич! Не обессудь меня. Нельзя было… Вот возьми… Тут спички и полведра муки. Убери, спрячь, не то расхватают. Мне надо срочно искать жилые места… А то пропадем все поголовно…

Никитин ушел. Шустов схватил ведро и начал зобать муку. Откуда-то появилась даже слюна. Он глотнул раза два животворящую клейкую массу, выплюнул остаток теста в ладонь, открыл рот еще живому мальчику, начал толкать эту полусухую массу за щеку ребенка. Сынок шевельнул ртом, но ничего не смог проглотить. Да, мальчик пытался глотать отцовскую жвачку. Только ему было уже невозможно не только глотать, но и дышать… Дуня… Где Дуня?

Шустов поднялся сначала на четвереньки, затем и на ноги. Одною рукой он вцепился в ведро, другой рукой пробовал опереться на высокую и корявую печорскую ивушку. Огляделся. Люди ползли и брели от травянистого берега. Куда они двигались?

… Какая-то сила, может быть, внешняя, влекла восьмилетнее существо, заставляла передвигаться в одном направлении. Дуня не знала, куда и кто ее влечет, но ползла, двигалась. Трава перед глазами ее закончилась, высокие ивы тоже. Она ползла теперь между каких-то кочей. Ее обессиленные ручки не чувствовали болотную влагу. И захотелось Дуне лечь и уснуть в этой мшистой перине, но перед глазами ее вдруг загорелась желтая капелька вроде брошки. Дуня губами дотянулась до этой янтарной брошки. «Брошка-морошка, брошка-морошка», – все запело внутри восьмилетней Дуни. Животворная мякоть еще не растаяла у нее во рту, а вторая ягодка, намного крупнее первой, сама так и просилась в рот, потом третья, а после третьей девочка перестала считать. Она ползла и ползла, как птичка, ловила ртом янтарные крупные ягоды, и силы возвращались к Дуне, такие силы, что она уже пробовала встать на коленки…

Солнце пошло по новому кругу, костры задымились на берегу. Она собрала горсточку ягод. Преодолевая неудержимое желание съесть эти желтые мягкие комочки, она пошла на лагерный дым. Отец стоял на коленях около мертвых. Он поставил ведро с мукой так, чтобы чувствовать его близость. Он прижал Дуню к себе, а она, рыдая, совала ему ягоды. Он брал эти янтарные шарики и совал в рот еще живому сыну. Те, что лежали рядком на траве, ничего уже не просили…

Дуня осталась стеречь ведро с мукой. От никитинского станка Шустов принес еще одно, но пустое ведро. И лопату. Люди тут и там рыли могилы. Однако Александр Леонтьевич Шустов не стал сейчас хоронить родных. Он каким-то чудом извлек из реки воду, насобирал сушняку и развел костер. Собрал куски глины у свежих могил. Слегка смочил глину и начал ее разминать, горстями добавляя воды. Довести глину до вязкого состояния Шустов не смог и призвал на помощь вологодского земляка. Тот достал из реки полведра воды и долго, очень долго собирал сушняк для костра. Шустов залил воду в ведро с мукой. Вытер травой черень лопаты и начал размешивать этим чернем тесто в мучном ведре.

Откуда взялись возможности двигаться? Он не думал об этой загадке. Костер горел в полную силу. Когда образовалась целая копна горячих углей, земляки слепили из глины нечто вроде пивной корчаги с толстыми стенками. Шустов сложил ржаное свое тесто в эту посудину, запечатал его глиной же, лопатой разгреб кострище и обложил корчагу жаром кроваво мерцающих углей.

Хозяйка его лежала все это время рядом, безмолвная и родная. Она словно прислушивалась к нему, все ли он ладно делал. Так ли…

* * *

Большое село новгородских потомков гляделось в широком осеннем печорском зеркале. Двухэтажные с чердаками и вышками дома стояли плотно, плечо к плечу, на высоком и ровном, на могучем этом холме. Сверху открывалась вся безоглядная печорская даль.

Десять недель назад Ерохин зря тратил слова, предупреждая побеги переселенцев.

Бежать было некуда.

Одна Печора, огибающая холмы и разрезающая горные кряжи, знала, куда ей бежать и куда стремиться.

Земля здешняя до того велика, так бескрайня и так безлюдна она, что даже река уставала бежать по равнинам. Хляби небесные обильно питали влагой безбрежную тундру со всеми ее озерами и протоками. Небо осыпалось на землю дождем и снегом, ковало ее в ледяные и настовые кандалы, кутало саваном бесконечных снегов.

И все же, и все же…

Сколько беглецов не выдержало встречи с чужбиной, погибло в снегах либо позднее в лагерных зонах!

Александр Леонтьевич Шустов стоял с дочерью над старинной Усть-Цылмой, с высоты глядел на Печору.

Ветер летел с Ледовитого океана, но Печора не подчинялась даже холодным океанским ветрам. Она была величественна и спокойна. Серая зеркальная гладь напоминала морские просторы, и детским строением выглядели сверху дома, амбары и прибрежные бани. Лодки же на воде и вешала с неводами на берегу казались вовсе игрушечными. На две трети усть-цылмского горизонта разверзались и как бы подымались, стремясь к небесам, неописуемо прекрасные дали. Там, далеко-далеко, земля растворялась в сиреневой дымке. Чуть ближе слоями шли синие лесные полосы, еще ближе различались уже и болота, и темные еловые гривы, расцвеченные разноликой осенней листвой. Четко видны были косые дожди, то тут, то там возникающие из-под хмурых облачных шапок. В небе хватало места и темно-синим тучам, и лазоревым пронзительно голубым разводьям, и редким, но ослепительно золотым небесным полянкам. Малые, еле заметные радуги бабьего лета еще вставали и затухали вдали. А тут, над рекою, исполинской многоцветной дугой отлого встала осенняя радуга. И дождь перемещался вдали, и солнце золотыми снопами падало на далекие леса и болота, а тут – на гладкой высоте, как в песне поется, – секанула вдруг тяжелая снежная дробь. Крупные капли дождя, расставаясь с родимой, еще не холодной тучкой, не успевали долетать до земли. Встречаясь с холодным ветром, они мгновенно превращались в белые сухие горошины и больно секли по рукам, закатывались в карманы и складки одежды.

Александр Леонтьевич Шустов рассмеялся, вытряхивая из кармана плаща эту не тающую крупу:

– Вот, Дунюшка, манна-то наша небесная! Подставляй-ко передник… Он держал дочку за руку, согревал ее крохотную ладошку, прикидывал, где бы купить ей варежки.

– Тятя, а Бог-то есть? – тихо спросила Дуня.

Александр Леонтьевич сверху вниз удивленно взглянул на дочку. Из-под синего пионерского беретика кокетливо выглядывала первая в ее жизни девичья прядка.

– Бог-то? А как же, Дунюшка, нет, конечно, он есть. Кто же и что тогда есть, ежели нету Бога? Но учти, что в школе тебе ничего не скажут. Поэтому учительницу об этом лучше не спрашивать. Пойдем, а то и простудишься. Тебе в первом классе болеть запрещается. Мы с тобой и так год пропустили…

Он застегнул пуговицу ее нового шерстяного пальтишка, стряхнул с воротника белые шарики:

– Да, год мы пропустили… – повторил Шустов. – Стало быть, придется наверстывать.

Они спускались к домам по глинистой тропке, и Александр Леонтьевич вспомнил свою глиняную квашню, пришла и другая печальная мысль… Он отпустил руку дочери, остановился и еще раз оглядел весь необъятный лесной и болотный простор, дальняя синева которого сливалась с небом и растворялась в нем, как Печора-река растворялась в Северном океане.

Оттуда, через древнее новгородское село Усть-Цылма, несло холодным снежным дождем. Сколько суток пройдет, пока это северное дыхание докатится до родимой и, может быть, навсегда потерянной Ольховицы? Шустов не стал думать об этом. Он вел в школу дочку Дуню, единственную живую кровинку, единственную, но такую прочную ниточку, державшую Шустова на плаву.

Печора, бесшумная и великая, все так же стремила свои могучие водные токи. Шел одна тысяча девятьсот тридцать первый год. Время великого перелома клубилось со свежим упорством. Дьявольский вихорь всего лишь опробовал свои беспощадные силы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю