Текст книги "Год великого перелома"
Автор книги: Василий Белов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Тоня задумчиво шевелит вожжиной, отмахивается от оводов. Платочек вышитый белый давно мокрый от пота. Володя, словно угадывая ее невеселые думы, шутливо обнимает ее за плечи, но она знает, что Володя обнимает ее вместо Марьи Александровны. Того и гляди и за пазуху сунет свою ручищу.
Тоня ругается с Зыриным и слышит, как Усов кричит Кинде Судейкину:
– Сворачивай ближе к мостику! Покормим часик-другой…
Лошадей распрягли около моста у какой-то речушки, пустили кормиться. Зырин, не раздумывая долго, побежал за кусты купаться. Усов начал развязывать свою корзину с харчами. Тоня отряхнула пыль с нового бордового сарафана и разулась. Материнские с пуговками полусапожки она берегла больше всего. Марья Александровна тоже спрыгнула на траву.
– Иди, Гуря, сюды, пирога дам, – крикнул Судейкин. – Иди, не бойся.
Но Гуря не остановился. Он уходил по дороге все дальше и дальше.
Часа полтора кормили у мостика лошадей, подкормились немного и сами. И опять запело Митькино колесо, вновь отдохнувшие кони вывезли ездоков на большую дорогу. На привале Павел хотел отвязать кубышку с колесной мазью, но Усов отказался мазать колеса:
– Доеду и так!
Судейкин предложил:
– Ты, Димитрей, посей в ступицу-то, оно и не будет скрипать. Сурьезно советую…
Усов не знал, обидеться или нет за этот совет.
Павел, сдержав улыбку, пересел на свою подводу, к Судейкину. Взял вожжи в свои руки. Проехали еще один волок. Поле еще одной волости встретило путников полуденным зноем, легким, еле заметным, но слегка освежающим ветерком. Оводов сразу убавилось. В струях дальнего марева дрожали, переливались очертания полевых изгородей, сеновалов, амбаров и бань. Приоткрылся вид большой деревни. Павел обернулся к Судейкину:
– А куда Антонида-то собралась, в Вологду что ли?
– Туды. Говорит, в гости к наставницам. А я так думаю, что убегает от сплаву. Куземкин ее замуж тащит, она упирается. Вот он и пригрозил, што на сплав отправит.
– А что, и отправит ведь!
– Отправит, – согласился Киндя. – Это дело такое. Чево нам-то с тобой будет, не знаешь? Сроду перед судом не стоял, под старость сподобился. Эх, ёствой корень, куды нас кривая власть вывезла! А Данилович? То сплав, то лесозаготовки. Вон теперь пятилетку придумали, заём какой-то. А у кого займуют? У меня взаймы дать нечего, одна пустая мотня. Только и знают мужиков пугать, прижимать, судить да ругать, да в турму сажать. Да ведь и стрылят, возьмут не дорого! Вон про Фоку Бебякина из Устюга в газете написано. Калинин помиловать отказал, стрылили, как зайца. Либо вон братанов из Катромы, тож стр…
– Молчи! – Павел оборвал Судейкина. Тот заглох на полслове. Сжимал челюсти Павел, шел рядом с телегой, сделанной дедком Никитой. Читал он про все расстрелы, о которых писали газеты, знал он, что и отец Данило Семенович, и кузнец Гаврило по прошлогодним постановлениям подлежали расстрелу. Где лежат отцовы-то косточки? Где тесть, Иван Никитич? Тоже, может быть, нету живого.
– Молчи, Киндя… – потише, примиряюще добавил Павел. – Лучше не говорить…
– Да как, Данилович, промолчишь? Тебя вот в суд, меня в свидетели. Вон подъезжаем к большой деревне. Ты тут не ночёвывал? Я-то в этой деревне, помню, огурцы воровал. Ехали мы, значит, с Ванюхой Нечаевым из Онеги. После Успенья дело было. Проголодались. Ночью, людей будить неохота. Я чужих огурцов нарвал. Через год еду мимо того дома, покраснел, что красная девка. Чуешь, вроде гармонья поет?
Они подъезжали к большой деревне. Павел открыл отвод, пропустил все три подводы, закрыл за ними ворота и догнал обоз.
У часовни, посредине деревни, оказалась порядочная праздничная толпа. Нарядные девки и бабы глядели на чью-то пляску, играла гармонь.
– Киндя, а што за праздник?
– Видно Петров день, – ответил Судейкин.
– Петров день? Дак ведь я именинник! Стой, Карько, торы! Поглядим, как в чужих волостях гуляют.
Судейкина не пришлось уговаривать. Он по-ребячьи ловко спрыгнул с телеги, бросил мерину охапку травы:
– Вишь, как пляшут, может, и коммунистов у их нет. Наверно, и пива наварено.
Две других подводы тоже сделали остановку.
V
У часовни две девки плясали кружком да так тщательно, что касались плечами друг дружки, когда в середине частушки смолкали, затем поворачивались и дробили в обратную сторону. Гармонист помогал рукам белой нестриженой головой, перекидывая ее со стороны на сторону. Играл натужно, будто дрова рубил, однако ж гармонь пела приятно, звонко, с печальной нежностью в ладах под правой и с приятной хрипотцой на басах под левой не совсем умелой рукой. Павел сразу почувствовал все это. Девки и бабы расступились, давая у часовни место проезжим.
Да, гармонь не вздыхала в своей печали, как подобало ей по ее тону и голосу, она захлебывалась от веселого праздничного восторга. Переборы у парня были все одинаковы, но в одном месте Володя Зырин ревниво изловил неизвестный ему переход.
Бабы и старухи пооглядывались на новых зрителей да и отступились, а одна спросила, откуда едут: «Не ольховские ли? Ольховские, нечего отпираться».
– А ты как узнала-то? – восхитился Судейкин.
– Да по телеге! – старушка хихикнула. – У вас, у ольховских, всю жизнь копылья-ти низенькие…
– Зато пляшут у вас, как принудиловку отрабатывают, – буркнул Киндя. Нарядная старушонка не расслышала. Она уже обсуждала с товарками достоинства и недостатки своих плясуний.
Сначала при виде гуляющих у Павла защемило что-то в груди. Затем веселое безрассудство родилось где-то в ногах, от земли, что ли, стремительно бросило в жар щеки и уши. Он крепко сдавил зырянский локоть:
– Нет, Володя, твои переборы не хуже… Возьми тальянку-то, а?
Зырин стоял вроде бы в каком-то раздумьи.
Две девки заканчивали свой выход, упевали гармониста своими словами: «Еще тому спасибо скажем, кто любил да изменил». Киндя подскочил к Зырину, когда гармонь стихла:
– Иди, Володька, играй! Иди! Пашка спляшет, он сей день именинником.
Зырин прямо через круг решительно двинулся к гармонисту. Тот встал с камня и подал гармонь проезжему. В толпе смолкли все громкие разговоры, женщины заперешептывались, заговорили, заспрашивали, чьи да откуда, куда едут. «А вот мы покажем счас, чьи!» – подумал Киндя и хлопнул по колену своим картузом:
– Пашк? А ну, покажи выходку!
Сердце Павла сильно забилось. Бесшабашное веселое безрассудство, как в детстве, когда нырял в глубокий омут, охватило его всего. Боль последних недель и вся усталость, вся горечь тяжких обид, скопившихся в один тяжкий сердечный ком, вдруг исчезли, когда Зырин взыграл на этой незнакомой чужой гармони. И Павел вышел на середину круга…
Он пропустил один проигрыш без движения. Дождался чего-то непонятного, какого-то самого нужного момента и пошел по вытоптанному девками плотному пятачку, пошел с дробью и с каким-то до сих пор даже самому себе незнакомым переплясом. Земля глушила сапожный топот, но люди-то видели что и как?
Прошел проезжий сразу два круга, остановился и, покачиваясь в такт игре, спел:
Разрешите поплясать,
Эх, я давно не плясывал.
Потерялась моя доля,
Все ходил расспрашивал.
И опять ноги (о девяти-то пальцах в сапогах) сами понесли Павла. Он слегка раздвинул круг, прошелся вплотную к стоящим бабам и девкам, остановился перед Володей и спел вторую частушку:
Незнакомая деревня,
Незнакомое село,
Незнакомая хроматика
Играет весело.
Зырин играл на чужой «хроматике» так, как никогда ему не игралось, пляска Павла Рогова заразила его, заставила позабыть и про лошадь, и про все остальное. Руки и пальцы Володи кидались и бегали по всему гребню гармони, меха раздвигались слишком широко. Игрок вошел в такой же азарт, в каком плясал и пел Павел Рогов:
Ох, родина смородина,
Зеленая река,
Ты куда меня направила,
Таково дурака!
Павел на ходу придумал эту частушку. После очередного круга хотел еще спеть что-то про себя, но сбился и замотал головой. Он пропустил один круг, притопывая на одном месте:
Извините, в песне спутался,
Дела невеселят,
Мне на этой на неделюшке
Изменушку сулят.
Народ вокруг все прибывал, но Павел еще раз с дробью и новым для него узором движения прошел круг, остановился напротив Судейкина, топнул, вызывая его на выручку:
Мы с товарищем плясали
У высоких у рябин,
Я досыта наплясался,
Ты пляши буде один…
Судейкин только того и ждал. Павел разжал кулак со скомканной кепкой. Обессиленный, опустошенный, не глядя на расступившийся перед ним народ, хромая, прошел к лошадям. Дмитрий Усов, наблюдавший за пляской, начал восторженно что-то говорить, хвалить Павла и Зырина, но Рогов скрипнул зубами:
– Поехали…
– Так ведь вон Судейкин пошел выделывать!
– Поехали… Оне догонят. Киндя не скоро выпляшется…
Из круга долетел скрипучий голосишко Кинди Судейкина:
Не плясальник я,
Опоясали меня
Не широким ремешком
С огорода колышком.
Павел дернул за вожжи, Карько взялся с места бегом. Хромой Усов еле успел вскарабкаться в тележный задок. Усовская подвода с пустой телегой тронулась следом. Хозяин ее, разволнованный пляской, крутился в телеге:
– Ну, Данилович! Ну, парень! Да я… Это… Как ты без пальца-то? Ух! Мне бы хорошую ногу. Да я… Это… Где мои годики?..
Павел ударил по мерину. Обиженный Карько в галоп вынес телегу в зеленое поле. Отвод в другом конце деревни оказался настежь открытым. Митька затих надолго. Лошадь его поленилась их догонять. Дорога была не больно ровна. В колеях телегу кидало то вправо, то влево.
– Стой, Рогов, остановись! – приказал Усов. – Кобылы не видно…
«Чего останавливаться? Берданка что ли потребовалась? Не остановлюсь!» – подумал Павел и снова ничего не сказал. Мерин все же сам остановил скачку, перешел на обычный шаг. Хлопья мыльной зеленоватой пены стекали по конским ляжкам.
– Так… – заговорил председатель. – Нонче, Данилович, ты послушай меня… Вот цыгарку только сверну. Неужто не чуешь, куды я поехал-то? Как да пошто… Ведь миня над тобой конвоем послали! Ведь и ружье в телеге лежит…
– Да ну! – притворился Павел, что ничего про берданку не знает. – Заряжено?
– Заряжено. И два патрона в запасе. Картечь на волков. Фокич уполномоченной лично ружье вручил. Вези, грит, глаз с Рогова не спускай. Пали при первом случае…
– Дак ты чево не стрылял, когда я плясать-то вышел? Надо было палить…
– Эх, Павел Данилович, тебе легко говорить! А мне чево было делать? Может, красный билет на стол? Оне вызвали, оба с милицией! Вот, говорят, патроны и вот ружье, поезжай. Я тебе, Данилович, так скажу, у меня выходу не было. А штоб ты в моей дружбе не сумневался… Вот што я тебе скажу! Это… Уходи! Вон кустики, лес рядом. Я для виду пальну в другую сторону. А ты котомку на плечи и в лес! На какой-никакой разъезд, после на паравоз. Только и видели. Уезжай! Все одно тут тебя упекут. Беги! А я лошадей заверну да обратно в Ольховицу. Фокичу доложу, что я хромой, не мог догонить, патрон пустой покажу…
Павел крепко обнял Митъкины плечи. Переборол волнение. Его и самого трясло:
– Упекут, говоришь?
– У их все уж налажено! Не отпустят, может, и суда-то не будет. А знаешь, кто на тебя бумагу послал? Акимко Дымов послал.
– Какую бумагу?
– А такую, што ты гарец не свез, што три дня у тебя поп ночевал. Я эту бумагу сам видел у Веричева…
Павел мотал головой от горя:
– Чего говоришь? Какая нужда Дымову меня в тюрьму садить?
– А ты не мотай головой-то. Думай сам, какая нужда… Видать, есть нужда, коли написал да и вручил Фокичу. Говорю тебе, уезжай куда глаза глядят. Беги в лес! Потом смекнешь. Тпры! Забирай котомку! Беги! Пока нет никого…
Мерин остановился. Павел начал было отвязывать корзину с харчами, но вдруг замер:
– А за што? Эх, Митя… Разбойник я, што ли? По лесу-то бегать… Нет, брат. Никуда я не побегу… Я што, тать ночной? Убил я кого или зарезал? Нет, брат, уж будь что будет! Явлюсь в райён. Закон-то есть какой-никакой или его совсем нету?
Усов ничего не ответил. Сник, сидя с понуренной головой. Ничего больше Митька не сказал, только пересел в свою телегу. Павел всхлипнул. Казалось, что от всего этого даже Митькино колесо перестало скрипеть, что оводы перестали гудеть, что потускнело солнце вечернее. «Дымов. Акимко… Дымов ходил до него к Вере Ивановне. Холостяком у столбушки с нею сидел. А может, у их и еще было чего?» Он зажал голову руками. Всхрапнул сдавленно, зубами скрипнул и треснул кулаком по тележному краю.
Волок тянулся дальше и дальше. Солнце садилось. Карько устало фыркал, отмахивался от мелкой вечерней мошки и от комаров. Запахло ночной росой, солнце скрылось за лесом. Приближалась другая большая деревня, где приставали с ночлегом шибановские и ольховские ездоки.
* * *
Карько сам нашел знакомый заулок. На подворье, в большом доме, похожем на роговский, со въездом и двумя летними избами, в иную ночь размещалось по десять – двенадцать ночлежников. Хозяйка всегда ставила для них ведерный самовар. Кипятку и посуды хватало богатым и нищим. Заваривали кто чего мог. Спали тоже кто где, а утром со вторым петухом люди оставляли около самовара по двугривенному, запрягали коней и ехали в свою сторону.
Мужики распрягли коней, не заходя в дом. Чего спрашивать? Если в избе будет много народу, можно подремать и под взъездом либо в своей же телеге. Главное, чтобы напоить и выкормить лошадей.
Павел распряг мерина. Не снимая хомута и седёлки, подвел к телеге с травой, сказал Усову: «Гляди, Митя. А я пойду поищу… Через полчасика можно и напоить…»
Усову было понятно, куда и зачем уходил Павел Рогов. Кандейка в деревне, другими словами потребиловка вроде зыринской лавки, размещалась в другом конце. Лавочник наверняка еще не спал, а ежели и улегся, то ничего. Его будили бывало и в полночь.
Настроение у Ольховского председателя слегка повысилось. Он пощупал в телеге ружье, завалил его травой и поковылял вверх по взъезду. Надо было заказывать самовар. Время позднее, тянуть нечего. Завтра к десяти Пашку Рогова приказано сдать в районной милиции. «А чего его сдавать? – проскочила в голове мысль. – Он и сам уедет… Завернуть бы оглобли да и обратно в Ольховицу… Телега не мазана. В колхозе силосовать велят. Новая мода…»
На взъезде, где лежало прошлогоднее сено, наглухо укрывшись овчинным тулупом, спал какой-то мужик. В избе, уже за вечерним самоваром, сидели вместе с хозяйкой три сестры, три украинские выселенки. Усова не однажды по телефону и так трясли из-за этих черноглазых миловидных сестер.
– Здорово-те, бабоньки! Чай да сахар, хлеб да соль! – бодро заговорил Митька. – Разреши, хозяюшка, пристать, лошадей покормить.
– Пожалуста, пожалуста! – Хозяйка мыла уже чашки. – Много ли вас? Тоже ольховские?
– И шибановцы есть! – подтвердил Усов. – На станцию правимся.
– А вон мужит-то на взъезде спит, тоже вроде шибановский, – сказала хозяйка.
– Да ну? Кто, интересно?
– Не знаю, батюшко, не знаю. К самовару не стал садиться. Попросил тулуп да лег на сено.
Трое украинских сестер выселенок сидели ни живы, ни мертвы. Они уже имели дело с ольховским начальством и знали Усова.
– Бабоньки, а вы-то куды правитесь?
– Да какие оне бабы, – со смехом перебила Митьку хозяйка.
– Мне што девка, што баба, лишь бы мягкая.
– Оне у меня девушки вси три. Замужем не бывали. Овдотьюшка, надо бы самовар-от вдругорядь налить, – попросила хозяйка.
Та, что была самая молоденькая, вышла из-за стола и проворно унесла самовар в куть, две другие за ней следом.
– Оне у меня пятой день живут, – рассказывала хозяйка. – Летнюю избу штукатурят, уж и старика моего выучили глину-то жамкать. Потолок сделали. Сперва-то драноцками околотят, потолицины-то, после глину копают да коневий кал с глиной мешают. В цетырёх домах зимние избы оштукатурили.
Митьке было не интересно, сколько домов оштукатурили украинки. Он ждал Павла, а вместо Павла в дверях оказался Зырин:
– Э, вот он где! Еле вас догонили. Девки, и вы с нами? Ночуете? Ох, это добро!
И Зырин схватил Авдошку в охапку. Она ловко вывернулась из Володиных рук. В избе появились Тоня и Марья Александровна. Положив на лавку свою корешковую боковушку и увидев Груню, Тоня всплеснула руками. Она обрадовалась выселенкам словно родным, достала воложный пирог, даже вроде бы прослезилась, но три сестры молча, одна за другой, исчезали куда-то. «Чего они бедные тут делают? Наверно, опять штукатурят». Тоня хотела спросить об этом хозяйку, но появился Киндя Судейкин, шумно потребовал самовар:
– Где жареная вода, севодни праздник! Оксинья, а ты, может, и пиво варила?
– Это ты ли, Акиндин Ливодорович? Проходи, проходи, давно не бывал.
Судейкин давно знал здешних хозяев, много раз останавливался в этом дому. Самовар у хозяйки был скороспелый. Едва уселись на лавках, он уже зашумел.
Усов подался на улицу, чтобы напоить лошадей, чтобы освежиться и встретить Павла с бутылкой. (В том, что Рогов обязательно вернется с бутылкой, а может и с двумя, Усов нисколько не сомневался.) Спящий на сене тревожно ворочался под овчинным тулупом и бормотал что-то. «Во сне говорит, – подумал Усов. – Пьяный, видать». Других причин сонного говорения Усов не знал, не ведал.
Он спустился со взъезда, взял у колодца бадью, надел ее на длинный березовый крюк и начал поить лошадей.
Залесенский дурачок, отбиваясь от ночных комаров, стоял у зыринской телеги и тоже, как тот, кто спал под тулупом, разговаривал сам с собою.
– Гуря, и ты тут? Иди в избу-то, там тебе пирога дадут.
– У меня есть, есть пирога-то. Есть, – быстро заговорил Гуря. «Чего у тебя есть, – подумалось Усову. – Ничего у тебя нету». Он выпоил коням по две бадьи. Павла все еще не было.
Комары налетели со всех сторон. С писком, с ходу влипались в кожу. Кричал в поле ночной дергач. Кони шумно хрупали, ели траву. Стемнело. Зарница полыхнула. Заржала вдали чья-то местная лошадь. Павел вывернулся из-за угла совсем неожиданно:
– Зови Володю и Киндю! В избу не пойдем… Не станем тревожить. Попроси только две черепяшки… Не украли ружьё-то?
Усов не уловил насмешки в голосе Павла. Он заспешил по взъезду в избу, мимо спящего под хозяйским тулупом странника. Вскоре он явился обратно вместе с тремя фарфоровыми чашками, а также с Володею Зыриным и Акйндином Судейкиным. Павел сказал:
– Садись! Кто в телегу, кто на оглоблю…
Мерин Карько насторожил уши, его встревожил необычно прерывистый голос хозяина. Павел развязал котомку, достал рыбник и посыпушку. Усову хотелось сказать, что пироги-то Рогову надо бы экономить. «Не известно, чем его завтре в районе накормят… А может, и ничего? Оштрафуют да и отпустят… Ох, нет, не отпустят…» Усов вздохнул, взял налитую на половину чашку:
– Ну, Данилович… Не обессудь. Я тебе чево знал, все сказал. И сделал чево мог.
Павел налил Володе и Кинде:
– Выпейте…
– А ты сам-то чево, а, Данилович?
Судейкин ответил Володе вместо Павла:
– Да вишь, посуда в чужих людях no-очереди. А кто там спит на взъезде-то? Фуражка вроде знакомая…
* * *
Не в небе, а словно бы из-под земли ехидно и грозно рычали небесные громы. То надвигались издалека, то удалялись, ворчливо стихая. Или гремели это вагоны железной дороги, бегущие за паровозом, пробуя обогнать окутанное черным дымом чудовище? Жалобный комариный стон тоже то нарастал и приближался, становился похожим на детский плач, то снова стихал, растворялся в глухой и вязкой, такой непривычной тишине ночлежной деревни. Какая это деревня и где он?
Игнатий Сопронов давно отвык от такой вязкой всепоглощающей ночной тишины. После всего, что видел и слышал он за последние два месяца, после тюремных тревог и допросов, после архангелогородских чекистов и дорожного лязга он не мог пересилить такой тишины. Ему хотелось проснуться, сбросить какое-то душевное удушье вместе с этим овчинным тулупным запахом. Темя болело во сне еще больше. Наверное, приближался очередной припадок. Кошмарные образы толпились над ним, менялись. Боль разрывала голову, страх и отчаяние нарастали во сне. Он услышал собственный стон, но никак не мог освободиться от болезненной дремоты, не мог сбросить с себя этот страшный тулуп, душивший его.
Близкий мужской говор прогнал от него слуховые призраки. Сознание его прояснилось, он встрепенулся по-птичьи и, наконец, вспомнил, где он. Голова болела, но Сопронов все осознал и вспомнил. После двухмесячного ареста, после всех приключений он идет пешком со станции. Ночует на середине пути. Не хотелось и вспоминать, что случилось за два этих летних месяца, но тюремные вши, ползающие под гашником и под воротом гимнастерки, снова напомнили обо всем. Скачков, это он виноват, гад ползучий! Он оформил уголовное дело за левый уклон. Ладно еще вовремя подвернулся Яков Наумович. Он переправил Сопронова из Архангельска в Вологду и не допустил суда. Скачков за все это еще ответит. Еще вспомнит Сопронова, сука. Отрыгнется и Микуленку за тот очный допрос. Колька бумагу не подписал, гад, а в устных-то словах почти все подтвердил.
Игнаха сел. Сквозь звон в ушах в эту тошнотворную тишину вплетался какой-то неспешный мужской говор. Что это? Кто? Вроде знакомые голоса… Игнаха прислушался. Ольховские! Свои. Куда едут? Митька Усов, еще кто-то. Игнаха узнал голос Володи Зырина:
– Ты, Усов, своим колхозом особо не хвастай! Всю коммуну с прозоровскими хоромами в неделимый фонд записал? Гаврилину кузницу прибрал к рукам? Еще шустовское подворье да и пачинское. Ково ставишь на очередь?
– Ставлю, Володя, не я, – уныло возразил Усов.
– А кто? – включился Судейкин. – Ты предводитель, ты и ставишь! Скажешь: всем делом командует партейная ячея. Да вон Шустов-то Саша сквозь вашу ячею давно проскочил! Сопронова вычистили как вредного алемента. Веричев да ты и осталось-то. Да еще Дугина! Вся табаком пропахла…
«Кроме Зырина да Судейкина с Митькой Усовым есть кто-то четвертый, – подумал Сопронов. – Довезут, ежели к дому правятся».
Распряженные кони ели с телег траву. Очертания домов расплывались в туманных сумерках, близилось утро. Сопронов нырнул под тулуп, когда Зырин неожиданно ступил на взъезд.
«Куда это он?» – подумал Сопронов и услышал ответ Кинди Судейкина:
– А не наше дело куды! Нам с тобой, Данилович, в телегу да храпака. Ежели комары позволят поспать. К девкам Володя ударился! К выселенкам… Я, грит, всех троих давно знаю, еще с весны… Из трех-то выбирать легче…
– А вот нам-то с тобой и выбирать не из чего, – услышал Игнаха голос Павла Рогова. – Одна осталась и та неполная. Усов уснул…
Сопронова перекосило от этого голоса. Опять откинул тулуп, сел, скребя в потных подмышках.
«Пьют… – подумал Игнаха. – И пироги в котомках. Нет, оне не домой едут. На станцию…»
Голодная тошнота подступила к самому горлу.
* * *
Зырин, осмелевший от выпитого, с бьющимся сердцем пробрался в темноту верхнего сарая. Он уже знал, где ночевали сестры-украинки. В этом большом доме было два сенника: в одном спали хозяева, а во втором предположительно ночевали три сестры. У Авдошки такие густые и черные брови… Эх, не успел Зырин приударить за ней как следует, когда выселенки жили у Тоньки-пигалицы! Была такая возможность… Девки только отштукатурили зимовку у Клюшиных, собирались переходить к Новожиловым, а Селька Сопронов с Куземкиным тут как тут. Спугнули, болобаны! Три сестры в одночасье, ночью, снялись и ушли из Шибанихи. Не умеешь, дак не берись! А что ежели в этом сеннике Тонька с учительницей? Нет, не должно… Оне в избе разместились, на лавках…
Зырин подкрался к дальнему сеннику и услышал испуганный громкий шепот:
– Вой! Шо це таке? Хто?
Зырин узнал Груню, старшую. Вкрадчиво, как кот на шестке, зашептал Зырин, зауговаривал: «Грунюшка, матушка, и ты тут? Не бойся меня, я не к тебе… Я к Авдошке… Тише, тише. Я в чуланчик…».
– Ни! Не шукай ты их… Господи… Володя, миленькой! Ради Христа, не ходи туды… Не надо туды ходить, не надо…
Но у Зырина было другое мнение. «Как это не надо, ежели очень даже надо?» Зырин заговорил тихо, но вслух:
– Пропусти! Не мешай… Чево это постелили тебе у самых дверей?
Слезные, умоляющие слова выселенки не поколебали зыринскую решимость. В темноте он хотел было перешагнуть через Груню, чтобы проникнуть в сенник, а она, не вставая с постели, обеими руками охватила его ноги, зашептала горько, прерывисто:
– Не пущу! Хлопчику, миленький, не трогай дивчину, ради Христа! Остановися… Все для тебя сделаю, только… туда не надо…
– Сказал тебе, не мешай!
В слезах, путая украинские слова со здешними, Груня увлекла Володю Зырина, уронила на широкую, набитую соломой постель. Зырин враз одурел от бессвязных ее слов и от ее слез, от женского сладкого для него пота и огуречного запаха из ее рта…
Когда под взъездом во второй раз запел хозяйский петух и в щели верхних ворот начал сочиться рассвет, Груня растрясла голову крепко уснувшего Зырина. Он очнулся и снова потянулся к ней, но она отстранилась:
– Тише! Ничего не говори… Иди! Иди, хлопчику, и никому ничего не сказывай. Не был ты туточки ни утром, ни с вечера… Иди!
Володя Зырин не стал ни спорить, ни объясняться: не был, так не был». Вскочил Зырин с постели и по-кошачьи тихо прошел через весь верхний сарай, открыл бесшумные воротца, ведущие в сени.
На верхней площадке взъезда, в ночной тени, еще хранились остатки вчерашней жары, а снизу тянуло утреннею росой. Солнышко еще не всходило, за березами палисада заря едва золотилась. Трясогузки, синицы и ласточки только-только проснулись: кто ощипывался, кто пробовал голосок. Внизу стоя спали отдохнувшие кони. Судейкин, Усов и Павел Рогов спали в телегах. Зырин хотел уж было по-разбойничьи свистнуть, чтобы поднять их на ноги. Но… что это? Кто там развязывает роговскую котомку? Человек, спавший с вечера под тулупом, оторвал от роговского пирога большой ломоть, затолкал остаток обратно. Поспешно завязал котомку и начал жадно кусать.
Зырин медленно, даже с некоторой торжественностью сходил со взъезда:
– А што, Игнатей Павлович, может, тамо и выпивка есть? В котомке-то… Мне дак не мешало бы опохмелиться…
Игнаха вздрогнул и подавился. Успел сунуть пирог в карман и нарочно долго откашливался. Когда Зырин подошел ближе, Сопронов вздумал здороваться и протянул Зырину руку. Но Володя как будто не заметил сопроновского движения.
– Как знешь, – сказал Сопронов.
– А чево тут знать, давно все узнано.
– Я два дня не едал…
– На третий малость закусил… – Зырин свистнул. – Вставай, мужики! Ехать пора. Пока пироги не кончились… Откуда правишься, Игнатей да Павлович?
Игнаха поднялся по взъезду, нашел там свою фуражку, отряхнул. Прежняя злоба вывела его из неловкого положения и решительность вернулась к нему:
– Откуда правлюсь? Отсюды не видно.
Павел проснулся и сел в телеге, ткнул в бок Судейкина:
– Киндя, чево спишь? Комиссары приехали!
Павел выпрыгнул из телеги и прошел к колодцу. Достал бадью с водой, две пригоршни плеснул на лицо, остальное понес лошади. Карько высосал из бадьи не всю воду. Остатки Павел выплеснул на траву.
– Не надо было в траву, давай выльем на Усова, – сказал Зырин. – Вишь, спит как убитый, Гуря, а ты где ночевал?
Не известно откуда появившийся Гуря весело забубнил:
– У меня есь, есь где ночевать-то, есь!
– Всего у тебя, Гуря, есть. Молодец ты у нас. А чего в котомке-то? Ну-ко, покажи, чево у тебя в котомке? Игнатей Павлович, иди, поглядим, чево у Гури в котомке. Устроим ревизию…
Судейкин пробудился в телеге. Зевнул, спугнув с лысины опузыревшого от крови, беспечного комара. Уставился на Игнаху:
– Ты ли, Игнатей? Али во сне снишься? В какую сторону нонче, вперед к коммуне или назадь? Митька, вставай, нечего дрыхнуть. Гляди, должность проспишь… Долго ли до греха?
Усов пробудился, слез на землю:
– О, вот так номер! Игнатью да Павловичу. Откуда куды?
– Домой!
Сопронов за руку поздоровался с Усовым…
Всходило за палисадом солнышко. В доме тоже встали, и проезжие, и хозяева. Уже кипел, наверное, самовар, но Павел торопил Киндю, надо было ехать, пока не было оводов. Он быстро запряг мерина и подошел к телеге Усова.
– Поезжай, Димитрий, домой! Не подведу я тебя, куда надо явлюсь в срок. Чего здря кобылу гонять? Поезжай. Вези теперь нового седока!
Павел Рогов стремглав подскочил к телеге Усова и выдернул из нее прозоровское ружье. (Или оно было шустовское? Нет, вроде бы то самое.) Сопронов побелел, коленки у него дрогнули. Павел Рогов играл ружьем, как сенокосным граблевищем:
– Гляди, Митя, в оба, будь ему хорошей охраной! Не подпускай ни конных, ни пеших, береги пуще глаза! Есть патрон-от? Есть! На месте…
Павел поиграл еще раз берданкой Шустова (или Прозорова?), у Игнахи снова затряслись поджилки. Поиграл Павел и вдруг подал ружье Митьке. Прыгнул в свою телегу.
– Садись, Киндя!
Судейкин успел заскочить на воз.
Карько рысью вынес телегу из заулка на большую дорогу.
Зырин все еще не отступался от дурачка:
– Ладно, Гуря, поедем. Не будем глядеть, чево у тебя в котомке. Иди, возьми пирога… Не хошь? Совсем ты, Гуря, заелся…
Зырин не спеша напоил Зацепку. Запряг и тоже не стал подниматься по взъезду, попросил Усова, чтобы Тоня и Марья Александровна не задерживались за самоваром. К нему совсем близко подступил Игнатий Сопронов:
– Куда Рогов поехал?
– Ты, Игнатей Павлович, за ворот меня не бери! – обозлился Володя. – Ежели один на один дак за ремень бери, как мужик мужика.
– Ну?
– Чего ты нукаешь? Нукай лучше на свою бабу! А то она без тебя совсем скурвилась…
Сопронов был и так бледный, а тут начал белеть:
– Кто говорит?
– Да все! Сам чул, в лавке бабы рассказывали.
– Врешь! – Опять схватил Игнаха Володю, но уже за рукав. – Кто в лавке был?
– А пошел ты… – всерьез обозлился Зырин. – Ты у братана у своего, у Сельки, спроси. Тот знает, кто с твоей бабой ночует… Во всей точности…
Тоня и Марья Александровна спускались со взъезда, и Зырин проглотил матюги. Он сбегал в избу, положил на стол деньги за ночлег, за себя и за Павла.
Когда прибежал обратно, то не поверил глазам: на его двуколой телеге вместе с Тонькой и Марьей Александровной сидела в лазоревом сарафане радостная Авдошка. «А ты куда? – хотел спросить Володя, но раздумал, хлестнул по кобыле. – Ладно, узнаю после…»
Несколько местных баб с косами, в праздничных белых рубахах судили-рядили у соседнего дома. Ждали восхода, чтобы всем вместе двинуться на косьбу. Они затихли при виде проезжих. Зацепка бодро топала по деревенской улице.
У отвода Володя спросил-таки Авдошку, куда она навострилась. Оказалось, что Марья Александровна еще вчера сманила ее ехать в Вологду, узнать там что-нибудь о своих земляках, кое-чего купить.
– Не боишься одна-то? Там… в городе-то, – спросил Зырин.
– Ни! С Марьей Александровной я не боюся. Меня мамо на три дня отпустила.
– Кто, кто? – громко переспросил Зырин.
Тоня оглянулась вокруг и сильно ткнула Зырина в бок. Сказала шепотом:
– Ты бы не кричал на весь-то свет. Им запрет семьями жить. Груня-то им не чужая и не сестра, матка родная… Узнают, неизвестно што сделают.