Текст книги "Год великого перелома"
Автор книги: Василий Белов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
III
«В нашей читальне хоть волков морозь, – мысленно ругал Сельку председатель колхоза Куземкин. – Экая холодрыга!»
Митя все утро ходил наискосок от газетного угла к лошкаревской еле тепленькой печке и обратно. Уполномоченный гостил у наставниц. Об этом доложил председателю Киндя Судейкин. У Мити было время подумать. Забот, правда, в колхозе прорва, инструкций из района никаких. Должности всего три: он, да Зырин, да еще кладовщик Миша Лыткин. Скотина, инвентарь, гумна – все взято на учет. Но что дальше-то? Солому и сено таскали кому не лень. Коров бабы доили по очереди. Молоко колхозники делят медным ковшиком у Тани в избушке. Кони стоят на трех подворьях – их кормят-поят по очереди. Овцы, куры, переписанные, живут в трех местах. К этим ходят постоянные люди. Имущество Жучка записано в неделимый колхозный фонд… Дом поповских сестриц тоже приписан в колхоз, в него-то и вселилось сопроновское семейство. Не пустовать же такому хорошему дому!
На этом месте мысли председателя оборвались, коридорные половицы скрипом возвестили о приходе уполномоченного. Вошел Меерсон в бекеше, с портфелем. Торопливо пожал руку Мити Куземкина. Он сразу уселся к столу. Раскрыл портфель, близоруко глядя в бумаги, произнес:
– Чем вы руководствовались, когда выселяли из дома учительницу Ольгу Александровну Вознесенскую?
Митя растерянно заморгал, заоглядывался, но надеяться было не на кого. Голос начальника был строг и без всякой пощады.
– Повторяю: чем вы руководствовались?
– Сопроновым, – сообразил наконец Куземкин. – Игнатием Павловичем.
– За притеснение шкрабов придется отвечать, товарищ Куземкин! Прочитайте этот документ и подпишите.
Митя начал читать. Бумага запрыгала перед глазами. Называлась она «актом», в ней было подробно описано, что и как делал Куземкин и вся группа в доме сестер Вознесенских в ночь раскулачивания. «Сим доводим до сведения вышестоящих, – стояло в конце. – Работник Наробраза Вознесенская, работник Ликбеза Вознесенская».
Куземкин растерялся, взял карандаш и поставил подпись. Меерсон спрятал бумагу в портфель.
– Теперь, товарищ Куземкин, слушай меня внимательно. Во-первых, нужна подвода до Ольховицы. Во-вторых, ты должен получить деньги для найма по удалению с церкви креста и сбросу колоколов. В-третьих, вашему колхозу выделяется сто пятьдесят рублей на удаление креста и пятьдесят на ликвидацию колокола. Итого двести рублей. Напиши мне расписку в получении денег.
Уполномоченный достал из кармана бумажник, близоруко отсчитал двадцать розовых новых червонцев. Тем временем Куземкин писал расписку: «Получено от товарища Меерсона двести рублей для сброса двух крестов и четырех медных колоколов».
Митя подумал и дописал: «Как в данный момент медные колокола требуются для пролетарского государства на железные трактора. Деньги получил сполна Куземкин».
Меерсон прочитал, затем спрятал в портфель и эту бумагу. Только после этого он взялся за стариковскую жалобу. На старинном большом листе крупным почерком школьника было написано:
«ПРОШЕНИЕ
товарищу полномочному гражданину Меерсонову.
Мы ниже подписавшие жители деревни Шибанихи покорнейше просим разобрать наше усное и бумажное заявление в следушшом. Просим дозволить наем попа либо псоломщика поелику страховка за церкву во всей сумме уплочена гербовым сбором. Как основное и главное просим призвать к порядку председателя Куземкина Димитрия. Мы пока не пришли в сознанье колхоза и не готовы ступать в новое будушшоё. Он же Димитрий Куземкин вкупе с предвиком Сопроновым разорил семейство Евграфа Миронова и наставницу Вознесенскую и середёё хозяйство Северьяна Брускова. И ишшо сулит. Живем мы все земельным трудом без наемной силы. Торговли нету, купец Лошкарев давненько пропал без вести. Потому вникните в нашу беду и в просьбе не откажите».
Митя Куземкин видел, как Меерсон поворачивал лист против часовой стрелки, читал подписи, поставленные по кругу, от центра, для того, чтобы не было ни первого, ни последнего.
– Товарищ Куземкин! – Меерсон и эту бумагу положил в портфель. – Как там в части подводы?
У председателя враз отлегло от сердца.
– Подвода, Яков Наумович, ждет. Да ведь и самовар ждет!
– Нет, нет, в Ольховицу.
Меерсон застегнул портфель.
Через короткое время Куземкин усадил приезжего на охапку зеленого сена в новожиловских розвальнях. Селька Сопронов держал в руках вожжи, он уже собрался тронуться с места, но мироновская кобыла Зацепка вздумала вдруг мочиться. Селька глазел ей под хвост, он забыл в эту минуту про свои ямщицкие обязанности. И тут Якову Наумовичу – в который раз за эти два дня! – открылось еще одно чудо живой природы: под кобыльим хвостом что-то мелькало, будто подмигивало.
– Товарищ Куземкин, – повернулся напоследок уполномоченный. – Не затягивайте, приступайте немедля. Колокола на вашей личной ответственности! Отлагательств дело не терпит!
Селька дернул за обе вожжины сразу.
Подвода с уполномоченным уехала, осталась только глубокая дыра в снегу и большое оранжевое пятно. Митя поскреб в затылке: «С церквой-то. Не было печали, так черти накачали. Кого наряжать? Кеша Фотиев не осмелится, на колокольню лезть дело нешуточное. Да ведь и кресты с кумпола срубить ведено. На колокольню-то ход есть, можно забраться, а на кумпол-то как? Ничего себе!»
Куземкин шел обедать домой, шел и прикидывал, кто бы мог быстро справиться с почетной задачей: «Пожалуй, один Ванюха Нечаев. Этот не струсит. Ну, и Володя Зырин. А Селька? Можно и этого подрядить. Да неужели двести рублей Шилу отдать? Лишка ему! Молод еще для таких денег… А ежели самому-то?»
Председатель даже остановился от этой неожиданной мысли. В самом деле, он что, маленький? Сам не хуже других.
Забыл Митя про обед, про постные щи, про толокно с квасом, про гороховый со льняным маслом кисель! Скорым шагом направился он к церкви.
Легко сказать, скинуть колокол! Два-то подголоска, те не грузные. Полетят как миленькие. Четвертый совсем небольшой, фунтов на двадцать. Кресты срубить? С колокольни-то, хоть она и выше, легче легкого. Пробей в крыше дыру и спихивай. А как с летней церкви, с главного кумпола?
Куземкин за три месяца председательской жизни научился пока одному: составлять план. Он обошел вокруг церкви. На обеих входных дверях висели замки. Ключи у дедка Никиты Рогова либо у Клюшиных. Будут ключи, был бы план! Первым делом нужны две лестницы, вторым делом – веревка. Ежели связать концы двух пожарных лестниц да заволочи их на зимнюю церковь, оттуда можно забраться на крышу летней. А там? Там узкий приступок и край кумпола. Тоже нужна будет лестница. Но разве затащишь? Высота будь здоров. Нет, не добраться до главного кумпольного креста, нечего и мечтать. Ну, а в Ольховице-то как лазали? В Ольховице-то пошли в Гаврилову кузню, нагнули железных скоб. Вбивали их в крышу кумпола, забирались по скобам, выше и выше. Под конец обратали железный крест ужищем, накинули петлю. Внизу воротом натягивали веревку. Маковку сковырнули вместе с крестом. А и мы не хуже ольховских!..
Бывало, раньше звонили к заутрене. Митя с дружками-приятелями не однажды лазивал по крутым лестницам колокольни. Четыре пролета – пятый самый маленький. Зато совсем отвесный. За ним площадка с деревянной оградой. Колокола висят на толстой балке, четыре веревки протянуты к языкам. От густого гудения большого колокола щекотало в ушах. Слабыми, как у мышей, казались после того человеческие голоса.
«Думай, думай, Куземкин, – подбадривал Митя сам себя. – А чего тут думать? Веревки в колхозе имеются, пожарная лестница тоже есть. Где взять вторую? Вторая только у Роговых – нарочно делали, когда строили мельницу. Надо созвать народ. Народ будет – будет все: и лестницы, и веревки, и топоры, и горячие головы. Вопрос: как созвать народ? Ясное дело, взять и ударить в главный колокол! Э, нет, не дело… Старики сбегутся, утороку не найдешь…»
Митя подергал за тяжелый амбарный замок, и замок вдруг открылся сам, без ключа. Куземкин вынул его из пробоев, ногой распахнул тяжелую дверь, шагнул в зимнюю, низкую, когда-то отапливаемую церковь. Ребятишки давно выбили стекла. Тянуло мартовским сквозняком. Иконостас был изломан. На полу и на солее валялись иконы, подсвечники и перевернутая купель для крещения младенцев. «Вот и меня вроде бы в ей полоскали, – усмехнулся Куземкин, ступая в алтарь. – Главное место, сюда раньше никого не пускали, а ничего и особенного». Под ногами бумаги и какие-то книжечки. «Поминальники, что ли?» – подумал Митя. Ему вспомнилась бумага, подписанная сестрами Вознесенскими. Почему Меерсон оформил акт против Куземкина? Назвал еще и левым загибщиком. Но разве Куземкин был главным, когда кулачили сестер Вознесенских? Сопронов главный, а не Куземкин! «Эх, не надо было бумагу подписывать. Ну, ничего, с Игнахой не пропадем».
Митя пересчитал деньги, выданные уполномоченным, и вышел из алтаря. Двести рублей, из тютельки в тютельку.
«Надо сходить к Роговым, договориться насчет лестницы, – решил председатель. – Нечего и волынку тянуть». На паперти он задумчиво помочился на кирпичную стенку.
* * *
Павел Рогов лежал за шкафом, пересиливая боль в ноге. Иногда боль чуть затихала, начинала таиться, тогда он ясно чувствовал и себя, и все, что в избе. Но иногда боль нарастала, окутывала его с головой. Тогда она словно бы отделялась от Павла и шла одна, вместе со временем, катилась широким безбрежным водным потоком. Затем она снова соединялась с Павлом Роговым… И он снова становился самим собой. Думы, одна другой горше, опять шли и шли одна за другой.
Жизнь в доме, как боль, тоже отделялась от Павла.
Что там было с утра, почему Аксинья замешала квашню пшеничной мукой? Дедко Никита принес из чулана суконную тройку. Весь день в избе нафталиновый дух. Нарядился, ушел куда-то Никита Иванович. Куда? Все правду ищет да молится Богу. Может, и не зря молится…
Почему Игнаха не тронул роговский дом? Испугался брата Василия, потому и не трогает. Нет, когда отца загребли, матроса не испугались. Всего скорее тянет Игнаха нарочно, чтобы на дольше хватило. Играет, как кот с мышонком… Жди с часу на час, с минуты на минуту. Не зря делал новую добавку к лесной норме, не зря прибавлял и гарнцевый сбор… вот! Может, он и идет. Топают на крыльце. Слышно, как сбивают снег с валенок. Скрипят морозные сени…
Круглый каток и березовый рубец для катки белья лежат почти рядом за шкафом на лавке. Только и стоит протянуть руку… У Павла темно в глазах, сейчас рука его потянется за вальком. А там… будь что будет! Вспомнился лесной сеновал, белые бешеные глаза Игнахи, мелькнуло ружейное дуло, и почудилось, что тот сопроновский крик вот-вот раздерет тишину. И задрожит, обрушится вся изба, где спит в люльке сынок, Павлов первенец. «Нет… Все не то… Не то… Рука не подымется… Да и что ты убьешь? Ничего не убьешь, так все и останется, может, будет… еще хуже… Но куда еще хуже? Нет. Да и пришли не они. Бабы идут. В сенях, на верхнем сарае – женские голоса…»
Сквозь холщовую занавеску, натянутую от шкафа до задней стены, он чувствует, как холод хлынул в избу через открытые двери. Не простудили бы парня. Чего это они затаскивают? Неужели кросна? Командует сама теща Аксинья. Вера, жена, тоже в этой сутолоке. О, Господи… Волокут с верхнего сарая кросна, всерьез собрались сновать. Вся жизнь кувырком, а бабы опять за свое, волокут кросна… Стол отодвигают ближе к зыбке, в красный угол, где посветлее, ставят кросна. Тюрики пойдут в ход, нитченки, притужальники. Скально… На верхнем сарае поставят большие воробы, будут перематывать моты с малых вороб, считать пасма и нити… Кто подсобляет? Голос вроде Таисьи Клюшиной. И Таня кривая тут. С одним-то глазом худо сновать, так дали дело полегче, зыбку качает, поет тонко-тонко, словно прядет:
Утушка ути-ути,
Тебе некуды пройти.
Сорочий стрекот в избе. Все говорят, и каждая свое. Но ведь успевают и друг дружку услышать! Но от этого бестолкового бабьего стрекоту вдруг станет легче на сердце, отодвинется, заглохнет большая твоя тоска, останется одна малая. И даже ножная боль вроде бы отступит куда-то под эти бесконечные разговоры и колыбельные песни:
На лужайке, на лугу
Потерял мужик дугу.
Шарил, шарил, не нашел,
Без дуги домой пошел.
– Ну-ко, баушка, дай я его погляжу, сухо ли в зыбке-то? – слышится голос Веры, и Павел знает, видит, как Таня, шмыгая носом, останавливает зыбку, видит, как Вера раскутывает одеяльце, как сын улыбчиво тянется к ней, сучит розовыми толстыми ножонками, и как все бабы, не бросая дела, начинают хвалить младенца:
– Экой он санапал, экой он ерой!
– Ой, в кого и есть, вроде весь в Данила Ольховского.
– Нет, вылитый Иван Рогов, а переносьице-то твое, твое, Оксиньюшка.
– Нет, лучше и не говори, весь в пачинскую породу! Вишь, глазенки-ти, глазенки-ти так и мигают, так и просверкивают. Ой, Господи!
«Таисья Клюшина любит поговорить… Еще больше любит чужих деток, потому что нету своих, – думает Павел. – Вот, уже перешли на Сопроновых. Пробирают почем зря Зою – жену Игнахи».
– Не бывала больше за дровами-то? – спрашивают бабы Таисью.
– Может, и берет по ночам-то. Я дедку говорю: возьми вицу да постереги. Зойкя ночью подскочит с чунками, а ты ее вицей по заднице.
– Ой, да чево там есь, по чему и стегать!
– Нонче она в поповском дому живет, а у Ольги Олександровны дров наколото много.
– Да чево Паша-то? Не стал жить в поповом дому?
– Не стал. Говорят, как узнал, дак ухват схватил. Селька-то едва увернулся. Он, Паша-то, все дни от стыда плакает. Да вон, баушка Таня тут и была, с Зойкиным ребёнком водилася.
– Тут, матушки, тут. Тут и была. Да не приведи Господь, лучше бы не ходить.
– Чаем-то хоть поили?
– Поили, Оксиныошка, чаем-то. Да ребеночек-то до того крикун, до того доревел, что весь и охрип. Видно, пуп худо завязан, все плачет. Бедненькой. А матка-то только ево ругает, только ругает. Да и старика-то кастит. А когда Игнатей из Ольховицы наскочит, так она вроде и попритихнет.
– Говорят, и молоком она будет заведовать, сепаратором-то.
– Она. Слушай-ко баушку-то Таню!
– Вот он, Игнатей-то, приехав, только за стол успили систи, а Паша, отец-то, и говорит: «Игнашка, ты этот дом не рубил, не строил». – «Не рубил и не строил», – Игнатей-то говорит. «Дак ты пошто в чужой-то дом залез?» – это отец-то опеть. «А не твое, тятька, это дело!» Да матюгом на отца. Паша, отец-то, заплакал и стопку с вином не выпил, и ужнать не стал. За печь уволокся, на карачках да кое-как. Селька подсобил ему на примостье зализть. Не знаю уж, чево у них было после, а я в свою избушку ушла. Господь их ведает…
– Нет, уж ты, баушка, рассказывай, как мне рассказывала!
– Таисьюшка, я и тибе то жо баяла.
– А про виник-то, про березовой?
– Про виник-то грех и молвить. Как Игнатей в Ольховицу уехал, Паша-отец в доме один оставси. Того утра начал Павло задумываться, начал бесу потачку давать. Тут лукавой-то и начал к нему приставать, душу выпрашивать. А Паша не открестился, видить, ни разу. Вот лукавому-то тольки того и надо-тко! На вожжи старик поглядывает. Вожжити на штыре, у примостья. Кое-как дотянулся до их, сволок со штыря-то да и сделал петлю… Прости его Господи! А когда петлю-то он сделал, другой-то конец через воронец перекинул да привязал к примостью. Хотел было уж сунуть голову-то да и с примостья скатиться. Вдруг у ворот колечко и брякнуло. Невестка шасть на порог. Заругалась, схватила виник березовый, от бани остался, избу подметала. На старика виником-то! Бросила на примостье и сама убежала. Взял старик виник-то да сунул в петлю заместо сибя. Веревка-то, деушки, сама так и дернулась! Все листочки с виника обруснуло, а на верхнем-то сарае забегало, заворочалось, в трубе кот закавучил, а пустая квашня с полицы на пол хлесть.
– Эка, матушки, страсть-то какая!
– И не говори.
– Нет уж, нонче он от ево не отступится. От старика-то.
– Кто?
– Да лукавой-то.
– Таисья, ты чего говоришь? Ну-ко, матушка, перекрестись.
– А чево?
– Ой, деушки, у меня ведь и труба не закрыта.
– Верушка, ну-ко наливай самовар да пойдем ставить воробы. Хоть бы немножко успить, день-то короток…
Ах, не короток день, длинный он, как Великий пост, еще длиннее глухая кошмарная ночь. Или это две, три ночи идут подряд без дневных промежутков?
– Паша, надо бы ехать к фершалу, – слышит Павел голос жены и снова с непонятным упрямством отказывается ехать в больницу…
Однажды под утро он впервые за месяц крепко заснул. Проснулся от запаха горящей лучины. Вера ставила утрешний самовар. Что стало с ногой? Боль исчезла. Подорожная панацея или смоляной сварец вытянул жар из больной ступни? Кустик на одеяле спал, мирно мурлыкал рядом. Пробудился, выгнул спину и спрыгнул на пол. Павел, не веря судьбе, сел на постели. Крутнул давно не стриженной головой. Вера ушла к скотине с ведром пойла. Аксинья унесла второе ведро. Дедка Никиты не было дома. Серега спал в верхней избе. Павел подумал: «Может, встать? Встать, вот что надо! Сейчас, сразу… Встать и ходить. Хватит ему скакать до ветру одной ногой! Обуться: у дедка есть нужные катаники. Большие, разношенные…»
Болела душа: «Что творится там, в Ольховице, жива ли мать, правда ли, что Алешка не ходит в школу?»
Павел поспешно опустил ноги с кровати. Натянул штаны. Держась за шкаф, встал, попробовал опереться на правую пятку. Прежняя боль вернулась в ступню. Он скакнул на одной ноге к печи, схватился за край лежанки. Где, где дедковы катаники?
Павел обул их на босу ногу. Ездока в эту пору бывает много. До Ольховицы любой бы довез, попутным делом… Вот только Ванюшку бы на руки взять. Глядит! Вишь, глядит ведь, будто большой. И кулачонком в зыбку колотит, отца чувствует. Родная кровь…
В дверях показался дедко Никита. Увидел Павла у зыбки и нисколько не удивился:
– Ладно, ладно. Встал, дак и ладно. Из избы-то не выходи пока, ногу не настужай. В субботу баню истопим.
– Витер-то… откуды, а, дедушко?
– От Залесной. Да вишь, дует худенько, еле толчет. – Дедко разоблачился до шубной жилетки. – А тут залисенские привезли овса на две ступы… Чуть не в ноги ко мне…
– Отправь их к Игнахе в Ольховицу! Пускай вручную толкут!
Дедко Никита в недоумении глянул на Павла:
– Остепенись…
Павел ехидно спросил:
– А когда Сопронов-то встанет на степень, а, дедушко? И Митя Куземкин не торопится что-то. Вон уж и хоромы у людей отымают. Родителей в тюрьму, детишков по миру…
– Прости их Господь! Не ведают, чево творят… – Дедко снял трубу с бурлящего самовара, прикрыл отдушник.
– Не ведают? – Павел даже подскочил на лавке. – Все они ведают! Как же они не ведают, дедушко, ведь оне ж не малые детки!
– Господь-то все видит… – Дедко заваривал чай. – А у этих помрачение душевного ока…
– Да нет у их ни ока, ни помраченья! Что вы их все… это… Почему им потачка-то? И от людей, и от Бога. Дыхнуть не дают… Кошку вон… И то рылом в дерьмо тычут, учат, чтобы в избе не пакостила…
Дедко Никита молчал.
– С лаптями на рожу лезут, в глаза харкают! им все прощай! Палец о палец не колони для себя, все только для их… Дедушко, разве ладно?
Но дедко молчал, он как будто оглох, отчего Павел горячился еще сильнее:
– А что Бог-то мне скажет, ежели я и тебя, старика, и его, ребенка, на мороз по миру пущу? Жену и мать родную оставлю на произвол судьбы? И все их, супостатов, прощаючи? Им, гадинам, того ведь и надо… Не заметишь, как из избы выкинут. Ведь выкинули Жучка-то с семейством!
Молчал дедко, даже не обернулся. Тогда Павел подскочил к вешалкам и начал надевать свой полушубок. Шапку схватил и на одной ноге к двери…
В сенях прислонился к стене. Голова закружилась, в глазах стало зелено. Где-то тут, в углу, дедковы клюшки и батоги. Нет, ничего не выйдет, не съездить ему в Ольховицу! Не дюж… Хотя бы на Шибаниху поглядеть, дыхнуть свежего ветру.
Кое-как вышел он из южных ворот в загородку. Слепящее солнце, которое затопило своим золотом половину бесконечно глубокого синего неба, сперва удивило Павла, потом всколыхнуло детский восторг. Он успокоился и глубоко вздохнул. Свежий, пахнущий тающим снегом воздух, забытый за этот тяжкий и долгий год, пробудил давнишнюю весеннюю радость. С застреха вниз вилась безудержно золотая капельная, прозрачная, крученая водяная вервь. Она выбивала яму в глубоком подугольном снегу. Мысли о новых скворешнях, а также о гуменных сражениях на козонки Павел тотчас заглушил, отодвинул в сторону. Прошла пора! Скоро и сын возьмет битку. Это для него надо копить козонки. Эх, долго еще до этого! И что будет с ним? Что ждет его, да и того, который под сердцем Веры Ивановны?
Горловой ком напрягался и каменел, зубы сдавливались, в груди вновь холодило от горечи и тревоги.
С помощью дедковой клюшки Павел обошел южную часть дома. Через заулок выбрался на середину Шибанихи. Хромая, поковылял он вдоль деревни. Куда? Не ведал сам. Шел, боялся поднять голову, чтобы не глядеть на дом дяди Евграфа. Там, за высокой тесовой крышей, вот-вот покажется мельница. Стоит или мелет? Толкет! И ветра нет, еле шевелит ветер сенную былинку, оброненную в снег, а она толкет. Вертится… Медленно, одно за другим, подымаются в небо широкие крылья…
Павел Рогов не утерпел, заторопился туда на угор. Из окон домов глядели люди, стучали в рамы, приглашая зайти. Он махал в ответ рукой, торопясь к мельнице.
– Куды, Данилович, без хлеба-то? – кричал Савватей Климов, рубивший хвою у ворот. – Приворачивай!
Павел здоровался с конным и пешим, отшучивался от встречных насчет своей хромоты и знай ковылял, торопился за шибановскую околицу.
Он удивился, когда оказался у мельницы: неужели это он, сам, построил такую? И стало страшно задним числом. Нет, не вспомнил он свои бессонные ночи, свои мозольные тяготы, вспомнил тревоги жены и материнские причитания. Услышал опять, как вздыхают богоданные отец-мать, как молится и кряхтит по ночам дедко Никита. Имел ли он, Павел, такое право – строить мельницу? Всех, вплоть до малолетка Сережки и мерина Карька, всех до единого подгребла она под себя, всех закрестила своими крыльями… Теперь вот машет и машет, будто зовет к себе. Отправила вдаль от себя одного Ивана Никитича, остальных зовет. И назвала отовсюду. Народ едет в Шибаниху со всей округи. Просят дедка Христом-Богом: смели зернята, мука кончилась. Истолки ступу овса на блины, скоро масленица. И дедко Никита безропотно, в любой день идет с помольщиком к ней. Когда нет ветра, ближние уезжают домой, дальние ночуют у знакомых и родственников.
Эх, не одних добрых людей примахивала она своими крылами. Мелькают в небе тесовые махи, созывают к себе, приманивают и мелкого беса, и матерого супостата. Сколько там насчитал гарнцу Игнаха Сопронов? Не выплатить до второго пришествия…
Павел подошел близко к плывущим из синевы крыльям. Подставил клюшку: ветряная небесная сила даже и не почуяла постороннего касания. Крылья шли и шли из солнечной синевы, как бы желая коснуться снежной земли, но не касались ее и уходили обратно в бескрайнее, голубое, холодное небо. Скрипела кой-где тесовая маховая обшивка. Вверху, в амбаре, глухо сказывались три толкующих песта. Хотелось слазать туда, наверх, но Павел отвернулся от мельницы. С такой ногой не забраться… Домой бы без позору попасть, дойти самому до роговского крыльца. Зайти бы надо в зимовку дяди Евграфа, проведать Палашку с божатушкой. Как они-то живут? Может, про матку что-нибудь знают, скажут что-нибудь про младшего брата. Ничего они не знают, кабы знали, пришли бы… Стыдятся ходить к родне… Не ждал и Павел, что сегодня такой длинной окажется улица у Шибанихи, ступал по деревне с натугой, пытаясь меньше хромать. И вдруг у него потемнело в глазах. Он увидел брата Алешку. Тот выходил из новожиловского дома с корзинкой на локте…
Нищий! Его родной брат ходит по деревням с корзиной. Неужто правда, неужели не снится? Господи, сделай так, чтобы это приснилось! Пусть будет это не он, не брат Олешка…
Но все было взаправду и наяву.
Алешка, заметив Павла, споткнулся, но шагнул еще, и они встретились нос к носу.
Тоска и смятение в синих глазах младшего брата угасли от слезной влаги, но они успели прожечь Павла как бы насквозь. Алешка стоял на дороге, виноватый, жалкий, с опущенной головой, стоял, швыркал носом и вздрагивал. Без рукавиц. Шапка, купленная Данилом на Кумзерской ярмарке, с одной завязкой. Шубенка без двух пуговиц, пола замарана какой-то сажей. И катаник на левой ноге вроде с дырой, Павел зажмурился. Сжал зубы и веки, чтобы не заплакать и самому. Шагнул к брату, взял его за рукав:
– Не плачь! Пойдем…
Алешка рыдал, но без голоса. Мотнул головой, уперся.
– Не реви, кому говорят! – повторил Павел и вдруг в бешенстве выхватил у брата корзину с кусками и бросил в сторону. Кусочки рассыпались в белом снегу… Павел во второй раз рванул Алешку за руку:
– Пойдем! Ночуешь у нас.
Но Алешка неожиданно вырвал рукав обратно. Заикаясь от рыданий, выдавил:
– Н-е… Не пойду!
– Люди глядят… Вон подвода чья-то, – тихо и быстро заговорил Павел. – Ночуешь у нас. Какова матка-то? Серегу увидишь…
Но Алешка упрямо вырывал руку. Он вздрагивал от рыданий, но на грязном от слез лице явственно обозначилось родовое пачинское упорство. «Не пойдет! – мелькнуло в уме. – Упрется и не пойдет. Да и сам бы я не пошел, чего говорить…»
Павел, не зная, что делать, еще раз взглянул на корзину, главную виновницу его стыда и его теперешней муки.
– Тогда к божатке… – сказал он строго и отпустил брата. – Иди!
Алешка не взглянул на корзину, не собрал рассыпанные в снегу милостыни. Он нехотя ступал к дому Евграфа. Павел глядел ему в затылок…
Лошадь, запряженная в новожиловские розвальни, всхрапнула над самым ухом. Павел еле успел отступить в сторону, чтобы не ударило запрягом. Он узнал в упряжке лошадь дяди Евграфа, еще промелькнула веселая харя Сельки Сопронова. Кто сидел в розвальнях? Какой новый уполномоченный приехал в Шибаниху? Павел Рогов не стал гадать.
Горький комок твердел, камнем стоял в Павловом горле, Павел все глотал этот камень, глотал, но никак не мог проглотить. Когда Алешка вошел наконец в ворота мироновской зимней избы, Павел свернул в проулок Нечаевых…
Через недолгое время сестра Ивана Нечаева Людка, на ходу накидывая кашемировку, побежала в лавку к Володе Зырину.