355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Белов » Год великого перелома » Текст книги (страница 23)
Год великого перелома
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:36

Текст книги "Год великого перелома"


Автор книги: Василий Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)

Часть третья

I

Умирали снега в лесу, исходили на нет, и вокруг Шибанихи шумели вешние бессонные воды. Пробудились и чуть ли не за одну ночь обессилели, сбросили в реку шальную воду большие ручьи. Сбавляя неукротимый напор, вода облегченно и весело падала с глинистых полевых ступенек, крутилась и пенилась между камней. Шумела вода, разговаривала сама с собою. Крутилась и булькала заодно с хороводом больших и малых тетеревиных токов. Тот шум даже ночью сквозь сон тормошит сердца нетерпеливых и самых заядлых охотников, будоражит неокрепшие души холостяков и подростков.

Глубок и крепок сон Сельки Сопронова на весенней заре. Но похотливые образы так и лепятся один к другому. Сельке снится, что он сидит на игрище у столба, то ли с Тонькой-пигалицей, то ли с Жучковой Агнейкой, хочет обнять, пощупать ее за мягкое место, а она не дается, отодвигается от него дальше и дальше.

… Зоя, жена Игнатья Сопронова, пробудилась на самой заре. Полежала, понежилась. Ничего не думая, она неожиданно для самой себя скользнула с поповской кровати. Качнула зыбку. В одной рубахе, на цыпочках, прошла Зоя за шкап, к Селькиному спанью. Осторожно и словно бы не нарочно она приподняла стеганое одеяло и тихо, вся дрожа и сжимаясь, улеглась, но не рядом, а чуть подальше. Ей показалось, что Селька дышал так же ровно. Она тихо к нему подвинулась, взяла его руку и положила себе на живот. Селька замер, напрягся и, еще не успев пробудиться, начал закатываться на нее. Тяжело пышкая и не зная что делать, он оперся на руки, но Зоя-то знала, что ей делать! И он понял, что все это никакой не сон, он совсем проснулся, но обезумел. «Селя, потише! Селя, не торопись! – шептала она. – Ох, ладно, добро…» Она стонала и охала. Когда Селька весь в поту скатился на прежнее место, в окнах было синё. Зоя уже стояла у зыбки, через голову надевала юбку. Селька взвыл… Она обернулась, громким шепотом начала утешать:

– Дурак, пошто ревишь-то? Чево испугался-то, ведь мы свои. Вот, мужиком стал, а то што… Не сказывай никому! Сейчас Таня кривая придет…

Селька перестал реветь, может быть, потому, что в зыбке надрывно орало и корчилось новое беспокойное существо. И Таня – старуха с бельмом, босиком по холодным лужам, торопилась, наверное, в поповский дом, тыкала клюшкой то влево, то вправо. Вон, уже в дверях! Шмыгает носом. «Глаз-то у старухи один, – думает Зоя, – ничего она не увидит…»

Токуют вокруг Шибанихи полевики, шумит вода в поповской яруге. Зоя ухмыльнулась и заторопилась к старому дому, чтобы истопить печь старику. Как будто ничего не случилось, как будто бы так и надо.

«Затопить да бежать молоко принимать! – мелькает в бабьем уме. – Ужотко Игнатья, может, домой отпустят. А ежели не отпустят? Селька-то… заревел, как робенок…»

Токовали вокруг Шибанихи у самых гумен хулиганистые развеселые тетерева.

Киндя Судейкин с ружьем тащился с поля, на плече сразу два тетерева.

– Экие птички баские. – Зоя поздоровалась. – Продай одну-то!

– Пощупать даси? – остановился Судейкин. – Сразу обеих и отдам!

Зоя не остановилась, хохотнула на ходу и дальше, к приемному пункту. Кинде подумалось: «Чего это она веселая без Игнахи-то? И бегает споро, будто наскипидарили».

Сережка Рогов в сапожонках, с вечера промазанных дегтем, торопился в школу, в Ольховицу. Когда увидел охотника, остановился. Глядит и рот не закрыт.

– Эй, Серега, много ли дней у Бога?

Кривясь от тяжелой набитой книжками холщевой сумы, школьник с места, по-медвежьи затрусил к отводу. Киндя вздохнул. Припомнилось, что сам-то он ходил в школу всего полторы зимы. Не лежала душа к арифметике, взял да в святки однажды и не пошел. Отцу с маткой это было и надо. В тот же день поехали по дрова. «А, может, на Сталина бы выучился, – подумал Судейкин. – Ну, не на Сталина, дак на Игнаху-то всяко бы вытянул». Киндя Судейкин завидовал Сережке Рогову, Сережка завидовал Кинде. Так получалось. «Одна Зойка Игнахина никому не завидует, – подумалось опять Кинде, и он свернул к своему дому. – Вишь, как она бежит по улице-то, ровно коза…»

Зоя откинула от скобы батог, вскочила в сени, под лестницу, чтобы сразу набрать дров. «Селиверст! – послышался из избы голос больного и старого Павла Сопронова. – Селиверст! Кто пришел-то?» Она не ответила. Не знал бедный Павло Сопронов, что когда он звал младшего, то получалось «семь вёрст» и что Судейкин давно придумал стишок, поскольку от их старого дома до Поповки, куда перешли жить сыновья, не наберется и сорока сажен, не то что семь вёрст. Этот стишок Киндя терпеливо приберегал к очередному игрищу. Но и без того вся деревня смеялась над невесткой Павла Сопронова, потому как она и у себя топила печь не утром, а посередь бела дня. А ту, что у свекра, иной день не топила и вовсе.

– Селиверст!

– Ну, чево, чево кричишь-то?

Зоя бросила дрова у шестка. Она открыла вьюшки и печную задвижку, нащепала лучины. Вскоре приятно и как раньше когда-то запахло дымом.

– Не приехал Игнашка-то? – спросил старик.

Ей не хотелось ничего отвечать, но Павло Сопронов не отступал:

– Ево куды вызвали-то?

– А не куды! Лежи да лежи.

Павло Сопронов замолк. Лежал он на лежанке около печи, под старым тулупом. Постеля под ним давно протухла. От него на всю избу пахло мочой, но он даже не смел попросить, чтобы свозили в баню на чунках. «До пожара еще возили, а теперь вот и снег растаял, и баня сгорела, – думает Павло. – Попросить бы Никиту Ивановича, разве не дали бы Роговы истопить? Дак нет, и думать нечего. Вот ежели бы Игнашка приехал… Не дюж стал и до ветру сходить, чего дальше-то? Нет для меня жизни, нет и смерти…»

Печь сильно трещала, и ему казалось, что невестка еще не ушла. Но Зои уже не было. Он снова забылся. Опять хлопнули двери. Невестка принесла урезок хлеба и ставок простокваши. Сунула прямо под рыло: «Хлебай, руки есть!» А и руки трясутся, ложку не держат, и сел на лежанке еле-еле. Поговорить бы, спросить, куда Игнатей уехал, нет, усвистала вдругорядь. И Сельки не видно.

Старик не стал хлебать простоквашу, поставил ставок на скамью. Пожевал хлебного мякиша, лег и отвернулся к печной стене. Задремал. Он не слышал, как невестка тихо остановилась около лежбища. «Спит или нет? – мелькнуло в ее уме. – Спит вроде». Она отошла в куть, заглянула в печное устье. Угли рдели с краёв, белая бахрома золы шевелилась, а посреди пода они плавились золотом. Синие огоньки струились вверх.

Зоя Сопронова ничего не думала и ничего не чувствовала, когда закрывала первую вьюшку и вторую. Чтобы задвинуть задвижку, надо было лезть на печь, перешагивать через старика на лежанке. Она решила оставить задвижку как есть, вроде бы для того, чтобы выходил угар. Она даже поверила в то, что угару не будет, потому что задвижка вверху не задвинута. А то, что дымоход уже перекрыт вьюшками, об этом она нарочно не думала. И спокойно ушла…

Павло Сопронов лежал в горькой забывчивости с одной мыслью: о сыновьях. «В кого экие псы уродились? Матка боялась тележного скрипу. Разве в ту породу пошли, в дедкову». Вспомянул старик двух своих дедов, оба крестьяна были! Дошёл до трёх своих прадедов, четвёртого усечь не сумел. Кто он, четвёртый-то? Может, он и был басурман либо картёжный пьяница, а нонче в Сельке с Игнашкой и откликнулся… С прадедов память как огонь по сухой траве перебежала на бабок с прабабками да тут и погасла. Павло Сопронов опять забылся, и слёзы его обсохли. Только звон в ушах нарастал и глубинно тревожил его. Но вот и эта тревога отодвинулась вдаль вместе с памятью. Он ещё дышал сладким угарным воздухом, и борода шевелилась, но запредельные и широкие, невыразимо отрадные видения влекли к себе всё сильнее, они не давали места здешней пустой тревоге. В последний раз с неохотой он попробовал пробудиться и вернуть себя в тутошний мир. Но ему так не хотелось этого делать! И он не стал пробуждаться.

* * *

Днями, дома и в школе, не оставалось никакого терпенья. Как усидеть за партой, ежели прилетели скворцы и пигалицы? Запруду бы на ручью сделать, поставить колесо с лопатками. И вышла бы своя невзаправдашняя мельница. Лодка у бани уже просмоленная дедушком лежит и ждёт. Носопырь не однажды ходил в лес гонить берёзовый сок. А ты сиди и учи! Решай эти нудные столбики на деление и умножение, тверди новое стихотворение.

– Рогов Сергей, у тебя что, шило в заднице? – громко сказала учительница Дугина. Весь класс оглянулся на заднюю парту, где сидели Серёжка с Алёшкой Пачиным. Девчонки прыснули. Серёжка покраснел, уши от стыда горели как ошпаренные. Его вызвали к доске читать наизусть. Стихотворение ещё вчера было выучено на зубок, но из-за этого шила опять кто-то хихикнул. Серёжка вспомнил, что Шилом зовут Сельку Сопронова, и уверенность потерял. Набрал в себя побольше воздуха, начал читать:

 
Раз попалась птичка – стой!
Не уйдешь из сети.
Не расстанемся с тобой
Ни за что на свете.
 

Дальше, как назло, все слова из головы вылетели! Алёшка на задней парте подсказывал, делал движения ртом. Разве поймёшь?

 
Ах, зачем меня держать,
Миленькие дети,
Отпустите погулять,
Развяжите сети.
Не отпустим, птичка, нет,
Оставайся с нами.
Мы дадим тебе конфет,
Чаю с сухарями.
Сухарей я не хочу,
Не люблю я чаю,
В поле мошек я ловлю,
Зернышки сбираю…
 

Напутал бы Серёжка ещё больше, если 6 не выручил переменный звонок…

Ничего в мире не было приятнее этого заливистого медного звона, обрывающего последний урок! Орава выпросталась из класса с гвалтом, будто галчиная стая. Хорошо, что успели записать задание на дом.

Серёжка по ошибке сграбастал Алёшкину сумку: «Ладно, хватай мою, потом переменимся!» Выскочили.

На улице чей-то ольховским опять было затянул своё: «Пачин-кулачин!» Дружки не стали связываться, даже не оглянулись, и дразнить сразу же перестали. Быстро очутились у Алёшкиной бани.

Алёшка не захотел больше ходить по миру. Пожил недолго в Шибанихе и опять к матери в Ольховицу. Тут хоть школа близко, а Серёга отмеривал по двенадцать вёрст каждый день.

Катерина лежала в темноте на верхнем банном полке. Она зашевелилась, когда ребятишки залезли в баню:

– Серёжа, и ты тут? Олеша, батюшки, пожуйте вон хоть сухариков. Водичкой размочите…

Голос её был печальным и слабым. У Серёги сдавило горло.

– Серёжа, скажи Павлу-то, когда домой-то придёшь. Чтобы пришёл либо приехал. Не наживу ведь я долго-то…

Серёжка посулил сказать и заторопился домой. Алёшка запросился с ним в Шибаниху. Мать сначала не отпускала, но, когда начали просить оба, махнула рукой:

– Иди, только на одну ночь! Долго там не гости…

– Не! – обрадовался Алёшка. – Нам на уроки завтре!

Не долго думая, по сухарю в зубы, сумку Алёшкину на гвоздик и сами на улицу. Что им эти шесть вёрст? Устали, правда, потому что шли без всякого продыху, а у шибановского моста и усталость пропала. Побежали сперва не домой в деревню, а ударились сразу под гору, к реке и к лодкам.

Серёжка видел, что за день расцвёл первый цветок зелёной калужницы: сама в воде, а цветок горит на поверхности жёлтым огнём. Другой огонёк тоже вот-вот проклюнется.

Вода летела, стремилась дальше. Прозрачные струи свивались в тугие водяные жгуты, эти жгуты вились, омывали огородные колья и большие камни, лежавшие летом далеко от главного речного берега. Вода расчёсывала траву невидимым гребнем. Вот в такой-то траве и прячутся зелёные щуки! У ребят захватило дух, когда увидели настоящую большую рыбину. Она шевелила хвостом и шла по траве против течения… Алёшка заверещал от восторга:

– Лови, Серёга, лови! Ух, гляди какая…

Синее небо с белыми облаками отражалось дальше в ровной воде, и щука пропала в тех облаках.

Около бань вода подступила к самым порожкам. Носопырь вылез на свет и грелся на солнышке. Белую редкую бороду шевелило холодным весенним воздухом. Кривой глаз краснел и зиял ужасным своим провалом. Здоровый глаз старика хоть и слезился от ветра, глядел приветливо:

– Чьи вы, робятушки? Один-то роговский, вижу. Идите сюды, чего-то дам.

Мальчики осторожно приблизились. Носопырь встал с чурбака и сходил в предбанник:

– Вот, на-ко вот. Тибе, Сергий, и тибе… Не знаю, как кличут-то…

– Олёшкой! – почти заорал Серёга и взял из руки старика ивовую свистульку.

– Ну, ну, ладно, коли. Меня тоже раньше Олёшкой звали…

Ребятам не терпелось бежать к лодке. Но свистульки Носопыря удерживали их на месте. Свистульки они умели делать и сами, только ножик у дедка надо просить. Ещё вчера собирались, да не успели. И вот кривой Носопырь опередил, сделал быстрее. Поёт свистулька не хуже скворца. Да что из того? Не самим сделано… Всё равно, убегать было нехорошо, неудобно, надо было сделать что-то для старика.

– Ну, бегите, бегите, коли… – Носопырь отпустил ребят. – Мне нечево не надо… я вам ишшо сделаю…

У другой бани на тёплом пригорке гонил смолу Савва Климов. Большая глиняная корчага, набитая смоляными кореньями, в перевёрнутом виде лежала на железном противне. Противень был сделан с лотком, лежал на кирпичах. Внизу и вокруг корчаги горели дрова. Под лотком уже стояла глиняная кубышка.

Серёжка, как большой, важно спросил:

– Когда, дедушко, потечёт?

– Потечёт-то? – откашлялся Климов. – А вот как накопится, так сразу и потечёт.

Хотелось поглядеть, как потечёт из корчаги смола. Но когда ещё она потечёт? Неизвестно. А рядом, у своей бани, лодка, а там вверху, в огороде, нора, откуда брали глину для обмазки печной трубы. Если срезать длинный гибкий ивовый прут, насадить на самый кончик глиняную маленькую тютьку, то можно фуркнуть её далеко-далеко, даже на тот берег. Алёшке надо ещё и в поле сбегать, к брату Павлу, на мельницу. Она и толкёт, и мелет, второй день махает крыльями. Что делать? Куда сперва, куда после?

Но у обоих сразу ёкнуло сердце.

Строгий голос Аксиньи, Серёгиной матери, долетевший сверху от дома, отнесло в сторону весенним ветром, заглушило голосами птиц и шумом вешней воды. У обоих словно бы что-то оборвалось внутри. Может, поблазнило? Нет, кричат взаправду. Зовут домой. Эх, видели щуку, а даже у лодки не были. А в поле сходить к берёзам, чтобы нагнать в котелок свежего соку, теперь об этом и думать нечего…

У Серёги ныло в груди от материнского крика. Он оглянулся на Ольховского гостя, ища спасения. Но тот и сам не знал, чего делать, куда ступить. Оба потерянно поплелись от реки в гору.

Аксинья с растрёпанной головой вылетела из летних ворот в ступнях на босу ногу:

– Ты где шляешься, сотонёнок? – закричала она ещё издали. – Тибя где бесы-ти носят, нечистой дух? Чево встал как пень? Тибя где это леший носит?

Ругань сыпалась вроде бы на одного, но Алёшка-то знал, что ругают двоих. Серёга в ужасе, уже хлюпая носом, приблизился к матери. Никогда он не видел её в таком злом, неприятном виде, никогда в жизни… Она схватила одной рукой еловый пруток, оставленный дедком от подстилочной хвойной лапы, другой рукой загребла голову сына подмышку и начала бить по спине и по ягодицам… Она остервенело хлестала Сережку, сама вся в злобных слезах, кричала на всю Шибаниху… – Бесы, лешие рогатые, сотоны! Бесы, лешие… Алешка всем телом чуял каждый удар по Сереге, он знал, что божатка Аксинья хлестала Серегу вместо него…

«Мама, ты што это делаешь, разве с ума-то сошла!..» – услышал Алешка голос Веры. Серёга вырвался из материнских рук. В страшном отчаянии, не помня себя, побежал он прочь от родного дома. Слезы его душили, он бежал прочь, не зная куда. Никогда, никто из родных не трогал его даже пальцем! Все любили его, а тут мать, да еще на виду у Алешки. Еловым прутом!

Сережка убежал на гумно и зарылся в солому. Вера видела, как брат оставил на грядках даже холщевую сумку с книжками. Аксинья накинулась теперь на зятева брата Алешку, стоявшего в каком-то оцепенении:

– А ты чево стоишь? Чево рыло выставил?

– Мама, опомнись! – Вера Ивановна бросилась к матери, пытаясь ладонью зажать искаженный злобой материнский рот. – Маменька, не говори ничево…

Алешка тоже поплелся, не зная куда, наверное, обратно в Ольховицу. Ведь он был гость в этой деревне…

Большой живот мешал Вере Ивановне, слезы давили горло.

– Олеша, остановись! – кричала она. – Олеша, не бегай, погоди чего-то скажу…

Но Алешка, не останавливаясь, уходил прочь.

Аксинья хряснулась лицом вниз на прогретую солнцем прошлогоднюю картофельную ботву и начала причитать. Руки ее верстали влажную черную землю. Кокова развязалась, и волосы раскидались:

 
Ой, да несчастная ты моя головушка,
Ой, да разнесчастная пошто уродилась-то я.
Ой, не троньте меня, некто не трогайте.
Ой, куды мне толере деваться-спрятаться?
 

Вера Ивановна подскакивала к матери то с одного, то с другого боку, большой живот не давал наклоняться:

– Маменька, очнись! Ну, кто причитает на грядках-то? Вставай, ведь мне тебя не поднять! Ой, тошнит, ой и в глазах потемки…

Вера на коленях стояла на грядке. Аксинья сразу оборвала причитанья, вскочила на ноги и уже сама начала поднимать с колен огрузневшую Веру:

– Верушка, Верушка… Вставай, андели! Ой, чево будет-то… Господи, спаси-сохрани…

– Мама, беги за баушкой Таней, – проговорила Вера, хватаясь за сердце. – Вроде бы время пришло. Беги, да Павла-то не зови и не сказывай. Не веди меня домой, веди в баню-то… Еще не выстыла! В баню меня, тут ближе. Под гору-то я и сама… А ты за Таней беги… Да Олёшку-то вороти… Ради Христа, вороти назадь…

В бане было еще тепло с позавчерашнего. Вера опустилась на первый широкий полок, сердце начало биться ровнее. Два-три судорожных рывка вышибли память. На лбу выступил пот. Посиневшие губы чуть шевелились. Вера Ивановна шептала молитву в затемненном сознании.

– Ой, маменька, куда ты девалась-то? – закричала она в страхе и вдруг… Вдруг все кончилось. Вернулась и память, и сердце забилось ровно, как бы ничего не случилось. Она послушала сама себя и со стыдом поднялась на полке: «Господи, зря всех всполошила. Рано видать. Таню-то баушку зря приведут… Стыд. Маменька из-за курицы на Сережку взъелась. Сроду парнишка не колотила. Нонче еловым прутом… Господи, и чего спрашивать? Ревит маменька кажинную ночь. От тяти нет ни письма, ни грамотки, увезли неизвестно куда. Дома все из рук валится, того и гляди и за Павлом придут. А вчера запела еще и курица. Рехнулась рябутка-то, второй день поет и поет. А вить говорят, что когда курица в доме поет – к покойнику… Худо, когда курица петухом поет, хуже нельзя… Сережку кричали, чтобы курицу изловил. Ой, Господи, а Олешка-то? Что нонче будет с ним, убежал неизвестно куда».

Ее охватил страх, она снова почуяла приближение родовых схваток. «Стыд, – шептала она сама себе. – Куда девался Олешка-то, куда побежал? Не дай Бог ночевать не придет. Как товды Павлу в глаза-ти глядеть? Свекровушка лежит в Ольховице, едва бродит. Свезли немного харчей, а Олешка с Сережкой иной раз оба ночуют в Шибанихе. Из школы бегают за шесть верст. Народ говорит, что Олешка по миру было пошел, а брат – Павло корзину с кусками ногой пнул… Привел парнишонка домой. Никто слова не молвил. А севодни маменька обругала: «Чево рыло выставил?» Кабы свой был… И своендравен тоже, уйдет ведь куда глаза глядят. Господи, вот горе-то! Бежать надо, пока Павла-то нету».

… Павел, пришедший домой на третий день Пасхи, с неделю ходил по деревням, искал деньги в долг, чтобы заплатить две сотни налогу, да ничего почти не нашел. Мельница, правда, толкла и молола. Только лучше бы она ни толкла, ни молола…

Вера Ивановна вспорхнула с места и схватила было вересковую гнутую скобу, чтобы бежать искать Павлова брата Алешку. Да и своего брата Сережку надо было найти и приютить.

Все тело ее вдруг замерло и затем сотряслось от непререкаемо-властного внутреннего толчка. «Мама!» – крикнула она в страхе и по звериному. И сразу забыла про все на свете. Очнулась, когда повитуха, кривая баушка Таня, уже шептала в бане молитву и шмыгала носом. Вместе с Аксиньей она хлопотала около Веры Ивановны:

– Дверинку-то, дверинкуто притвори, Оксиньюшка! Не приведи Господи, мужики-ти учуют да подсоблеть прибегут… Господи, спаси и помилуй! Кричи, матушка, кричи, не томись!

Роженица не хотела кричать. Она душила свой крик, и женщины до пота трудились все трое. Напряженно и хлопотно трудились, пока не стало их четверо. Другой прерывисто-тоненький крик как бы сразу раздвинул каленые стены роговской бани.

В деревне Шибанихе стало больше на одного человека: Вера Ивановна Рогова родила второго сына.

Того же дня, вернее глубокой ночью, баушке Тане пришлось бежать в избу к Самоварихе. Дочь Евграфа Палашка Миронова, двоюродная сестра Павла, прямо на широкой самоварихиной печи принесла выблядка. И к полудню из многих домов обеим роженицам люди носили по пирогу. Все поздравляли и глядели младенцев. У Роговых Таисья Клюшина разводила руками. Она только что положила на залавок свежий рыбник:

– У Палашки-то тоже доб ребеночек, тольки девушку принесла. Добра девушка, носик-то пуговкой, тольки сразу видать, что вся в Микуленка!

– Пуговкой, говоришь? – обернулся к Таисье дедко Никита. – У Микулина-то нос не пуговкой, а как весло, все время по ветру.

Таисья не стала спорить.

Зимние рамы были выставлены. Скрипучий дьявольский голос опять прозвучал под левым окном. Рябая курица все так же, через каждые час-полтора, почуяв себя петухом, вытягивала облезлую шею. Скрипуче, надтреснуто изрыгала она нелепый, какой-то совсем дурной звук, лишь отдаленно похожий на петушиное пение.

Вера вся замерла и перестала кормить. Улыбка сошла с лица. Аксинья закидалась ухватами. Сидевшие за столом Серега с Алешкой испуганно закрыли задачник. Одна Таисья Клюшина ничего не уразумела и знай себе судачила про Палашкину девушку. Курица снова запела.

– Ну, вот што, робятушки! – Дедко Никита поднялся с лавки. – Встаньте-ко оба да и пойдем… с Богом! Шапки надиньте, сапожонки обуйте…

Ребятишки сделали все, как было сказано.

– Ступай, Сергий, ты первой! – сказал дедко в сенях. – Бери тятькин топор, он вострой… А ты, Олексий, божий человек, лови ее стерву. Стой, погоди! Одному не зловить… Надо заганивать.

– Дедушко, а пошто поет-то она? – в страхе спросил Серега.

– Да, вишь, петуху позавидовала. Вон, Зойка Сопронова, тоже вроде нашей рябутки. Остриглась как савдат, шапку носит мужичью. Заганивай в угол! Ловите, пока молчит…

Роговский черно-красный петух дрогнул полукружьем своей черной с зеленым отливом косы, потряс розовой бородой и приготовился спеть. Но раздумал вовремя. Алешка начал заганивать курицу в угол между избой и хлевом. Поднялся оглушительный гвалт. Рябутку загнали-таки в угол, и дедко набросил на нее холщовый мешок. Затем он взял ее за лапу и подал Сереге:

– Не хороша длинная речь, хороша длинная паволока… Вот вам курица, а вот и топор! Идите под взъезд, там чурка широкая.

– Потом-то ее куда, дедушко?

– В крапиву долой! Собаки уволокут…

И дедко Никита только дверями хлопнул. Ушел в избу. Серега крепко держал рябутку за лапу, двумя руками. Алешка тоже, растерянно, двумя руками держал топор. Осторожно стали продвигаться под взъезд. Там Серега стал класть курицу на широкую чурку, на которой тесали хвою.

– Ты тюкай ее по шее, а я подержу!

– Давай, Серега, ты лучше, а я буду держать, – заупрямился Алешка.

Курица подала голос.

– Руби скорей, а то опять запоет, – торопил Серега. – Эх, ты! Давай топор мне!.. На, подержи ее…

Серега одной рукой потянулся за топором. Алешка хотел взять обреченную на смерть курицу из второй руки приятеля, когда курица встрепенулась и выскочила из плена. Бросив топор, Серега ринулся за нею, Алешка тоже, но рябутка с нормальным куриным гвалтом взлетела на изгородь. Только подкрались к ней поближе и хотели схватить – она слетела. Ребята в отчаянии через всю улицу погнались за нею. Рябутка с громким кокотом то бежала, то летела от них. Только бы схватить, а она взлетела на изгородь у старого дома Сопроновых. На изгороди она долго кокотала, как бы ругаясь и негодуя. А когда Алешка совсем близко подкрался к ней, курица с криком перелетела через грядку. Серега перелез в сопроновский огород…

Алешка стоял на другой стороне. Оба переводили дух, тяжело отпышкивались, а рябутка, будто ничего и не произошло, уже порхалась на сопроновской грядке. От злости Серега бросился на нее всем телом, но она с прежним криком опять выскользнула. И юркнула в сопроновскую подворотню. Сережка не мог удержать злых и гневливых слез, он вместе с Алешкой ринулся в сопроновские, то есть чужие ворота.

Летала около сенника, шарахалась и квохтала на широкой пустой повети свихнувшаяся рябутка. За ней бросался туда и сюда разъяренный Сережка Рогов. Алешка Пачин всеми силами подсоблял приятелю и родне. Серегу вдруг кто-то сильно схватил за шиворот.

– Ты чего тут забыл? – грозно спросил Селька, неизвестно когда объявившийся на повети. Он держал Серегу за ворот. – А ну-ко, пойдем в избу…

В избе Селька выпустил ворот арестованного соседа. Все трое, округлив глаза, замерли у порога. Мертвый старик с оскаленным ртом недвижно глядел в потолок. Глядел и словно все еще думал о чем-то, словно читал по этим закоптелым щелям и сучкам какую-то надпись, раскрывающую глубокую и ужасную тайну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю