355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Белов » Год великого перелома » Текст книги (страница 18)
Год великого перелома
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:36

Текст книги "Год великого перелома"


Автор книги: Василий Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

VII

Печь затопили первыми Новожиловы, за ними Клюшины. Задымила вскоре и вся Шибаниха. Труба бывшего поповского дома, где жили теперь братаны Сопроновы, тоже кужлявилась. Игнаха первый раз ночевал на новом месте. Пробудился он в пустой кровати, жены рядом не было. В качалке кричал ребенок. «Не дал, пащенок, поспать! – с улыбкой подумал Сопронов. – Как назло всю ночь и горланит».

Лежа на широкой поповской кровати, Сопронов нащупал под подушкой согревшийся за ночь наган. Каждый раз по утрам, нащупывая эту штуковину, ощущал Сопронов ее верную тяжесть. Он молодел в эту минуту, твердел зубами и наливался решимостью. Вспоминал, как после вручения партбилета Яков Наумович вызвал к себе и… совсем неожиданно послал в милицию. Там Сопронову велели писать расписку в получении оружия.

Ребенок орал в поповской деревянной кроватке. Ножки кроватки вделаны в закругленные поперечины, чтобы можно было качать. «Ишь ведь чего придумали, – хмыкнул Сопронов. – Крашеная…»

Печь дымила, голова с похмелья и недосыпу болела. (Зоя вчера ночью выставила бутылку.) Сопронов отбросил атласное стеганое поповское одеяло. Ноги в давно не свежих кальсонах перекинул на край кровати. Поспешно натянул галифе, сунул наган в карман пиджака, висевшего на вешалке, и босиком подошел к деревянной кроватке-качалке. Качнул. Ребенок завопил еще громче. Трещала топившаяся печь, младенец кричал. Селька спал или притворялся, что спит в прихожей, куда перетащили бывшую кровать Марьи Александровны. Вчера Селька до первых петухов просидел в гумне, караулил дорогу в Залесную. Никого не видел. «Где жонка? – разозлился Сопронов. – Затопила и сама убежала…» На самом деле злился Игнатий Павлович не на жену Зою, а на брата, который не вставал. Зоя работала на молочном пункте, затопила и, может, убежала туда, а этот чего дрыхнет?

Сопронов сильно качнул кроватку, и ребенок затих. Глазенки блеснули. Роговушка валялась, сбоку, одеяльце сбилось. Что-то похожее на жалостливую нежность шевельнулось в душе Игнахи и тотчас исчезло, потому что ребенок вновь заорал. Сопронов начал совать в рот младенцу холодную раскисшую коровью титьку, натянутую на бараний рожок, куда наливалось коровье же молоко. Но молока в рожке не было, и ребенок выплевывал титьку. Сопронов терял терпение. В прихожей встал Селька, оделся и босиком сходил в нужник.

– Сильверст! Качни парня, я хоть пока умоюсь, – позвал брата Сопронов.

– Сами родили, сами и качейте. Я не обязан, – явственно буркнул Селька.

Сопронов скырнул зубом, но промолчал. Селька полез на печь за валенками. Ему надо было идти в старый дом, топить печь и чем-то кормить отца. Еще на нем была изба-читальня, вернее красный угол в лошкаревском доме, там тоже надо топить, а дров не было. Все это Сопронов знал и потому промолчал, но раздражение против братана имело еще одну причину. Уж больно быстро газета со статьей Сталина выскользнула вчера из Селькиных рук. Не надо было отдавать почту этому дураку! Ведь как наказывал: никому не давать. Мало ли что пишут в Москве! Да и Яков Наумович велел держаться прежнего курса. Велел-то он велел, а сам был да нет. Уехал в район того же часу, а тут делай, что знаешь…

Почему это на них, на местных коммунистов, кивает товарищ Сталин? Разве не от него с Кагановичем шли директивы и указания? Статьями-то сверху проще отделываться. А тут по низам все расползлось в разные стороны. Шей да пори, не будет пустой поры. В Ольховице за какие-то полчаса скотину колхозную развели по домам, того скорее растащили сено и упряжь. Все поголовно, кроме Митьки Усова и Гривенника, подали заявления на выход. Даже член партии объездчик Веричев написал заявление, правда, потом, после разговора, порвал на глазах. От Гривенника с Усовым да от наставницы Дугиной много ли пользы? Тут, в Шибанихе, колхоз развален до основания, в Залесной та же история. Кто бросил камень в окошко Куземкина? Найдем кто! Не отвертятся…

Так думал Сопронов, пока не пришла жена. Она угомонила ребенка, поставила разогретые перед огнем вчерашние щи:

– Ешь, Игната, да хлеба нарежь! А ты, Селиверст, куда? Похлебай, потом и беги! Сейчас Таня кривая придет. На ночь-то не остается, а днем, сказала будет ходить.

Обжигались, хлебали вчерашние щи, потом Зоя принесла ладку с жареной на бараньем сале картошкой. Ребенок орал.

– Может, девчонку какую подрядить? – заметил Сопронов. – Эта Таня больно говорить любит. Молится того больше.

– Да я уж думала… Вон Жук ходит по миру, с ним двое… Одна-то ростом порядошная.

Сопронов не дослушал. Положил ложку, встал и глянул на Сельку:

– Ключ у тебя? Иди затопи! Да не у отца сперва, а у Лошкарева! Не глядя на жену, Сопронов зажег фонарь. Семья живет в новом доме, а он не видел этого дома со дня раскулачивания.

* * *

Дом в Поповке был не один, а два, с просвирниным даже три. Поповны Вознесенские жили в двухэтажном, в нижних комнатах. (В одноэтажном доме размещалась когда-то приходская школа, в боковушке до самого ареста обитал отец Николай со своей попадьей).

Сопронов обошел обширную пустую поветь сестер Вознесенских, где не имелось ни соломы, ни сена. Хлевы внизу пустовали, поповны еще до раскулачивания продали корову. «Успели, спровадили…» – подумал председатель и открыл двери в омшаник. Шесть домиков с ульями стояли на подставках. Сопронов по очереди подставлял ухо к каждому домику. Глухой, еле различимый шум внутри каждого улья был похожим на шум закипающего самовара. Сопронов поднялся наверх, толкнул в двери главного сенника. Три сундука были не заперты. Сопронов откидывал крышки одну за другой. Холсты, платы, полотенца… Одежда почти вся деревенская, только одна модная душегрея – городская. Он посветил фонарем над большой четырехугольной корзиной, плетенной из дранок. Книги!

Сопронов вывернул фонарный фитиль, чтобы прочесть названия. «Вологодские епархиальные ведомости», «Троицкие листки»… Он читал и откидывал, читал и откидывал. Религиозная дрянь… Днем надо открыть на повети большие ворота, вилами выкидать на улицу, отвезти на дровнях в поле и сжечь…

Сопронов не успел открыть вторую кладовку, внизу послышался голос Куземкина. С кем он там разговаривает? Вроде бы со старухой Таней. Раздражение нарастало вместе с рассветом. Отчего оно нарастало? Сопронов вышел на крыльцо. У ворот топтался Куземкин. Стоит ли приглашать его в дом? Старуха поздоровалась и тоже остановилась.

– Ну? Чего встала? – спросил Игнаха.

– Я, батюшко, водиться с ребеночком.

– Ну так и иди.

Сопронов отвернулся к Мите Куземкину и поздоровался с ним за руку:

– Пошли сразу в читальню! Митя в недоумении крякнул:

– Пошли. Я что… Каково ночевалось-то?

Холостяк Митя, конечно же, намекал на ночь, проведенную Сопроновым с женой в поповской кровати. Сопронов сдержался. Отмолчался.

Деревня сегодня безлюдна, спокойна. Дымились последние запоздалые печи. Небо начинало светлеть, вставала розовая заря. Словно и не было вчерашней суматохи. Сопронов на ходу резко спросил:

– Где корова?

– Какая корова? – Митя сначала как бы не понял. – Твоя!

– Дома… – признался Митя. – Забыл сказать, вчера-то…

– Девичья у тебя стала память, Куземкин. А лошадь?

– Лошади, Павлович, у меня не было.

Труба над лошкаревскою крышей дымила в синее шибановское небо. В избе-читальне опять было дымно, но не от печи, а от трубокуров. Миша Лыткин и Кеша Фотиев сидели на корточках и палили махорку. Селька топил печку точеными балясинами, выломанными из перил лошкаревской лестницы. Сопронов за руку поздоровался с Кешей и с Мишей Лыткиным. Сел за стол, на котором лежал вчерашний дресвяный камень.

– Так…

Все стихли. Игнаха обвел активистов почти добродушным взглядом.

– Так… Где десятской?

– Дак тут вроде, прибегала уж… Тонька-то пигалица, – осторожно сказал Миша Лыткин, и снова стало тихо. Только трещали и плавились в печке крашеные точеные балясины.

– Ну, вот что! – сказал Игнаха. – Ты, Миша, беги за десятским… И ты, Сильверст, иди по своим делам! Скажи жонке, чтобы к вечеру баню… А ты, Асикрет Ливодорович, пока останься.

Когда Лыткин и Селька исчезли, Сопронов поглядел на Кешу:

– Какова жизь, Асикрет Ливодорович?

– Да ведь что, Игнатей да Павлович, – поежился Кеша. – Жизь она все такая, все вверьх головой.

– Не напостыла тебе твоя изба? Ежели не напостыла, дак и живи.

– Да ведь я што, я бы, конешно дело, пожил бы и в опушоном дому. Да, вишь, средствов-то нет, ежли купить.

Сопронов отодвинул на столе камень и подвинул чернильницу.

– Вот! Пиши заявленье. Дадим тебе в счет колхозной ссуды дом Евграфа Миронова!

Кеша не поверил своим ушам:

– Евграфов?

– Евграфов.

Кеша опять как-то остолбенел. Но постепенно стал оживать, задвигался на скамье, начал глядеть то на Сопронова, то на Куземкина.

– Пиши, пиши! – поддержал Куземкин. – Вот тебе чистая грамота.

– Дак это… А самово-то ево куды?

– Ево в твою. Ежели не отправим еще дальше, – сказал Сопронов.

– Да я, вишь, это… Грамота-то моя не больно. Ежели бы кто написал, а я расписаться-то дюж.

– Ну, с тебя пол-литра, – сказал Митя. – Я тебе напишу заявленье…

Митя взял клок бумаги и сел за стол. Сопронов разглядывал камень.

– Дресва… Из банной шайки. Вот только из чьей шайки? Как думаешь, Асикрет Ливодорович?

Ошеломленный Кеша не сразу и понял, о чем его спрашивают.

– Шаек-то, Игнатей, оно много… В кажной бане есть. Шаецьки-ти. Думаю, надо робетешек спросить, дело такое. Игрище было у Самоварихи… Жучкове семейство ночует там жо…

Кеша не договорил, заскрипела лестница. Дверь открылась, запыхавшаяся Тоня поздоровалась и остановилась у порога. Куземкин откинулся от стола:

– Ты вот чево скажи, Антонида! Десятские нонче кто?

– Мы. – Тоня перевела дух.

– А кто это у вас ночевал-то? Не выселенцы?

Тоня молчала. «Откуда узнали? Да ведь узнать не диво, деревня большая», – подумала девка.

Сопронов кивком приказал Куземкину продолжать писать и сам обернулся к Тоньке:

– Беги и скажи им, чтобы шли суда! После этого сбегаешь за Иваном Нечаевым.

Тоня, не говоря ни слова, повернулась и в коридор. На улице она и впрямь побежала. «Углядел кто-то. Либо Евстафей сказал…» На бегу – какие же мысли, какие думы? Только и вертелось одно в голове: дома ли братья с невесткой. Собирались ехать за сеном. Дровней у двора нету, видать, уехали. Маменька баню налаживает, сегодня суббота. Тоня не вбежала, а влетела в избу… Господи, что это? Посередине избы лохань с теплой водой, все три украинки босиком. Подолы подоткнуты. Ноги голые выше колен, ладно, что мужиков нету. У одной в руке тряпка затирать пол, у второй голик. Третья в ведре щелок разводит. Ой, девушки, матушки! Тоня к той, что постарше, ко Груне:

– Кидайте все! Вас ведь зовут!

– Куды зовут? – Все трое стали белее известки.

– Уходите! Идите потихоньку деревней-то, у гумна дорога направо в Залесную! Десятского по деревням больше не спрашивайте. В Залесной спросите баушку Миропию. В других домах ночевать тоже пускают…

Тоня из избы вон, да только вспомнила, какая обутка у той, что постарше, у Груни. Вернулась Тонька-пигалица, быстро слазала на полати, подала старые подшитые валенки:

– На-ко вот! На воду-то не ступай…

– Ой, милая! Да что ты. – Выселенка заплакала, обняла и сует Тоне какую-то денежку. Тоня отскочила, замахала руками:

– Обувай, обувай с Богом. Да скорее. Как бы сюда не пришли…

Сама во двери и за Иваном Нечаевым. Может, забудут про выселенок-то? Нечаев придет в читальню, пойдет у них разговор. Той минутой и успеют девки уйти. А куда бедным идти? Везде свои митьки с игнашками…

И Тоня бежит к Нечаевым еще проворнее. Если бы она знала, сколько раз до вечера придется ей сновать вдоль по деревне, может, не стала бы торопиться.

В читальне стало теплее. Не столько от лошкаревских балясин, сколько от мартовского первого солнца, бьющего в окна. Сопронов листал бумаги. Кеша Фотиев давно убежал. Готовится к переселению в Евграфов дом. Обиженный Лыткин сидит за печкой, не разговаривает. Куземкин то и дело глядит в окно. Нечаев не шел. Тонька сказала, что у Нечаевых пекли картофельные рогульки и что Нечаев прийти сразу не посулился. Тогда послали за счетоводом Володей Зыриным, потом за Акйндином Судейкиным, потом за Жучком. Но никто не шел на вызов Сопронова! Тонька бегала по деревне зря. Далеко ли ушли выселенки? Каждый раз, вставая перед начальниками, Тоня чуяла, как обмирало сердце: вот сейчас возьмут и спросят, где выселенки. Но, видно, и правда подзабыли, раз не спрашивают…

Оставшись вдвоем с Куземкиным, Игнаха вдруг сильно ударил камнем по столу. Камень рассыпался.

– Нечаев подкулачник еще с прошлого года! Помнишь, катались на масленице? Про мезонин частушку спел.

– Здря, Игнатей Павлович, – возразил Куземкин и сгреб со стола дресву. – Нечаев записался чуть ли не первой. Какой он подкулачник?

Сопронов с презрением поглядел на собеседника. Ничего-то не понимает! Особо в классовой линии…

– Ну, а Новожиловы? Тоже, по-твоему, сознательный элемент?

– Ежели так, дак вся Шибаниха в подкулачниках, – сказал Митя и поджал губы.

– Вся и есть, – произнес Игнаха. – Ты вот и сам… Корову свел. Читал статью?

– Читать не читал, а разговоры слыхал.

– Вот-вот! Разговоры! А ты знаешь, какие про тебя идут разговоры?

Куземкин насторожился:

– Я не красная девка, пусть треплются.

– Ты расписку уполномоченному давал на деньги?

– Давал!

– Где оне, эти двести рублей?

Митя Куземкин покраснел как вареный рак. Он не знал, что ответить на этот вопрос председателя сельсовета. А новый вопрос как тут и был:

– Миша Лыткин колокол спихивал? Так! Спихивал. А ты ему копейки не заплатил!

Куземкин наконец приобрел дар словесной речи:

– Спихивал, да не одного не спихнул! А я вон до крови изодрал коленки и локти.

Миша Лыткин выскочил из-за печки.

– У миня, Павлович, и на коленках дирки, и на заднице дирки. Пилу балкой зажало…

Сопронов успокоил Мишу:

– Ладно, мы потом разберемся, кто больше штанов изодрал.

– Нет, не потом, а давай сейчас! – не уступал Куземкин. – Каменье летит не в Мишкины окна, а в мои! И росписку тоже не Лыткин Меерсону давал. Ты с Яковом-то Наумовичем заодно, это я знаю. А знаешь, что и на тебя акт составлен?

– Какой еще на меня акт составлен? – белея глазами, обозлился Игнаха. Но тотчас пересилил себя, замолк. В дверях показался счетовод Зырин, он же приказчик шибановской потребиловки.

Сопронов не подал ему руки, с ходу пошел в наступление:

– Товарищ Зырин, ты на какой основе корову из колхоза увел?

Зырин не испугался:

– Первым делом, не на основе, а на веревке. На основе-то вон бабы холсты ткут. Вторым делом, не я и увел…

– А кто?

– Матка.

– Ну, а колхозные документы где, тоже у матки? – спросил Сопронов, и Зырин заметно смутился. Поскреб в затылке и крякнул. Вспомнил Микуленка и его поговорку:

– Та-скать документы, Игнатей Павлович, не у матки. У Жучка документы. Куземкин вон знает где. Да много ли документов-то?

– Вас с Куземкиным Жучок из конторы выгонил, скоро из Шибанихи вышибет. Так вот, чтобы такого дела не вышло, гони корову обратно.

– А ежели не сгоню?

– Пиши заявленье о выходе!

Зырин словно того и ждал. Вскочил со скамьи, попросил бумаги, но лестница опять заскрипела. В читальне появилась Людка Нечаева. Она тоже держала в руках бумагу:

– Игнатей Павлович, меня брат Ваня к тебе послал! С заявленьем!

– А почему сам не идет? – взбеленился Сопронов.

Она положила бумагу на стол и тотчас выскочила в коридор.

Вслед за Людкой Нечаевой пришла старая Новожилиха, подала бумагу прямо в руки Сопронова. После Новожилихи прибежала девчонка, посланная Савватеем Климовым, потом еще какой-то мальчик, и повалил дальше народ гужом. Придут, положат бумагу на стол и, ничего не говоря, обратно. Заявления, написанные на разных бумажках, копились как блины у хорошей болыпухи, кто-то принес даже дощечку с каракулями…

Сопронов сидел в углу, на скамье, мрачный и молчаливый. Что творилось у него внутри? Никто этого не знал. Одни глаза его то белели, то снова темнели. Все остальное замерло без движения. Молчал и Куземкин, притворился, что тщательно разбирает, что написано на дощечке. Зырин поглядел на одного, потом на другого и усмехнулся:

– Может, за гармоньей сходить? Больно невесело, как при покойнике…

Игнаха не отозвался.

Митя глянул в окно:

– Вон Судейкин идет! Этот нас и без гармоньи развеселит! Сопронов опять промолчал.

Зашел Киндя, долго разглядывал всех троих.

– Честной компании! – громко произнес он. – Ничево не вижу, кто сидит, кто лежит.

И вправду, после ярости мартовского солнышка, играющего в белых шибановских снегах, глаза Судейкина едва различили фигуры начальства.

– А это вот ты тоже не видишь? – Сопронов встал и пальцем показал на банный дресвяной камень. – Ежели не видишь, дак пощупай! Говорят, из твоей бани.

– Кто говорит? – подпрыгнул Киндя.

– Люди говорят, – поддержал Куземкин Сопронова, но Зырину подмигнул.

– Говорят, што кур доят! – обозлился Судейкин. – А оне вон в колхозе-то и яйца класть разучилися!

Судейкин повертел камень в руках и положил обратно:

– Ты, Игнатей, на том свите будешь грызти эту дресву! Помяни мое слово, будешь! За то, што возводишь напраслину…

– Я, Акиндин Ливодорович, на том свите согласен на все! – весело сказал Сопронов. – А вот ты чево будешь на здешнем грызть? Суши сухари, оне все ж таки лучше дресвы…

– За што?

– За шти! – опять подсобил Митя Сопронову. – Кто вчерась на игрище выплясывал?

– Добро поёшь, да где сядешь! – добавил Игнаха и положил камень в ящик стола.

Судейкин с открытым ртом глядел на Сопронова. Вошел Селька с целой охапкой балясин, бросил у печки. Судейкин сказал:

– Ну, ежели совецкая власть печи топит крашеными дровами, ей износу не будет.

– Учти, Акиндин Ливодорович, запишем и эту фразу!

Игнатий Сопронов первый вышел на солнечную шибановскую улицу.

– К Жучку, Игнатей Павлович? – забегая вровень, уже на снегу спросил Митя Куземкин.

– К Жучку пускай Зырин идет! А мы к Мироновым. Подсобим переселиться товарищу Фотиеву. Ну, а ты што? – Сопронов остановился у крыльца при виде бегущей Тоньки-пигалицы. – Где выселенцы? Почему не явились?

– Ой, и не знаю я… – растерялась Тоня. – Вроде сюда пошли, а где не знаю…

– По какой дороге пошли? – вскипел Сопронов и приказал Куземкину. – Запреги лошадь! Догнать!

От Евграфова дома донеслось приглушенное вытье, это в голос ревела беременная Палашка.

Попритих Киндя Судейкин! Задумался. Стряхнул задумчивость и увидел, что остался в лошкаревской хоромине вдвоем с Селькой, который пришел дотапливать печь. Где он, Володя-то Зырин, приказчик и счетовод? Ушел как налим. По пятам за Игнахой и Митькой. Эти два шпарят к светлому будущему. А что он-то, Киндя, сидит тут, будто мучным мешком стукнутый? А то, что ему Кинде, велено сушить сухари:

 
Повезли на Соловки,
Море засинелося.
Холостому-молодому
Ехать не хотелося…
 

«Ох, кабы холостому-то быть! Я бы товды хоть на Соловки, хоть на Мурман. Полдела бы! Кабы не семеро-то по лавкам, – думал Судейкин. – Поехал бы куда глаза глядят, не пикнул бы. Везите, мать вашу, так-растак!»

Селька шуровал кочергой в лошкаревской печке. Прилаживался скутать, то есть закрыть вьюшки и задвинуть заслонку.

– Селька, – прервал Киндя собственную задумчивость. – А ты у отца-то как топишь? Через день или через два?

– Твое-то какое дело! – огрызнулся Сопронов-младший.

– Топи, батюшко, раз в нидилю. Дровам економия. И воздух легче, – кротко посоветовал Киндя и вышел в сени.

На улице его опять ослепил нестерпимый мартовский свет. И сразу забылись угрозы Игнахи Сопронова. Яркое солнце растапливало снег, не скиданный с лошкаревской крыши. С застреха падала крученая серебряная струя. Пригоршню обжигающе-холодной воды ветер плеснул за шиворот, вернул Кинде прежнюю бодрость.

– Запрягай, Судейкин, поехали по сено, пока дорога не пала! – кричал из своего проулка Нечаев. – А то уж и сундуки вон из снегу вытаивают.

– Какие такие сундуки? – спросил Киндя.

– Да вон сундук у гумна вытаял. И хозяина нет.

Красный сундук, вывезенный Нечаевым от своего гумна и поставленный на дорогу, был закрыт на висячий замок. Бабы толпились около.

– Дак чей экой баской?

– Вроде бы я у Новожиловых видывала.

Подошла и сама Новожилиха, поглядела:

– Нет, девушки, это не наш сундук. Наш-то с розводьями.

– Дак ваш-то где, баушка? – спросил Киндя. – Не вытаял?

Старуха спохватилась и замолчала.

– Вот Селька Сопронов придет, сразу установит!

– А в Залесной-то, говорят, машина швейная вытаяла.

– Дак куды ее нонче? В сельсовет?

– В ковхоз.

Толпа девок и баб вместе с подводами и разномастною ребятней росла около красного сундука. Другая толпа – поменьше – скопилась у мироновского колодца. Ребятишки перебегали то туда, то сюда. В хоромах Евграфа Миронова только что скрылось начальство вместе с Кешей Фотиевым.

– Господи, до чего дожили! – всплеснула руками Таисья Клюшина. – Сундуки посередь улицы.

– Чево про сундуки говорить? Живых людей из домов выганивают.

– Михаиле, а ты-то чево ворон ловишь? Чем ты хуже Кеши-то?

– Он ишшо хоромы не приглядел.

Миша Лыткин смущенно перетаптывался на снегу:

– Мне што, я што, я пожалусга.

– Чево пожалусга?

– Дадут и ему другую хоромину.

– У ево с Игнахой да с Митькой лен не делен.

– Да лен-то у Игнахиной Зойки не трепан, делить-то нечево. Другой год. Измять измяла, а отрепать недосуг. Набито втугую.

– Где?

– Да в предбаннике!

– А ежели искра залетит?

– Товды вся баня под небо. А что Зойке искра? Она вон и головёшки с огнем выкидывает. Около бани от головешек черно. Носопырь еённые головешки собирает и топит.

– Горечими?

– Чево?

– Да головёшки-ти собирает.

Люди не приняли шутку Судейкина. Не тот был момент для Киндиных пригоножек! К тому же на виду оказалась Хареза – жонка Кеши Фотиева. В одной руке она несла сосновое помело, в другой корзину с двумя курицами и с петухом, завязанную холщовой тряпкой. Петуху в корзине было тесно, голова его торчала на воздухе. Краснела петушиная борода, и краснел гребень – куда денешься от весны?

Люди затихли и дали Харезе дорогу. Никто не сказал ни слова. Озираясь, торопливо проскочила баба в мироновские ворота. Следом за матерью показался Венко – Кешин старший, он волок по земле два ухвата и нес плоский германский котелок со складной ручкой. И этого пропустили, ничего не сказав! Люди молчали. Завздыхали, заговорили и зашептались все сразу только после того, когда из Евграфовых ворот за-под руки вывели плачущую растрепанную Марью – жену Евграфа Анфимовича и Палашкину мать. Увидев толпу, Марья взвыла, Игнаха и Митька свели ее с крыльца, оставили на снегу, а сами снова ушли в дом. Марья не успела упасть, кто-то подхватил ее, увел в ближнюю избу: к Самоварихе. Через минуту Шибаниха огласилась еще одним ревом: Палашку Миронову, тоже под руки, вывели из дому.

– Ну вот, Палагия, и на тибя нонь худая надия! – сказал про себя Судейкин. Отплевываясь на обе стороны, ушел Киндя домой. Была суббота.

Вера услышала дальний рев, когда ходила вниз к реке, чтобы снести в баню лучину и ополоснуть банные шайки. Надо было и воды наносить, пока не затоплена каменка. Только взяла водонос, только подошла к проруби, из деревни вместе с весенним ветром долетели причитальные крики. Вера Ивановна скорее сердцем, чем по голосу, почувствовала, что рев этот Палашкин. Вера водонос в сторону и ринулась вверх. У самой брюхо горой, а все бросила и побежала…

В Самоварихиной избе набралось много народу. Охающую Марью затащили на печь, внизу, на лавке, старухи и бабы приводили в чувство Палашку. Кто прикладывал к голове мокрое полотенце, кто натирал косицы. От Зыриных принесли скляночку с нашатырным спиртом. Палашка очнулась. Тонька-пигалица с помощью Самоварихи подвела ее к рукомойнику, умыла лицо и обтерла чистым рукотерником.

– Вот и ладно, вот и добро, – приговаривала Тоня. – Вишь, как ладно-то?

Но при виде только что прибежавшей Веры Палашка снова взревела, пала на лавку. Вера начала обнимать подружку и тоже заголосила. Палашку уложили на примосгье, где спали Жучковы бабы: Агнейка и Луковка, которые ночевали не дома. Велика изба у Самоварихи, хоть раскулачивай…

Марья затихла на печи, люди начали расходиться. Но когда Палашка и Вера остались вдвоем, обе опять заплакали. Самовариха начала их увещевать, заругалась:

– Матушки, это што вы делаете-то! Разве дело эк-то ревить? Ясные дни, ведь вам обем родить. Вот-вот придет времё раздваиваться. Ведь каково вашим деткам-то там, ежели вы эк убиваетесь? Одумайтеся!

Но не было у них никакого желания одумываться и затихнуть! Они сидели на примостье в обнимку и плакали… Тогда Самовариха сильно, но как бы шуткой, хлестнула их полотенцем по спинам. Палашка взяла себя в руки и сквозь затухающие слезные вздрагивания выговаривала:

– П-п-поеду тятю искать.

– И добро! И ладно! – нарочно согласилась Самовариха, как соглашаются с плачущими детьми. Вера плотней обняла Палашку.

Роговскую баню топил в эту субботу дедко Никита.

Павлу пришлось идти в баню одному, без жены. Сходила Аксинья – теща – за дочерью к Самоварихе, но вернулась одна. Вера Ивановна оказалась нужнее в избе Самоварихи, чем у себя дома. Придет ночевать, может, вместе с Палашкой и с Марьей – божаткой. У Самоварихи и так ступить некуда. Но ведь и брат Олешка тут, как дальше-то жить? И там, в Ольховице, родная мать ночует в чужих людях, как нищая бродит по деревням…

Дедко сходил на сарай, снял с вешалов и подал Павлу ладный зеленый веник:

– На-ко вот! Так духом и кормит. Иди в первый жар.

И сел качать зыбку. Павел горел от стыда за свою вчерашнюю пьянку. Дедко почуял это и усмехнулся:

– Не было молодця побороть винця! Иди в баню-то. Олексий да Сергий пойдут со мной. Да не береги доброё-то, жару и бабам хватит.

У Павла отлегло от сердца. Аксинья подала нательную смену. Свежие, хорошо прокатанные холщовые портки и рубаха, да березовый веник, да брусок мыла и… чего не хватает? Зажгли фонарь. Под горой в предбаннике, когда повесил на деревянный гвоздь шубу, понял вновь, что чего-то недостает, все что-то не то. Но что не то? Родня простила ему вчерашнюю пьянку. Баня протоплена на ять. Даже стены потрескивают от жару. Воздух вольный, с легкой горчинкой, но никакого угару.

Когда сунулся в настоящий жар, уселся на верхнем полке, только тогда и дошло: не хватает Веры Ивановны! Не та без нее баня, и вода не та, и щелок не тот…

Фонарь полыхнул от жары и погас, когда Павел деревянным ковшом плеснул на камни. Но большую роговскую баню с высоты второго полка Павел и в темноте видел и всю насквозь. Знал каждый сучок, каждую щелку. На двух лавочках стоят восемь шаек с горячей, нагретой камнями водой. Девятая шайка со щелоком. Там, ближе к дверце, поставлен ушат с холодной.

Павел слез вниз, макнул веник в шайку и – снова наверх. Мокрым веником коснулся каменки. Каменка зашумела. Камни, будто бы чем-то недовольные, пошипели и стихли. В жаре, в тишине, в темноте отогрелась и пробудилась душа. Ступня беспалая, и та перестала ныть. Все тело чесалось. Сколько же дней не был он в бане?

Ах, любил Павел ходить в баню, любил еще в Ольховице, когда жил у отца с матерью. В любую погоду – в жаркий сенокос и морозной зимой, слякотной осенью и в предвесеннюю холодину – ничего не было надежней и лучше бани. Тут, среди прокопченных до последней своей черноты бревенчатых стен, у горячих камней, на желтовато-белом нижнем и на румяно-коричневом верхнем полке, каждый раз успокаиваешься и приходишь в себя. Едва разуешься в холодном предбаннике да скинешь одежду, едва проскочишь внутрь, как охватит тебя ласковая сухая жара. И вздрогнешь, и пробежит по спине легкий озноб, и начнет выходить из тебя вместе с потом вся недельная усталость, и выскочит вся простуда либо хворь, коли завелась невзначай… Березовый ошпаренный веник довершит благородное дело: забываются все обиды, на сердце легко, и рождаются в голове нежданные добротные мысли. Причастишься на всю неделю. Хоть не ходи и к попу на исповедь: все люди опять желанны. И сам себя ничем не казнишь. А как хорош короткий отдых в предбаннике перед тем, как уйти домой, к родным, к горячему самовару, в преддверии воскресного дня!

Так и шла опять мужицкая трудовая неделя. У каждого дня был когда-то свой цвет и свое имя. От поста до поста, от праздника к празднику…

И казалось, что так будет всегда, но вот все сразу переменилось…

Павел слез вниз, нашел спички и зажег воняющий керосином фонарь. Еще раз плеснул на камни из деревянного ковшика. Долбленый березовый кап, искусно обделанный дедком Никитой, вызвал странный, совсем неожиданный позыв: вот таким бы стукнуть по Игнахину лбу, как старики стукают за столом непослушливых ребятишек. Снова вспомнилось все, что случилось.

Вяло и нехотя Павел похвостался веником. Сидел на верхнем полке, задумался. Как жить?

Скрипнула дверинка. В предбаннике, в темноте, Вера сняла платок и шубу (остальное надо снимать в самой бане). Фонарь полыхнул и чуть вновь не погас, когда она хлопнула внутренней дверцей:

– Ой, што творится, што творится!

Она раздевалась при желтом фонарном свете. Павел смотрел на нее с тоской и любовью. Вот обнажились плечи жены и высвободились большие, уже набухшие груди. Обширный белый живот заслонил окно, на котором стоял фонарь. Вот Вера вынула из коковы железные шпильки, и густые ее волосы упали на плечи – упали широко и темно:

– Поди-ко уж и жару-то нет.

Она взяла ковш и хотела зачерпнуть щелоку, чтобы мыть голову, но Павел спустился вниз и отнял у нее ковш:

– Ванюшку-то чего мы дома оставили? Вымыли бы.

– Мамка сходит выпарит, – отозвалась Вера, подставляя голову. Павел полил разведенным не очень горячим щелоком. Он боялся спрашивать про тетку и двоюродную Палашку. Вера чуяла это сердцем и ничего не рассказывала. Мылись какое-то время молча, молча осторожно он тер ей плечи и спину распаренным веником. Тоска и нежность то и дело вскипали у него в горле.

– Ты бы, Паша, не расстраивал сам-то себя… – Она, конечно, знала о нем все. – Пусть уж будет, что будет. Может, Господь не оставит…

Голос ее слегка дрогнул. И чтобы не заплакать, не разрыдаться, она плеснула себе в лицо из ушата холодной речной водой.

– Так и сидеть? – вскинулся Павел. – Ждать, когда тебя совсем упекут?

Она как бы не услышала и взяла фонарь:

– Ну-ко, покажи ногу-то… Давай развяжем! Вишь, как присохло, надо отпаривать.

Она заранее припасла чистую перевязку. Ногу с полчаса отпаривали в шайке с теплой водой. Вера начала осторожно отслаивать размокшую, пропитанную сукровицей холщовую ленту из залесенской скатерти. Павел вспомнил брата Василия. Вера всегда думала о том, что и он, когда была рядом:

– Чево-то от Василья нету письма.

– От Василья-то ладно. А вот где…

Павел не договорил про отца и про тестя. Послышался голос. Оба с женой замерли, насторожились. Поблазнило, что ли? Нет, не могло почудиться сразу двоим. Кто-то и впрямь кричал. Вот! Опять крик… Павел голым выскочил в предбанник, открыл наружную дверцу. Его осветило желтым, то замирающим, то опять нарастающим светом пожара. Горело совсем рядом. Он вскочил обратно. Чтобы не напугать Веру, нарочно неторопливо, без белья натянул штаны и рубаху:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю