Текст книги "Код Маннергейма"
Автор книги: Василий Горлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Но неудобства меркли пред ощущением причастности к славе великой империи. Здесь же, в Зимнем дворце, один раз в год императрица Мария Федоровна, бывшая шефом кавалергардов, радушно принимала всех офицеров полка.
Революционный Петроград поразил меня обилием красного – красные банты на серых солдатских шинелях, красные флаги на балконах, вывесках магазинов и ресторанов, даже на фонарях электрического освещения и авто, заполненных вооруженными людьми.
Красный гюйс трепало балтийским ветром и на флагштоке стоявшего в незамерзшей Неве у Николаевского моста старого крейсера «Аврора». Угрюмый вид, серые борта с потеками ржавчины и нацеленные на городские улицы артиллерийские башни – все это выглядело грубым диссонансом строгому великолепию петербургских набережных.
Но жизнь в городе продолжалась – открыты кафе и рестораны, в театрах играли спектакли, в синематографах шла последняя фильма с неподражаемой Верой Холодной, продолжение нашумевшего «У камина» – «Позабудь про камин, в нем погасли огни…».
На Каменном острове, на кортах петербургского лаун-теннис-клуба, еще не укрытых снегом, самые преданные любители этой игры перекидывали мяч через сетку. Здесь в начале века мой друг князь Белосельский-Белозерский после посещения Франции, где он познакомился с конным поло, организовал в устье Невы клуб, и мы много часов посвятили увлекательному виду спорта.
А чуть дальше – на стрелке Елагина острова – располагался, как его называли, пуант – главное место ночных прогулок в обществе дам. Там провожали и встречали солнце короткими белыми ночами.
Я вспоминал ставшую модной в 1914 году фразу одной из русских поэтесс о том, что покидавшие Петербург тем первым военным летом вернулись уже в Петроград. А куда вернулся теперь я? Прежний любимый город, казалось, исчез навсегда – и я со сладкой тоской вспоминал все, что доставляло такую радость прежде. Блестящий ежегодный парад гвардейских частей на Марсовом поле весной, после которого части уходили в летние лагеря в Красное Село, и традиционные скачки, после маневров, завершавших лагерный сбор, на которые съезжалось все петербургское высшее общество. Знаменитые концерты в красносельском театре у Безымянного озера, где в присутствии венценосной четы выступали лучшие силы императорских трупп – Кшесинская, Преображенская, Шаляпин, Ермолова…
Вспоминались простые прелести повседневной жизни – веселый скейтинг-ринг на Каменноостровском и каток с оркестром в Юсуповском саду, вкусные леденцы фабрики Ландрин и горячие филипповские булки. Вспоминались любимые мной пасхальные праздники, когда дворцы и храмы ярко освещены, и веселая суета на улицах не утихает ни днем ни ночью. Бесконечные пасхальные визиты и троекратные, по русскому обычаю, поцелуи. Все это уходило навсегда.
Я встретился в Петрограде со многими прежними друзьями. Офицерами, не раз демонстрировавшими в боях истинное мужество, ныне владел страх – они говорили о полной безнадежности попыток сопротивления и не проявляли стремления к борьбе против нового режима. В столице и Одессе общественное мнение оказалось единым.
Как-то я обедал в Новом клубе. За одним со мной столом оказались двое Великих князей. В этот момент стало известно, что в Охотничьем обществе большевики провели обыск, арестовав при этом несколько человек, в их числе оказались и мои друзья – кавалергард Арсений Карагеоргиевич, брат короля Сербии, и генерал Лавр Корнилов, с которым мне так и не удалось встретиться.
Это происшествие вызвало горячее возмущение у присутствующих в клубе. Воспользовавшись моментом, я попытался убедить Великих князей в том, что именно они должны возглавить вооруженное сопротивление.
«Лучше погибнуть с мечом в руке, чем получить пулю в спину или быть расстрелянным», – сказал я.
Но Великие князья придерживались другого мнения и также, как большинство тех, с кем мне довелось говорить, считали борьбу с большевиками бессмысленным занятием. Они говорили о том, что чрезвычайно заняты. Сергей Михайлович пытался спасти и переправить в Европу банковские авуары госпожи Кшесинской, которая в сопровождении другого Великого князя, Андрея Владимировича, более года назад покинула Петербург.
За соседним столом обедала довольно пестрая компания. Спиной к нам расположился человек в кожаной тужурке авиатора, который, казалось, внимательно прислушивается к разговору. Когда он обернулся, я узнал британского агента Рейли, с которым судьба столкнула меня в Тибете и позже здесь, в Петербурге.
По выражению его лица я понял, что он тоже меня узнал. Рейли встал из-за стола и вышел в холл, а несколькими минутами позже к нам подошел официант и тихо сказал, что вышедший господин сообщает кому-то по телефону о том, что в Новом клубе сейчас находятся Великие князья и высокопоставленные военные чины. Мы не стали терять времени и поспешили покинуть клуб.
В холле я столкнулся со старым приятелем Эммануилом Нобелем, главой крупной промышленной фирмы. Он, узнав о случившемся, предложил воспользоваться его квартирой, чтобы укрыться от преследования. Я горячо поблагодарил его, и мы поспешили уйти.
Извозчиков рядом с клубом не оказалось, пришлось идти пешком – дом Нобеля находился на правом берегу Невы, неподалеку от клиники Виллие. Эта пешая прогулка могла кончиться печально. На Александровском мосту кто-то из бдительных прохожих крикнул: «Вон идет офицер!» – и указал на нас солдатскому патрулю с красными повязками на рукавах. Один из них снял с плеча трехлинейку с примкнутым штыком и направил ее мне в грудь. Другой – очевидно, старший, – в офицерской папахе, потребовал предъявить документы. Нобель протянул ему шведский паспорт и объяснил, что он подданный Швеции и направляется на тот берег – домой. Пока солдаты проверяли паспорт, я имел возможность собраться с мыслями и на вопрос о моих документах ответил, что только сегодня приехал из Финляндии и документы находятся в багаже на Финляндском вокзале. Старший патруля недоверчиво посмотрел на меня, но тут на набережной раздались чьи-то крики, и патруль, оставив нас, поспешил туда.
Квартира Нобелей занимала бельэтаж дома, построенного на территории завода, принадлежавшего их фирме. В доме царил беспорядок – семья готовилась к отъезду из большевистского Петрограда. Нас встретил Эмиль Нобель, который радушно приветствовал меня. Он извинился, объяснив, что появились неотложные дела и им с братом необходимо немедленно уйти.
– Екатерина, у нас в гостях наш друг – барон Маннергейм, – представил он меня вышедшей к нам женщине. В дверях гостиной, бессильно опершись рукой о стену, стояла та, чей образ вот уже десять лет я хранил в своем сердце.
Потом, когда прошло первое смятение, мы говорили разом и разом умолкали, я держал ее руку, не смея прикоснуться к ней губами. Откуда-то из глубины дома раздался звонкий голос, звавший маму, и к нам вбежал высокий худенький черноволосый мальчик, как будто сошедший с моей старой семейной фотографии.
Екатерина рассказывала, что после смерти отца она с сыном и сестрой уехала в Европу. Во Франции встретила Эмиля и, став его женой, вернулась в Петербург.
– Я искал вас все эти годы, – говорил я ей, – и не мог найти.
Она кивала, и глаза ее лучились радостью. Екатерина не решилась искать меня. В годы войны в сообщениях газет с театра боевых действий она несколько раз с замиранием сердца встречала мое имя. Но что же делать – судьба развела нас, и искреннее глубокое чувство, возникшее десять лет назад в Верном, увы, не смогло соединить наши жизни. Так говорила она и нежно касалась губами моей щеки. А я, потеряв голову окончательно, отказывался в это верить и, позабыв про все на свете, звал ее уехать со мной в Финляндию. Душа разрывалась, казалось – я не смогу далее жить без нее. Но она тихо и ласково говорила, что это невозможно, и улыбалась, а из глаз – таких прекрасных и любимых! – катились теплые слезинки.
И вновь на пути встала судьба – испуганная горничная доложила, что в дверь громко стучат какие-то люди и требуют немедленно отворить, утверждая, что в квартире находится генерал. Екатерине, сыну и всем Нобелям угрожала серьезная опасность из-за того, что они меня приютили. На мгновение прижав к себе любимую женщину, я быстро прошел через кухню к черному ходу. Но и в эту дверь уже колотили прикладами. Тогда, открыв окно, выходившее на заводской двор, и увидев, что там еще нет преследователей, я вылез на узкий карниз, добрался до водосточной трубы на углу дома и соскользнул вниз.
Тихими темными улочками Выборгской стороны я отправился в Удельную, где жил мой старинный приятель-финн, так же, как и я, учившийся когда-то в кадетском корпусе в Хамина. В прошлом – офицер русской армии, выйдя в отставку, завел собственное торговое дело и поселился в Удельной. К счастью, он оказался дома и согласился предупредить Малоземова о грозящей опасности.
Я ожидал вахмистра той же ночью у известной «Виллы Родэ». Промозглый балтийский ветер мел по грязной мостовой поземку. Малоземов подъехал с нашим багажом на извозчике, я сел в пролетку, поднял кожаный верх и указал вознице адрес. Тот, опасливо оглядываясь на нас, все же тронул поводья.
Вскоре экипаж остановился возле высокой ограды, из-за которой просматривалась темная, построенная уступами громада дацана. Буддийский монастырь на окраине Петрограда стал последней надеждой вернуть тибетскую реликвию ее законным владельцам. Чуть дальше, у входных ворот, я заметил маленькие, время от времени вспыхивающие огоньки. При сильном порыве ветра они разгорелись особенно ярко, посыпались искры, и я смог разглядеть двоих солдат, курящих самокрутки. Один из них надрывно закашлялся, второй прикрикнул на него:
– Нишкни, рванина, чухна неумытый… Слышь, вроде пролетка подкатила, а?..
Они помолчали, прислушиваясь к шуму ветра в кронах высоких вязов на монастырском дворе.
Я ткнул извозчика в спину стволом нагана и показал знаками, чтобы он сидел тихо. Ночную тишину дацана разорвали звуки выстрелов.
– Вейко, зачем опять пиф-паф? И эта ночь, и другая, и другая снова – всегда пиф-паф. Бог не велит людей убить. Много крови – совсем плохо, – взволнованно заговорил тот, которого его спутник назвал «чухной неумытым». По акценту и интонациям я узнал земляка-финна.
– Вейка, вейка, – передразнил его второй. – Чухна и есть, бестолковый! Слышал, ты, дуролом, что товарищ Троцкий сказал – никакой пощады кровопийцам…
В монастырском дворе раздались голоса, заскрипели распахнутые ворота, раздалась команда: «Заводи мотор!» – ив мерцающем тусклом свете керосиновых фонарей у авто засуетились несколько вооруженных людей. Двое – один в черном матросском бушлате и бескозырке, а второй в кожаном пилотском реглане – отошли на несколько шагов в сторону, приблизившись к нашей пролетке, поэтому я мог слышать их разговор:
– Надо обязательно оставить здесь засаду – он может появиться в любое время, – настаивал «кожаный», но матрос не соглашался, все время повторяя слово «мандат».
Затарахтел мотор, и я уже не слышал их последующего разговора, но когда, прикуривая папиросу, «кожаный» осветил пламенем зажигалки лицо, я узнал Рейли.
В этот момент громко заблажив: «Караул, убивают!» – наш возница кубарем скатился с козел и на четвереньках бросился в придорожные кусты. Малоземов вскочил на облучок и хлестнул вожжами почти заснувшую старенькую кобылу. Пролетка со скрипом развернулась на узкой мостовой. Сзади раздался крик: «Стой, гнида!», бухнул неточный выстрел из трехлинейки, затопали кованые сапоги. Я резко опустил верх пролетки и выстрелил в ближайшего преследователя.
Началась погоня. Я понимал, что большевистское авто быстро настигнет старую лошадь, которую яростно нахлестывал Малоземов. Когда мы проскочили ярко освещенные окна «Виллы Родэ» – изнутри доносились обрывки мелодии, кто-то танцевал танго, – я изготовился к стрельбе и, как только авто появилось в полосе света, несколько раз выстрелил в механика, управлявшего машиной. На этот раз фортуна улыбнулась нам – водитель ткнулся головой в деревянное колесо руля, и неуправляемый автомобиль, резко вильнув, выехал на крутой откос берега Большой Невки и опрокинулся. Преследователи открыли огонь, но нам удалось благополучно добраться до Финляндского вокзала.
Ночью шел поезд на Хельсинки. В карауле стояли солдаты-ингерманландцы, плохо знавшие русский язык. Заговорив с ними по-фински, я убедил их, что удостоверение, полученное в канцелярии статс-секретаря, позволяет ехать в Финляндию. Грустным оказалось бегство на родину – тревога за Екатерину не давала мне покоя.
Через неделю, получив финский паспорт, я вновь вернулся в Петроград. Дом Нобелей встретил меня распахнутыми настежь дверьми и гулкой тишиной опустевших комнат…
Лавр Корнилов по-прежнему томился в большевистских застенках, аресты офицеров продолжались каждый день, власть Ленина и Троцкого укреплялась.
Декабрьский Хельсинки, неприветливо темный, встретил меня пронизывающим ветром и ледяным дождем. Прослуживший почти тридцать лет в русской императорской армии генерал-лейтенант, самовольно вышедший в отставку, встретивший после долгой разлуки единственную любимую женщину и сына лишь для того, чтобы потерять их, теперь уже навсегда, – я, Карл Густав Эмиль, барон Маннергейм, пятидесяти полных лет от роду, вынужден начинать жизнь заново…
И той же ночью по исполнении третьего часа связали Сына Человеческого слуги первосвященника и повели к дворцу Ирода Великого, чтобы предать Его в руки римскому прокуратору Понтию Пилату. И с ними старейшины иудейские и первосвященники, и саддукеи знатные, и замышляли между собой: отдадим Его начальнику римскому, чтобы распял Его. Ибо убоялись судить Его по заповедям своим в храме и побивать каменьями Сына Человеческого, дабы не было смуты великой среди сынов израильских, пришедших в Иерусалим на праздник Пасхи.
И вышел Понтий Пилат и спросил: «В нем обвиняете вы человека сего?» И сказали первосвященники: «Смущал народ и призывал разрушить храм». И спросил Пилат у Сына Человеческого: «Так ли?» И ничего не ответил ему Иисус. Тогда прокуратор римский сказал начальникам иудейским: «Не нахожу вины в сем человеке».
И хотел он отпустить Сына Человеческого, ибо просила о том возлюбленная им Мария Магдалина. Но старейшины и первосвященники обвиняли Иисуса: возмущает народ, уча по всей Иудее от Галилеи до места сего; сеет смуты речами своими и чудесами ложными.
И спросил Понтий Пилат: «Так Он Галилеянин? Отдайте сего человека на суд тетрарха галилейского и скажите, что я не вижу никакой вины на Нем».
А Ирод Антипа, тетрарх галилейский, был в ту пору в Иерусалиме и давно искал увидеть чудеса, свершенные Сыном Человеческим, ибо много слышал о том. И привели к нему Иисуса, и поставили средь флейтисток и танцовщиц, натирающих тела свои благовониями.
И говорил Ему тетрарх: «Яви чудо нам и уверуем, что ты Мессия, судия колен израилевых». И молчал Сын Человеческий.
Тогда повелел Ирод, и одели Иисуса в белые одежды царские и багряницу, и сплели терновый венец, и возложили на Него, и дали Ему в правую руку трость. И вывели Его пред многими званными на площадь у дворца Ирода, и те насмехались над Ним; кланялись и становились на колени, и говорили: «Радуйся, Царь Иудейский! Суди нас». И били Его по голове тростью, и плевали на Него.
И привели Сына Человеческого к Понтию Пилату, и сказал он первосвященникам: «Се человек! Тетрарх не нашел никакой вины в Нем; я отпускаю Его».
Но прекословили первосвященники и саддукеи, и старейшины иудейские, и обвиняли Иисуса: проповедовал и говорил, что Он Христос, Сын Давидов, новый Царь Иудейский.
И спросил Пилат: «Ты Царь Иудейский?» Иисус отвечал ему: «Ты говоришь!» И молчал потом.
И повелел римский прокуратор взять Сына Человеческого; и взяли Его в преторию, но первосвященники иудейские боялись войти, чтобы быть чистыми в субботу.
Был же обычай, что на всякий праздник отпускал римский прокуратор одного узника; и вышел Пилат перед синедрионом и сказал: «Хотите отпущу вам Царя Иудейского?»
Но начальники иудейские и фарисеи стали кричать и просить, чтобы отпустил им Вараввана, который повинен был в убийстве. Пилат же сказал: «Что же хотите, чтобы я сделал с Тем, которого называете Царем Иудейским? Какое же зло содеял Он?»
Но они еще сильнее закричали: «Распни Его!» И Пилат, видя жестокосердие их и смятение, повелел принести чашу с водой; умыл руки свои и сказал: «Не повинен я в крови Сына Человеческого, смотрите вы». И сказали первосвященники: «Кровь Его на нас и на детях наших».
Тогда отпустил Пилат им Вараввана, а Иисуса предал на распятие. Иуда Искариот, видя то, пришел в храм и бросил средь Двора Священников тридцать сребреников, и сказал: «Грешен я! Не по своей воле предал я кровь невинную». Священники же иудейские сказали: «Что нам до того? Смотри сам».
И пошел Иуда в сад Гефсиманский, и нашел там плачущего нагого Фому, неверного раба Господа, и сказал ему: «Помоги мне, брат возлюбленный! А платье мое себе оставь».
И была у Иуды веревка крепкая и нож. И, сняв одежды свои, удавился он на крепком суку. И Фома, как он велел, рассек чрево его, и грянулись о землю внутренности его. И искали ученики пути правильного, и один лишь был верным, как источник воды чистой у одинокого белого дерева.
Август 200… г., Санкт-Петербург
Николай перевернул последнюю пожелтевшую, исписанную четким почерком с ятями страницу дневника.
Удивительная история десяти лет богатой событиями жизни Маннергейма заворожила его. А эти, явно более поздние, вставки незнакомого евангельского текста изумили – теперь Николай уже не сомневался, что это до сих пор никому не известный апокриф.
Первым ученикам Христа приписывалось несколько известных историкам апокрифических сказаний. Но среди них нет ничего похожего на это Евангелие. Такого полного и точного изложения жизни Христа нет и в других апокрифах – ни в найденных в Египте папирусах Оксиринхском и Эджертона, ни в главном открытии библейской археологии – кумранских свитках, обнаруженных в пещерах на берегу Мертвого моря. По крайней мере, в той их части, что уже опубликована.
Как к Маннергейму попало это Евангелие? Может, это и есть тибетская реликвия, о которой упоминает маршал?.. Зачем он поместил апокрифический текст среди глав своего дневника? И как объяснить странность самого этого текста?..
Загадки маршала Маннергейма множились.
Надежда обнаружить ключ шифра в дневнике растаяла. Аккуратно выписанные на бумажном листе руны из писем Маннергейма продолжают хранить свое загадочное молчание. Николай не верил, что специалист из Эрмитажа, к которому отправилась Анна, сумеет его нарушить.
Он вновь просмотрел распечатки фрагментов интернетовских сайтов, посвященных рунам.
Почему Маннергейм выбрал для записи именно руны?..
Популярность рун в гитлеровской Германии должна была распространиться и на союзную ей Финляндию. Недаром эмблемой финской авиации и танковых частей в то время служил хакаристи – та же свастика.
Значит, можно предположить, что руны знакомы хотя бы одному из троих – Хейно Раппала. А одного вполне достаточно – ведь маршал ясно указывает, что лишь втроем они смогут найти спрятанное.
Нет, здесь что-то не так…
А если бы Раппала погиб сразу после получения письма? Двое других не имели бы никаких шансов отыскать клад.
Значит, доверить ключ к шифру одному из адресатов Маннергейм не мог – по той же причине: не ровен час – помрет. Очень похоже на правду.
Но тогда получается, что никакого ключа вообще не существует – ведь двое из троих ничего о нем не знали. Даже если считать, что Хейно Раппала что-то не успел из-за скоропостижной кончины передать внучке (или же она чего-то не смогла понять), то уж сомневаться в том, что Монгрел старательно вызнал все у собственного деда, – не приходится.
Также можно отмести предположение, что маршал использовал шифр, известный всем троим, – тот же Миндаугас давно бы прочел все, что нужно, и постарался откопать спрятанное.
Но ни он, ни его внук почему-то не смогли этого сделать. Даже после того, как у последнего оказались все три письма.
Теперь ясно, что тайник – не мистификация.
Но почему для его нахождения избираются трое, судя по всему, совершенно несхожих друг с другом людей, разных национальностей и разного вероисповедания?..
Раппала – православный, литовец – судя по всему – католик, ну а саам-охотник, видимо, язычник.
А не в этой ли разности как раз и дело?..
Предположим, что Маннергейм не может доверить свою тайну одному – даже самому близкому – человеку. Соблазн в одиночку овладеть кладом может быть слишком сильным, тогда как троим придется искать компромисс.
Хорошо, допустим.
Но что это дает?..
Николай вновь упрямо уставился на листок.
Все три сообщения почти идентичны. Отличаются друг от друга лишь несколькими рунами.
Бессонная ночь, проведенная за перечитыванием дневниковых записей Маннергейма, давала себя знать – очертания рун окрашивались легкомысленно розовым цветом и становились зыбкими – кажется, они готовы пуститься в пляс…
Николай устало поднялся из-за стола. Нужно сделать перерыв – принять душ, поесть, да и на работу собираться пора.
Неприятное предчувствие, интуиция, к которой он наконец научился прислушиваться, вернула его из-за горизонтов чистой мечты в душный полдень петербургского лета.
Он постоял у распахнутой настежь балконной двери, бездумно глядя на скучную прямую проспекта Просвещения, заполненную грязно-бежевыми прямоугольниками типовых многоэтажек.
Привычный пейзаж не успокаивал.
Николай набрал телефонный номер жены, опасаясь, что она, как обычно, оставила трубку в кабинете, а сама ходит по торговым залам. Но, на счастье, застал Елену на месте.
– Привет, твои планы не изменились? – поинтересовался он. Елена сегодня после работы собиралась с Владимиром Николаевичем уехать на залив и выходные провести там.
– Нет, а почему ты спрашиваешь?..
Николай замялся, не зная, как точнее рассказать ей о своих смутных опасениях.
– Давай скорее. У меня масса дел, – поторопила она.
– Ты знаешь, что-то мне тревожно… Может, не поедешь никуда?
Елена заметила, что ночами нужно спать, а не читать до утра, и тогда не будет ничего мерещиться. И вообще, у нее серьезные планы по уборке, как она выразилась, «рыбацкого гнезда», и она не намерена из-за нелепых страхов от них отказываться.
– У тебя все? – закончила она.
– Нет, ты едешь с Владимиром Николаевичем?
– Да, папа за мной вечером заедет домой, а ты когда вернешься?..
– У меня – летучка, так что не рано. Это хорошо, что Николаич будет за рулем…
Елена обиженно фыркнула и заявила, что ей хорошо известен противный мужской шовинизм в отношении женщин-водительниц.
Он в очередной раз объяснил, что шовинизм тут ни при чем, а вот гонять, как она, по перегруженной транспортом трассе «Скандинавия» со скоростью сто пятьдесят кэмэ в час на их старенькой «девятке» – по меньшей мере, неумно.
Елена обиделась уже всерьез – пришлось мести хвостом, приседать и кланяться, чтобы разговор завершился на мирной ноте.
Сигареты, которые он курил одну за одной по пути в редакцию, не успокаивали. Ему толком не удавалось сосредоточиться на дороге, в результате пару раз пришлось резко тормозить, чтобы не въехать в замедляющие ход передние машины. Сзади, естественно, возмущенно сигналили, а самый обиженный – на новенькой сверкающей «десятке», – обогнав его, намеренно несколько раз резко тормозил, подставляя корму для удара.
«Дерганья обиженного "десяточника" с внешностью мелкого бандюгана – типичное проявление петербургских дорожных нравов», – подумал Николай. Северная столица диктовала своим жителям сдержанность, граничащую с холодностью, и эмоциональную закрытость. Но многочисленные стрессы жителя современного мегаполиса требовали эмоциональной разрядки, и, очевидно, сев за руль, петербуржцы в прямом и переносном смысле отпускали тормоза.
Он с трудом разыскал на заднем дворе место, куда приткнуть машину. Привычно погладив руль, сказал «девятке» ласковое слово, поблагодарив за то, что добрались без происшествий. Не то чтобы Николай верил, что машина его понимает, но такие маленькие моменты общения создавали приятную атмосферу дружеской близости и доверия, необходимую человеку и, наверное, автомобилю тоже.
В редакции, несмотря на лениво-жаркий день традиционно бедного на новости августа – все в отпусках и в городе почти ничего не происходит, – царило веселое оживление. В коридоре у просмотрового магнитофона собралась толпа. Руководила процессом корреспондент Слава Елкина, время от времени нажимавшая кнопку «play». Народ веселился вовсю.
Невысокая полненькая Славка прославилась как автор самого знаменитого в «Новостях» стендапа – это когда корреспондент с микрофоном говорит что-то в кадре.
Дело было зимой, в Крещение. В маленькой деревеньке на Онежском озере Славка снимала сюжет о том, что верующие, какой бы мороз ни стоял 17 января, исполняя обряд, непременно окунаются в прорубь.
Елкина, склонная к авантюрам, решила тоже окунуться. Погода подходящая – градусов двадцать мороза, но смелую журналистку это не остановило. Более того, она решила сделать в проруби стендап, и сделала. Вполне духоподъемный сюжет о добрых и хороших верующих заканчивался этим самым стендапом – погрузившаяся в прорубь Славка выныривала, хватала лежащий на ледяном бортике микрофон и слегка дрожащим голосом что-то говорила.
Оператор снимал ее крупно, так что были отчетливо видны капельки воды, стекавшие с шеи в красивую ложбинку, образованную двумя крупными полушариями идеальной формы… Едва прикрытые лоскутками откровенного купальника, они просто царили, занимая половину кадра.
Славкина грудь притягивала зрительское внимание, мешая воспринимать вполне правильные слова и придавая безобидному сюжету фривольное звучание.
После того как репортаж прошел в эфире, в редакцию «Новостей» пришло письмо из петербургского епархиального управления, где осторожно высказывалось сожаление по поводу утраченной ныне культуры костюма, соответствующего религиозным обрядам…
Николай остановился, пытаясь понять суть происходящего на экране монитора. Славка демонстрировала новый, только что отснятый материал. Небольшого роста лысоватый мужичок, по виду – малопьющий, положительный работяга, – боязливо отступал от наседавшей на него крупной женщины средних лет.
– А почему, – визгливо и злобно вопрошала тетка, – почему он назвал меня Бабой Ягой, а? Никакая я не Баба Яга, она уродина, а я – совсем даже наоборот – красавица, – и она картинно подбоченилась, явно рассчитывая на реакцию не попавшей в кадр группы поддержки.
Народ загалдел, и оператор, торопливо сделав панораму, продемонстрировал разновозрастную группу человек в тридцать, кучно стоявшую у двух поваленных секций бетонного забора…
Славка, кивнув на монитор, сказала Николаю:
– Для вас сюжет делаю про уплотнительную застройку.
Прочитав текст, Николай понял, что такой накал страстей, как на Удельной, ему еще не встречался. Сюжет начинался фразой: «Прораб строительного участка Семен Бородавка обвинил сорокалетнюю Марину Тихомирову, мать четверых детей, в том, что она вылила ему на голову поллитровую бутылку крысиного яда».
Далее корреспондент описывала трехмесячное противостояние, за время которого жильцы умудрились разобрать три деревянных забора, а прямо сегодня опрокинули несколько блоков нового – железобетонного.
Прораб Бородавка с негодованием рассказывал, что со стройплощадки регулярно растаскивают материалы, нанятый сторож боится выходить на объект, потому что его травят собаками, а строительную бытовку-вагончик неизвестные злоумышленники дважды пытались поджечь.
Жильцы тоже несли потери – один из главных инициаторов жесткого отпора захватчикам-строителям выбыл из борьбы на неопределенный срок – лежал дома с переломом ноги и множественными ушибами. Протестующие прямо обвиняли в этом застройщика, который, по их словам, нанял бандитов для устрашения и расправы над непокорными жителями Удельного проспекта.
Отправив Славку монтировать сюжет, Николай составил предварительную верстку завтрашних выпусков и собрал в кучу сообщения информационных агентств, чтобы их обработала новенькая ведущая.
Худенькая и маленькая юная брюнетка имела примечательное сочетание имени и фамилии – Мэрилин Стаднюк. Сейчас она прилежно устроилась за компьютером, пытаясь превратить сухой казенный слог информационных сообщений в некое подобие живой разговорной речи.
Зная, что у него есть как минимум час свободного от служебных забот времени Николай, прихватив свои выписки и письма Маннергейма, отправился думать и курить во двор. Там его и обнаружила Анна.
– Привет. – Он глянул на нее, стоящую против солнца и прищурился: – Ну, как дела?
– Привет, все нормально. Побывала сегодня в Эрмитаже и Димку Воскобойникова проведала.
– Я имел в виду твою встречу со Стасисом.
Анна заметно смутилась, отвела глаза и не ответила.
«Вот, едрена корень, она, похоже, действительно умудрилась влюбиться в этого ублюдка. Как же это все не к месту…»
Николай, прерывая неловкую паузу, спросил:
– Ну а в Эрмитаже что?
Она подробно, стараясь ничего не упустить, пересказала ему свой разговор с Мардерфильдом.
– Шифровальщик-пенсионер пока не звонил, – закончила Анна.
Тренькнул мобильник – отзвонилась Елена, сообщив, что они с В. Н. отправляются на залив. Николай закурил, в очередной раз предпринимая попытку успокоиться. Счет выкуренных сегодня сигарет уже перевалил на третий десяток. Однако это не помогало. Лишь начали болеть легкие, да и изо рта разило пепельницей.
– Похоже, мы с Мардерфильдом говорим об одном, – нужно пытаться читать шифр, исходя из сакрального смысла рун. Вот смотри. – Он развернул на коленях свои записи и показал Анне отмеченное зеленым маркером одинаковое завершение всех трех писем.
– Эта руна называется «ман» или «маназ» – фонетически она передавала букву «эм». В сакральном же плане обозначает человеческое существо. Обычно письмо завершается подписью. Может быть, это она и есть: «ман» созвучно фамилии Маннергейм. С этой же руны начинаются зашифрованные части всех писем. И если «ман» – это Маннергейм, то, судя по всему, далее должно следовать какое-то сообщение о его действиях. Приблизительно так: «Маннергейм сделал то-то» или «Маннергейм спрятал нечто там-то».
Правда, рун-то в старшем футарке всего двадцать четыре. Выходит, что Маннергейму при составлении шифра пришлось обходиться двумя десятками слов. Это чуть больше, чем лексический запас Эллочки-людоедки. Здесь неизбежно возникает приблизительность – то есть точной расшифровки просто не существует, возможны лишь толкования. Как он при этом умудрился указать конкретное место тайника – ума не приложу… Что ты по этому поводу думаешь? Эй, ты где вообще?