Текст книги "Зеленые млыны"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
У стены клуба уже стоят несколько велосипедов. Это лемки послали кого помладше в разведку: будет ли тывровское пиво и придут ли агроном с агрономшей. Потом стайками стягиваются к клубу. Сбор длится час, а то и два. Последним является директор школы, красавец и франт, гордость местных жителей. Он и впрямь красив как бог, во френче и галифе, в белой высокой кепке, сапоги скрипят с прононсом, и голос, словно сотканный из бархата, тоже с прононсом. Лель Лелькович, Лель Лелькович, Лель Лелькович! – точно ручеек пробегает по толпе.
Он прибыл сюда из Лемковщины семь или восемь лет назад, на сто пятьдесят. лет позднее остальных. Им кажется, что он вернул им то, что они уже понемногу теряли. Даже Кирило Лукич, учитель, через чью линейку прошло столько поколений, жил теперь в отблесках его славы. И при всем том Лель Лелькович позволял себе запросто приходить на пиво и чувствовать себя в клубе самым обыкновенным. «Ах, какой красавец!» – «А голос какой, кума!» – «А одет как!» – «Да уж, да уж!..» Когда Мальва впервые его увидела, ей показалось, что для мужчины он даже излишне красив. Войдя в зал через сени, где торговали пивом, он снял свою белую высокую кепку, отчего стал немного ниже, и расставил на столике шахматы. В ту же минуту какая то девочка из буфета принесла две кружки пива. «Вот, как они живут», – сказал Журба, когда оркестр заиграл по нотам вальс и в круг вступили первые пары уже немолодых лемков. Кирило Лукич степенно слушал, сидя в кресле рядом с оркестром, а дирижировал его ученик, колченогий скрипач Сильвестр Макивка, также и великий математик и бухгалтер колхоза. Это он вчера уговорил Липского выписать Журбе, кроме круп и мяса, еще и бутылку постного масла для вьюнов. Макивке за пятьдесят, он не женат, живет у старшей сестры, хата их на Малой стороне, за железной дорогой. Каждое воскресенье сестра бывает здесь – приходит послушать скрипку своего гениального брата. Когда то Макивка дружил с моим отцом, потому что никто, кроме отца, не мог сшить ему такие брюки, которые скрадывали бы его калечество. У брюк одна штанина всегда была на несколько дюймов короче и намного шире другой, но это обычно было незаметно и только сейчас бросалось в глаза и словно бы диссонировало с божественной гармонией звуков Штрауса, добываемых из скрипки смычком Сильвестра. Ростом Макивка был невысок, нос его напоминал хорошо вымытую картофелину в шелухе, рот словно играл на всех трубах сразу, и сам он был весь такой же подвижной, как и его пальцы – коротенькие закорючки, сотканные из нервов. Кирило Лукич сидел в кресле капельмейстера и гордился, что воспитал из Макивки такого великого музыканта. Сестра скрипача Георгина в это время тихо плакала среди женщин, занявших стулья у стен, чтобы освободить площадку для танцев. От их взоров ничто не могло укрыться. Лель Лелькович и Липский цедили, не торопясь, знаменитое тывровское пиво, смаковали, зная, что по второй кружке им уже не достанется – в пиве был хлеб, а хлеб здесь распределяли по принципу высшей справедливости.
Журба с Мальвой не знали, что будет пиво, не захватили денег, а просить в долг Федор не отважился. Но когда девушка пришла с пустыми кружками, Липский вспомнил о них, что-то шепнул ей, та поискала глазами агронома с агрономшей, и через минуту прошла к ним через весь зал с полными кружками.
– Лель Лелькович за вас платит.
– Это с какой же стати? – спросил Журба.
– Так велел Аристарх…
– Разве что после вьюнов… – сдался Журба. Они взяли по кружке, пиво пенилось, пахло перебродившим ячменем, солодом, Журба опорожнил свою кружку первый, а Мальва отхлебывала, легко пьянела с каждым глотком, не допила, хотела отдать Федору недопитое, но он, хоть и мог бы выпить еще несколько кружек, вежливо отказался. Шепнул: «Упаси боже, тут такие вещи не прощаются». Мальве пришлось допить самой, и она совсем опьянела. Лель Лелькович двоился у нее перед глазами, его белая кепка на подоконнике поплыла куда то вместе с окном, медные трубы почему то перебрались на потолок, кружка выпала из рук на пол, разбилась, и Журбе у всех на глазах пришлось подбирать осколки. Он вынес их, потом вернулся к Мальве и повел ее к выходу. Ему словно пощечину влепили: что теперь подумают про Вавилон?
Домой они возвращались мимо школы, которая стояла среди поля, в стороне. Стройные ели охраняли двор от дороги, обнимали школьный сад на холме. Журба повел Мальву по аллее вниз, на луг, там вилась маленькая речушка, которая и привела их к дому, туда, где запруда. На запруде Журба долго прислушивался к овину, нет ли там, часом, «гостей», вокруг стояла тишина, только перепел распевал в просе. Можно бы уже и в хату, но Мальва есть Мальва. «Хочу купаться,» – сказала она и стала раздеваться прямо на плотине. Журба не останавливал ее, над водой подымался сизый пар, и Мальва плюхнулась туда, как девочка, смеялась там, охала, ухала, звала к себе Журбу. А он сидел на запруде и все предостерегал ее: «Не плыви туда, не плыви, там яма. Там прошлым летом утонула девушка». Ответ был один: «Ха ха ха!» «А Лель Лелькович красив, как дьявол… – подумал Журба. – Мальва совсем еще слаба, коли опьянела от кружки пива». Да и сам Журба сегодня словно побывал в каком то другом мире. Когда он вывел Мальву на запруду, она только молвила: «Несите одежу», – да так и пошла впереди него домой. Он забыл ее лодочки, вернулся за ними к запруде, а она уже стояла у двери. «Где ж вы там?» – «Иду, будь оно неладно! Туфли забыл». Дверь была отперта, другой всполошился бы, а Журба сказал: «Возможно, я не запер!» В хате не тронуто ни лоскутка, даже масло стоит себе в шкафчике. «Это свои…» – усмехнулся Журба, зажигая свет.
А где то около полуночи скрипнула воровская дверь овина, туда через двор провели какое то четвероногое, оно шло медленно, цеплялось копытами за спорыш (он здесь густой И весь спутан, как шерсть на старой овце,), копыта потрескивали, верно, после дальней дороги, потом из овина долетел предсмертный крик жертвы (не рев, как в агонии, а именно крик в предчувствии смерти), затем что-то грузно хлопнулось, разбудило Мальву – это жертва сорвалась с балки, должно быть, то было что-то громоздкое, скорей всего вол, ну канат и не выдержал, – на столике задребезжала лампа, а в окнах зазвенели стекла. «Что это?» – спросила Мальва. «Должно быть, вол», – спокойно сказал Журба, прикинувшись, чтобы успокоить Мальву, будто его все это не тревожит. Примерно через час к глинищам подкатила телега, из овина вышли и тяжело затопали с ношей через двор, потом кто то подошел к двери хаты, постоял там, подергал дверь и ушел на запруду, к глинищам. Воз тяжело выбрался из глинищ и заскрипел по дороге на Михайловку. Журба встал, осторожно, чтобы не разбудить Мальву, подошел к окну. Над прудом стоял сизый туман, он тянулся до самых глинищ. Журба достал из брюк часы, шел третий час ночи, как раз то время, подумал он, когда мир еще пребывает под властью воров и астрономов. Почуяв поблизости свежую кровь, в глинищах встревожились летучие мыши и теперь сквозь туман пробирались сюда, во двор, и шарахались то ли от Журбы в белом, то ли от оконных стекол, об которые с лёта можно и разбиться.
На рассвете, выйдя из хаты, Журба увидел возле бревна под кровлей повешенный на гвоздик окровавленный мешок, осторожно снял его, заглянул внутрь – там был добрый кусок говядины, пахнущий салом. Всего через несколько минут двор мог бы наполниться густым ароматом тушеного мяса, Журба физически ощутил этот соблазнительный запах, но не стал звать Мальву, побаиваясь, что она не сможет побороть искушение, а решительно взял мешочек и понес к пруду, вынул мясо и швырнул на глубину, ракам. Мешочек он тоже бросил в воду, но тот, жирный от сала, не тонул. Пришлось забросать его комьями земли с запруды. Шкура была развешана на балке – огромная, она занимала почти всю балку и, серая, лоснилась, выставляя потертые бока. Вол. В Зеленых Млынах Журба не встречал такой масти, здесь больше любили красномастных «голендерок», завезенных бог знает когда из альпийской Европы, может быть, даже еще и не лемками, до них. Когда встала Мальва, кулеш уже томился па кирпичах. Журба помешивал его в горшочке грушевой ложкой, дал Мальве попробовать, довольно ли соли (он обычно недосаливал), потом нацедил из бутылки ложку масла и полил кулеш – двор вмиг наполнился чудесным запахом. Завтракали на траве, подстелив рядно, ели из одной миски. Журба собирал что пожиже, оставляя Мальве гущу, улыбался, мысленно сравнивая свой завтрак с завтраком раков, которые, верно, уже едят под водой.
Вышли из дому вместе, шли по стежке через свекольную плантацию, на колхозном дворе уже разорялся Липский. Мальва запрягла коня в водовозку, наполнила ее раствором патоки с мышьяком и другими ядами и поехала на свекловичную плантацию наполнять высохшие корытца, которые Журба там расставил для борьбы со свекольной совкой, житняком (ржаной жук) и с другими вредителями, угрожавшими в то лето Зеленым Млынам. Водовозку Мальва ставила на дороге, а раствор в корытца носила ведром, и так день за днем на протяжении всей весны. Теперь такие корытца не ставят а тогда их изготовляли зимой и после сева выставляли как можно больше. Пока Мальва делала круг, наполняя раствором одни, другие высыхали, протекали и трескались, а она должна была следить за каждым, потому что Журбе, бог знает уж как, но всегда было известно все о каждом корытце, и вечером он напоминал Мальве: «Ты одно корытце пропустила, там, на Марцушиной делянке, завтра не забудь наполнить его». Мальва находила это проклятое корытце, но за следующим ужином Федор напомнил ей уже о другом, где то на самом краю плантации, на пригорке, откуда, мол, и летит эта проклятая совка. Один раз Мальва не утерпела, рассмеялась, и Журба спросил: «Ну чего ты, чего, Мальва?» – «И когда вы успеваете обойти всю эту тысячу корытец?..» – «А я летаю над ними, как совка…» – и сам рассмеялся. Чудачка! Он приходит туда в полдень, когда на плантации никого нет, все полдничают где нибудь в тени, бродит там час, другой и видит, как ведет себя каждое корытце, то есть вредители над. каждым из них. Вот и все. Ему и не надо в каждое заглядывать. Но пусть эта маленькая тайна останется с ним, пусть знают в Зеленых Млынах, что он, Федор Журба, коли уж на то пошло, может и летать над полями. Летать…
Глава ЧЕТВЕРТАЯ
Привыкнув к горам и не найдя их здесь, лем ки селились на некоем подобии гор, то есть на здешних подольских буграх (здесь степь переходит в Подолье), занимая их южные склоны, спускавшиеся хоть к малой, да все же к воде. Ну, а уж кому не досталось бугра или кто не успел захватить для хаты и сада местечко на солнечной стороне, те селились прямо в поле, «на днище», и, хотя и не были от того в накладе, все же из рода в род завидовали «горцам», у которых и весны приходили раньше, и осени были суше, чем «на днище», и деревья дольше жили и гуще родили, уходя корнями в сырую глину, до которой «на днище» не добраться и дубам. Хаты на буграх были сухие, как стрекот кузнечика, а на равнине из сырых углов несло плесенью даже летом, особенно ежели хата утопала в кустах. И все же сметливые хозяева не боялись низины, из года в год богатели на свекле да пшенице, постепенно оттесняя бедняков с южных склонов на северные. Так образовалась в Зеленых Млынах кучка богачей, так называемых «отцов», ставших в этих краях опорой контрреволюции. Уже в двадцатые годы Советскую власть здесь приходилось устанавливать с помощью бронепоезда, несколько раз приходившего сюда по железной дороге и обстреливавшего Зеленые Млыны, которые, похоже, не желали покоряться новой власти (на самом деле покоряться не хотели «отцы», предчувствуя свой конец). Поединок с ними довершил Аристарх, это он в двадцатом обстреливал с бронепоезда их «каменные гнезда» в пшенице, которой «отцы» не желали делиться ни с голодающим Поволжьем, ни с красными центрами Украины. «За золото платите золотом», – требовали «отцы», не пуская голодных на уборку. Гнат Смереченко сжег свою ниву и сам сгорел в пшенице. Другим пришлось отступать, а хитрый Михей Гордыня отдал все за визу на выезд из страны. Паровая мельница, поставленная им посреди поля, чуть ли не единственная в этих местах, свободно конкурировала с ветряками соседних сел и намолола Гордыне порядочно золота, которое он переправлял «на черный день» в Вену. Говорят, он оставил Зеленые Млыны с чемоданом, в котором не было ничего, кроме сорочек, вышитых его последней служанкой, родившей от него дочь. Гордыня рано овдовел, детей у него не было, и он несколько лет жил с горничной, когда же у ней родилась дочка, то он и тут не растерялся: за полгода до этого маховиком на мельнице убило Властовенка, молодого мельника, вот богач и записал незаконную на него. С тех пор и живет в Зеленых Млынах Паня Властовенко, которую Михей не пожелал сделать наследницей своих богатств. Сейчас Пане за двадцать, живут они с матерью в первой хате Гордыни, довольно уже ветхой, и только огромный сад и до сей поры напоминает о делах старого хозяина. Вторую хату Гордыня выстроил на большом поле, где высилась его мельница, которую он каждую весну красил парижской зеленью. Теперь на этой второй усадьбе колхоз. Паня с матерью вступили в него в числе первых, обобществили сад, лошадь, плуг, все, что следовало обобществить. Вот в этом саду и поспела белая черешня.
Липскому пришло в голову не отрывать для сбора черешни взрослых, а обратиться к услугам «белок» – старшеклассников.
Речь шла, в сущности, о том, что эти маленькие верхолазы съедят меньше ягод, чем взрослые. Липский так им и сказал: «Черешни у нас много, ешьте сколько можете, но только – пока сидите на дереве. На земле есть нельзя, а домой – то, что получите на трудодни». И еще предупредил, что если объесться черешней на дереве, то от нее может стать дурно, и бывали случаи, что дети даже падали с деревьев неведомо отчего.
Так нам выпало собирать черешню в саду у Власто венок. Это был уже старый большой сад, занимавший громадный бугор; внизу на лугу рос орешник, а черешни были на горе, неподалеку от хаты, где жили хозяева: мать, которой мы так в тот день и не увидели, хотя нам всем хотелось повидать бывшую служанку Гордыни, Паня и муж ее, Микола Рак, который служил кочегаром на паровозе и все пропадал в рейсах, а сюда наведывался изредка. Говорят, он высок. и тощ, высох возле паровозных топок… Отец его, старый Рак, служит будочником на перегоне, но сам отсюда, из Зеленых нов, и вроде бы доводится Властовенкам дальним родственником. Одно известно точно: Раки издавна были безземельными, ходили в батраках, а потом, когда проложили чугунку, бросились туда искать счастья для своего рода, захватили немалый участок пути – от Пилипов до Мансур, – но выше будочника там не подымались. Зато на всех разъездах, во всех будках – одни Раки, и старые уже, усатые, сгорбленные от железных ломов и кайл, и помладше, те, что ходят каждую субботу за пять, а то и за двадцать километров к лемкам в клуб, потом на ходу вскакивают на подъеме в ранние поезда и едут из клуба к своим будкам, где растят детей видимо невидимо, и все для той же чугунки. Таким вот привычным способом и «выходил», точнее, «выездил» Микола Паню Властовенко, женитьбу иа которой Раки рассматривали вроде бы как месть Гордыне за презрение к их роду племени. Микола не просто полюбил Паню, или, как ее звали здесь, Паньку, – он любил возвращаться из поездок в ее огромный сад, который до созревания белой черешни оставался без сторожей и потому мог считаться владением Властовенок, что же до хаты, то ее молодой Рак не брался ни восстанавливать, ни ремонтировать, она вросла в землю по самые окна, только овин на фундаменте высился до небес, словно и вся хата на нем держалась. Микола увлекался радио, использовал высокую кровлю овина для антенн, поставил там несколько мачт и оплел всю дряхлую лачугу густой сетью проводов, на которые предстояло ловить для Пани таинственную музыку Вселенной. Сами по себе провода выглядели бы просто бессмысленным сплетением, не будь на мачтах белых фарфоровых изоляторов, от больших до самых маленьких, которые придавали им некую высшую гармонию и целеустремленность и на которых провода скрещивались и над овином, и на деревьях, и даже на тех черешнях, куда забрались мы с полотняными сумками на шеях.
Командовал нами Куприян, садовник и огородник, такой же скряга, как и Липский, старый холостяк и ворчун (он то и дело о чем то недовольно шептался сам с собою), новоиспеченный мичуринец, который в Зеленых Млынах ничего особенного не вывел, но гордился воей перепиской с Мичуриным; в собственном саду он выделывал с деревьями разные фокусы и в конце концов изувечил почти все деревья, заставляя груши становиться яблонями, а яблони – грушами. Лель Лелькович каждую весну приглашал его для очистки школьного сада, заодно он давал нам несколько уроков прививки растений и в это время тоже что-то недовольно бубнил, должно быть, жаловался на нашу невосприимчив вость и неспособность усвоить этот старый как мир процесс, известный еще со времен вавилонских садов Семирамиды. «Тьфу!» – приходил он в бешенство к концу каждого урока, складывал свой садовничий нож, который носил на цепочке у пояса, зачесывал белую кудель на голове, взмокшую под шапкой с пропотевшим днищем, крутил усы и говорил нам: «Темнота. Только и знаете, что собирать в чужих садах, а сами не сотворите на этой земле ничего великого, кроме себе подобных. Ступайте, слушайте своего Леля Лельковича, а меня уже ждет товарищ Липский». Ходил Куприян рысцой, семеня в такт своему бормотанью. Очевидно, бубнил он что-то несусветное и бессмысленное, просто ему нужен был аккомпанемент для такой беготни. Из за этой беготни он, естественно, не мог на протяжении всей жизни заметить ни одной женщины, хотя и говорят, что в свое время любил Панину мать, когда та еще служила у Гордыни. Если и любил, то, верно, без взаимности, а так, как любят деревья. Ты можешь смотреть на него, любоваться им, даже восторгаться, а оно любит соседнее дерево, либо дерево в другом саду, по ту сторону пруда, либо на том берегу реки, а то и на другом краю Зеленых Млынов. Эту любовь оплодотворяют пчелы, когда сады цветут, а пользуются плодами этой любви трутни… Сейчас Куприян как раз и бубнил скорей всего об этой любви деревьев, перебегая от черешни к черешне и понося нас за ненасытность. «Эй, когда же вы начнете наконец для колхоза собирать?» Косточки падают в траву, а то и ему на шапку, от этого он и вовсе приходит в ярость, грозит кулаками, кричит: «А, чтоб вам пусто было, только и знаете, что лопать!»
Черешни были крупные, как яйца удода, желтовато белые, прозрачные, душистые, еще прохладные с ночи, глотать такие легко, приятно; несколько дней шли сплошные дожди, обмыли их, наготовили для нас, и потому сумки на шеях наполнялись медленно и лишь тогда, когда тело стало уже не способно ни к движениям, ни к работе и тянуло только упасть па землю (как и предупреждал Липский) и полежать вверх пузом на прохладной садовой траве. На деревьях, в ветвях не слыхать уже было смеха, утихла веселая перекличка, умиротворенные наши души жаждали покоя и тишины, и теперь бормотанье Куприяна доносилось снизу, как жужжанье разозленных шмелей, наводя на нас сон, в то время как мы должны были отработать за нанесенный колхозу убыток. А тут еще как раз под мое дерево пришла Паня с миской и говорит Куприяиу:
– Дядя Куприян, мама больная лежит, хочется ей черешен, просит у вас…
– У ней есть трудодни?
– Какие же трудодни? Говорю вам, больная. Не встает с крещения.
– Я ие врач, а садовник. Оставь мисочку, потом принесу. Только чтоб Липский не знал. Тут каждая бу бочка на трудодни. Я еще и сам не попробовал, какие они есть, черешни эти. Но больной, ясное дело, не могу отказать. Оставь мисочку. Оставь. Вон там в бурьяне…
Паня поставила обливную мисочку на траву, постояла еще, подняла голову, и наши взгляды встретились. Глаза у нее были большие и печальные, похоже, карие, а может, и темно синие, излучали они тихое и даже холодное пламя, кажется, я уловил его на миг сквозь чащу ветвей. Все это длилось одно два мгновения, потом она опустила глаза и уже собралась идти, оставив миску в траве, но я – уж и сам не знаю, как это случилось, – остановил ее.
– Стойте! Не уходите!
– Это вы мне? – заколебалась она.
– Стойте. Я сейчас…
Пока слезал, я и сам испугался, а Куприян так и ел меня глазищами, не понимая, для чего я спускаюсь с черешни; ведь у каждой, сумки есть веревочка, на которой ничего. не стоит отправить вниз полную кошелку; и поднять обратно пустую, когда Куприян опорожнит ее, а на черешню взбираться не так то легко – ствол у нее высокий и кора скользкая, словно смазана салом. Но я слез, снял сумку с шеи, подошел к мисочке, высыпал туда черешни и подал Пане, как дар души, озаренной ее взглядом. Паня стояла, заметно смущенная и даже растерянная, глаза ее смотрели куда то поверх меня – да, они и в самом деле были темно синие, а шея высокая, белая, как лилии на пруду, под батистовой кофточкой тревожно дышала грудь, Паня плакала.
– Поставь, – сказала она. – Дядя Куприян потом принесет… – Повернулась и пошла прочь, высокая, прямая, с черной косой, достигавшей чуть ли не подола юбки. Я остался стоять с полной миской, черешни скатывались одна за другой в траву и становились там слезами, потому что, когда я снова надел сумку на шею и хотел их собрать, их там уже не было. Куприян сказал мне:
– Ты вавилонский, а ведешь себя так, будто сам их сажал. Ишь, благодетель! Сымай торбу и можешь идти.
– Почему, дяденька?
– А потому что обидел человека. Тычет ей мисочку ягод…
– Так ведь там же больная…
– Слепой, что ли? – продолжал, не слушая, Куприян. – Видишь же, что я одну черешню не обрываю. Вон ту, самую лучшую. Им оставляю, им. А он, чудак, сует ей мисочку. Тьфу! – Куприян сплюнул. – Не стану ж я при всех ей объяснять. Говорю – оставьте мисочку, я потом принесу. Научился там, в Вавилоне, выскакивать, где не просят. Уйди отсюда, пока я не остыну. Поди на пруд, посиди, дай отойду. Ва ви ло нянин!..
Я ушел. То тут, то там спускались на веревочках полные сумки. Куприян бегал, как чумовой, от одной к другой, отвязывал, высыпал черешни в ящики, на которых была печатная этикетка с кистью белой черешни. Я сидел на пруду и никак не мог сообразить, за что меня выпроводили из сада. Из воды мне словно бы сияли глаза Пани, и на душе не было никакой горечи, а, напротив, явилось там нечто высокое. Мысли все вертелись вокруг нее, и пришло в голову, что будь я таким красивым, как наш директор Лель Лелькович, я непре. менно влюбился бы в Паню. Тогда я еще не догадывался, что это и была моя первая любовь, которой долгие годы суждено было ждать взаимности.
Через несколько дней, как то под вечер, выкупавшись, я забежал в сад посмотреть, правду ли говорил Куприны. Кое где еще виднелись черешни на деревьях, с которых урожай уже собрали, а одно дерево было словно осыпано бриллиантами. У ствола стояла высокая лестница, а в ветвях кто то шелестел листвою. Я подошел ближе: это Паня обрывала черешни в белую наволочку, привязанную к поясу. На соседнем суку сидел Лель Лелькович в лакированных туфлях на босу ногу и курил. Мы, начинающие курильщики, знали, что он курит «Сальве», которое привозят на станцию Пилипы из Одессы и которое уже из станционного буфета попадает в Зеленые Млыны. Я чуть не вскрикнул и пустился по тропинке вниз, в орешник. Паня на дереве засмеялась, она догадалась, что так может убегать только ученик от своего директора.
Всю ночь через Зеленые Млыны шли и шли поезда, еще никогда, казалось, их не бывало так много. С каждого мог сойти Микола Рак с окованным чемоданом, как он это часто делает. Впрочем, иногда он только оставляет хлеб для Пани (свой кочегарский паек), оставляет его возле одной из будок Раков, а уж родичи, поделив его, приносят ей домой.
Не прошло и недели, как воловьей шкуры на балке не стало. Забрали ее, вероятно, ночью, потому что еще накануне Журба видел ее, ненароком заглянув в овин. За такой шкурой, к тому же еще и не совсем вывяленной, должно быть, приходят вдвоем, одному с ней не управиться. Журба был уверен, что забирает шкуры кто то из Зеленых Млынов, и притом кто то из недальних оседей, ведь маловероятно, чтобы за этим добром возвращались те, кто так аккуратно развешивает его на балке, полагая, что это достаточная плата хозяевам за овин Парнасенок и за умение хранить тайну. После исчезновения последней шкуры Журба наконец понял, что он стал жертвой ужасного парадокса: воры то полагают, что шкуры с балки берет не кто иной, как он, Журба! Теперь эти таинственные пришельцы имеют все основания считать его своим молчаливым сообщником, ведь они так или иначе платят ему, а попросту говоря, делятся с ним, как и наддежит истинным «рыцарям» воровского этикета. Дальнейшая эксплуатация овина не предвещала Журбе ничего хорошего, и он в коцце концов вынужден был обратиться за омощью к товарищу Македонскому. Однажды ночью кто то постучал в боковое оконце, выходившее на заросли терновника.
– Кто там? – спросил Журба, уверенный, что это те самые воры.
– Отоприте. Свои.
– Кто – свои? Я никого не жду. Оставьте меня в покое.
С кровати вскочила Мальва, отстранила Федора от окна.
– Ступайте отсюда! – сказала она. – Мы вас не трогаем. Чего вам от нас надо?
Те выбрались из чащи, перешли к другому окну, постучали настойчивее. Когда Журба снова подошел, к стеклу были прижаты пальцы, а над ними – расплющенный нос. Журба внимательно разглядывал лицо.
– Македонский?! – изумился он. Человек за окном приложил палец к губам. Журба отпер ему и впустил в сени.
– Что же вы сразу не сказали? Заходите, пожалуйста!
– Тише. Они могут сейчас прийти.
– Могут. Как раз их время.
Македонский показал на троих, сопровождавших его.
– Вынесите им воды и спите с богом…
– Сейчас. – Журба сбегал и вынес кружку.
– Ведерко бы, – попросил Македонский. – Поужинали селедочкой и теперь умираем от жажды.
Федор вынес ведерко.
– Между прочим, ведерко следовало бы оставлять на ночь у колодца. Для воров, – Македонский улыбнулся, беря ведерко с остатками теплой воды. Воду он выплеснул на траву, а ведерко подал милиционеру. – Принеси, Свитлишин, свеженькой.
– А где тут колодец? – спросил Свитлишин у Журбы.
– Вон там, на лугу, родничок маленький. Не очень взбаламучивайте. – И, обращаясь к Македонскому Подводу они оставляют в глинищах… Может, мне одеться?
– Нет, нет, зачем же? Идите, отдыхайте, извинитесь за нас перед супругой. Женщине тут страшновато.
Журба улыбнулся.
– Вы ее знаете.
– А кто такая?
– Мальва Кожушная из Вавилона…
– Вот как! Ты представляешь, Степа, какая женщина живет в этой хате?
– Самая обыкновенная, – сказал Журба.
– Вот, Степа, что делает с людьми любовь… А ты говорил, что любовь – выдумка поэтов.
– Разве я? Это Свитлишин говорит.
– Чтоб он там лягушат не набрал, – сказал Журба. До определенного момента он тоже был убежден, что любви нет.
– Свитлишин, осторожно, там лягушата…
– Ничего, они холодные, – проговорил Свитлишин уже возле родничка. Потом слышно было, как он лег на живот и зачерпнул воды.
– Идите. Дверь можете не запирать. Стража надежная. Да извинитесь перед Мальвой. Света не зажигайте. Спите. Ночь как ночь…
Журба потом слышал, как они по очереди пили воду, позвякивая кружкой в ведре. Кто то выплеснул лягушонка, может быть, Македонский, и сам пошел к роднику. Потом во дворе и в Зеленых Млынах все стихло – ни звука, одни лишь ночные поезда глубоко и устало распахивали ночную тишь то в один конец, то в другой и затихали где то на самом краю ночи. Ни Мальва, ни Журба до рассвета не спали, ждали, что вот вот те, кого ждет Македонский, проведут свою последнюю жертву по двору в овин.
– Он с маузером? – спросила Мальва. – С маузером.
– А сколько их?
– Четверо.
– А тех сколько бывает?
– Вроде столько же. Вола или корову лучше всего делить на четверых, пятый уже лишний. Хотели, аспиды, меня в сообщники взять. Представляешь?
Мальва улыбнулась.
– А может, они имели в виду меня?
– Ты что, Мальва?
– Я совершенно серьезно. Настоящим ворам необходимо иметь в сообщниках женщину. Тогда никакой Македонский их не поймает. Женщину они посылают на разведку днем, а сами выходят на дело ночью.
– Откуда ты это знаешь?
– Я когда то встречалась с крупным конокрадом.! Недолго, правда. Одно лето. Он мне и рассказывал об этих тонкостях.
– И ты ходила… на разведку?
– Нет. Я смеялась. Это было на Абиссинских буграх. В Вавилоне. Как раз умирал Андриан… Он гнал меня от себя, верно, не хотел заразить чахоткой, вот я и ходила на Абиссинские бугры…
– А что с конокрадом?
– В последний раз я видела его три года назад, весной, скрывался в коммуне от Македонского. Как раз в ту ночь приехал Соснин, и мы вместе прогнали того (с мансарды. Он залезал туда по веревке и спал там. А потом исчез. Нет его и по сей день. Как в воду канул. Брат у него в Вавилоне. Председателем сельсовета – Лукьян Соколюк.
– Так это ты про Данька?
– А вы что, знали его?
– В одной роте служили, у генерала Брусилова. Я первого призыва, а он, вроде, третьего. Да, третьего. Свежее пополнение, перед контрнаступлением. У меня
уже тогда был «георгин», за Бельцы. Убило офицера,
и я поднял роту.
– Вы?
– Мальва, я уже не молод.
– Где же ваш «Георгий»?
– В Конских Раздорах. Лежит у матери в сундуке.
Когда-нибудь покажу, как поедем. Между прочим, мать очень хочет тебя видеть. Старенькая уже…
– Вон вы какой, Журба…
– Обыкновенный… А Данько мне нравился. Настоящий был солдат. Мы прозвали его Цыганом. За то, что лошадей неистово крал в соседних полках.
– На фронте?!
– Ну, убьют коня или там искалечат. Жди, пока тебе из тыла пришлют. Вот Данько и выручал роту. Да каких жеребцов приводил! Хвост – чик, гриву – чик, и никакой хозяин не узнает. Вот с тех пор, верно, и пошло… А этих то не слыхать…
– Неужто они за несколько дней такого вола съели?
– А родичи, Мальва? У каждого же есть родичи. Куму кусочек, куме кусочек, свату – и весь вол. Да и нам оставили добрый кус…
– Когда?
– Да, я ведь так и не рассказал… Выхожу я тогда, глядь – висит под стрехой. На том гвозде, где ты ключ вешаешь. В мешочке. Кровь еще каплет. Ну что делать? Снял я, посмотрел – первый сорт. Вол то, верно, был с ленцой, не изнуренный, да это и по шкуре видать было – так и лоснилась. Хотел разбудить тебя, затеять царский завтрак… Да и не один. А потом подумал, подумал… И в пруд. Ракам…
– И молчали…
– А чего ж дразнить голодного…
– Странный вы, Федь, ох, какой же странный… Тем и дороги мне, – и Мальва поцеловала его в грудь горячо, горячо, а он смотрел в низкий потолок, пересеченный черной матицей, и не верил. Ну, просто не верил. Ведь разуверился уже было, что есть любовь, и вот теперь преодолевал в себе это неверие здесь, в этой хате на околице, где Парнасенки не познали счастья. Их нужда и невзгоды еще и доныне словно бы жили тут, где даже терн какой то гиблый, только кое где ягодка попадется, один бурьян растет здесь, как из воды. Правда, над родничками, которые Тихон и Одарка копали по очереди, они сажали калину, и кустов ее тут без числа, когда-нибудь они сомкнутся в калиновую рощу.