355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василь Земляк » Зеленые млыны » Текст книги (страница 15)
Зеленые млыны
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:10

Текст книги "Зеленые млыны"


Автор книги: Василь Земляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Он бросил взгляд на Рузины окна и ужаснулся: в одном из них, приоткрыв белую занавеску, стояла Мальва. Живая, реальная, она дышала и смотрела на него так внимательно, что он невольно отстал от своего ряда и на мгновение застыл пораженный. А Мальва и не узнала его. Глаза запали; скулы выпятились, зубы блестели голодной белизной. Что-то демоническое было в его лице, обросшем черной бородою. Быть может, это была мольба умирающего. Да, именно мольба, п Мальва почувствовала это, когда он сложил руки на груди, а запекшиеся губы прошептали что то, чего она не могла расслышать. Мальва отошла от окна, скрылась, а он все еше стоял, пока конвоир, весь из железа, кожи и серого сукна, не погнал его прикладом в колонну. «Жена?»– спросили соседи по шеренге. «Нет», – проговорил Данько и мысленно стал прощаться с Вавилоном, на этот раз, быть может, и навсегда. И уже на ночлеге в Глинске он услышит от других, что и они видели в окне, проходя через запруду, странную красавицу, которая стояла, приоткрыв занавеску, верно, надеясь узнать мужа или брата. Только по чему было не выйти на дорогу и не вырвать из неволи, не выкупить за последние деньги хоть одного из них?

Данько умирал в Глинске, на базарной площади, умирал, должно быть, от жара, потому что всю ночь бредил лошадьми, которые когда то вроде бы спасли его…

Даиьку мерещилось, что перед самым. Глинском его стали обгонять лошади. Одни, без людей, призрачные, осторожные, они шли гуськом по затвердевшей обочине, как люди. Один уже старый жеребец с торчащими мослами, к которым в самый раз прицепить крылья, и тогда конь походил бы на птицу, остановился, видно, узнал великого конокрада, кинул взгляд на белый узелок, который тот, бедняга, боялся выпустить из рук и в котором коню мог привидеться овес. Данько как раз этого жеребца украл в Овечьем, сейчас он узнал его по масти – конь был серый в яблоках – да еще по белой лысине на лбу, пролегшей от загривка до самых ноздрей. Он попытался залезть на него, но был для этого слишком слаб, коня замучил и сам из сил выбился, а тут еще, как назло, развязался узелок. Из него посыпались сокровища, не имевшие для коня никакой ценности: вышитое полотенце, несколько нижних сорочек из небеленого холста, брюки галифе, уздечка, вся в серебряных украшениях – с последней лошади, и еще какие то лохмотья, брошенные туда разве что с отчаяния, когда, после трех лет скитаний по селам, Данько шел сдаваться Македонскому – добровольно, сам шел… Жеребец когда то побывал в этой воровской уздечке (настоящие конокрады подбирают лошадей к своей уздечке, чтобы легче было управлять ими), он грустно улыбнулся закисшими глазами и убежал, оставив Данька на дороге. «Узнал», – подумал Данько, вспомнив, как этот серый в яблоках приглянулся ему и как он старательно потом выведывал все о нем и о его хозяине, пока однажды ночью тогда еще буйная голова жеребца не очутилась вот в этой смирительной уздечке с крепкими удилами.

На покаянный путь наставил Данька Фабиан. Раз Данько зашел к нему подкрепиться, холодный и голодный, и Фабиан, сам бедняк, принял его, подкормил, а потом и говорит: «Иди, Данько, кайся, а надо будет, и отсиди. Другого совета у меня тебе нет. А укрывать тебя от Лукьяна я не собираюсь. Ты сейчас такой, что, может, они и сжалятся над тобой. Вот чуток подсохнет степь, ты и двигай. Детей у тебя нет, жены нет, какого тебе лешего бояться? А смерть? Что ж, лучше смерть, чем такая жизнь». Правда, с тех пор как Фабиан на некоторое время пристал к Присе (по отбытии Явтушка ненадолго в дальние края) и назвался папашей явтушенят, ореол философа над ним несколько потускнел. Но не будем поддаваться настроениям вавилонян, их измышления против философов давно известны, будем и в дальнейшем именовать нашего Фабиана философом, который лишь теперь постиг, что высочайшая суть всех (философских учений упирается в хлеб, ибо и самые! великие мужи ничего не стоят, если они не в силах вернуть детям детство. Данько послушался было Фабиана, но потом заколебался: а что, если Фабиан и в самом деле уже не такой мудрец, как был? Данько где то слышал, что дети вместе с хлебом съедают и мудрость отцов. А семейка Явтуха способна обглодать и не такое дерево, как Фабиан.

А лошади все шли и шли мимо. Как мусульмане в Мекку. Из Прицкого, из Козова, из Вавилона… Лошади словно вспомнили весеннюю ярмарку, услышали душой веселый ярмарочный гомон, вспомнили те беззаботные времена, когда они еще жеребятами в охотку бегали на ярмарку за матерями, и теперь потянулись в Глинск. А Данько, догадываясь, куда они идут, умолял их остановиться, преграждал дорогу, звал самыми ласковыми словами: мце, мце, мце, цось, цось, цось, они останавливались, смотрели на него, но были слишком слабы, чтобы взять на себя всадника, и бежали прочь, боясь отстать от передних.

Даньку вспомнились его первые глинские ярмарки, когда у Соколюков еще не было ни лошадей, ни телеги и они приходили туда пешком. Дивной музыкой звучало для них тогда дребезжание чужих возов – в ярмарочные дни оно доносилось со всех дорог вселенной, богатые возы катились тихо, мягко, как римские колесницы на триумфах, а бедные гремели по дороге, словно мчались к гибели. Потом Соколюки скопили на коня,

которого назвали Мартыном, конь был никудышный, норовистый, лягался, цыгане сбыли его с рук почти за бесценок, но радости братьев от этого приобретения не было границ. Пергс лй конь во дворе – это для крестьянина превыше всего. Хотя от Мартына проку чуть – ни пахать на нем, ни в телегу запрячь, ни промчаться вскачь, зато шкура – загляденье. Крупный спец по шкурам обстукал ее костяшками пальцев, выявил слабые места и купил Мартына для глинской бойни. А тут – на тебе! – идет Мартын, словно с того света, идет в Глинск, и довольно еще ходко, обгоняет тех, кто послабей. «Это мне мерещится», – подумал Данько.

«Здравствуй, Мартын!» Конь остановился, узнал Данька, помог ему встать и повел в лиловый рассвет. Должно быть, живодеры продали его бедной вдове в Прицкое, но вдове не было от него никакой корысти, она перепродала его козовским гончарам, и в Козове он долгие годы не выходил из ямы – месил глину. Данько, верно, знал тех гончаров, они вывозили свои изделия на глинский рынок. Вязкие замесы укротили Мартыну норов, и он стал послушным конем. Даньку вспомнились гончары из Козова – молодые и постарше, но все одинаково красивые, темноволосые, статные, или, как тут говорят, форменные, они привозили отличные горшки, обожженные на совесть, звонкие, не похожие на весь остальной гончарный товар. Мать покупала горшки только у них, а он, Данько, все уговаривал ее купить еще и глиняную свистульку. Свистульки их славились на все Побужье – лошадки, петушки, чертики, да все такие голосистые, что без них и ярмарка была бы не та.

Потом Мартына обобществили, поставили перед ним табличку и нарекли Аполлоном. Стоял он рядом с Венерой, старой престарой клячей. Раздавая лошадям имена, люди глумились над ними, как хотели, будто срывая на них какую-то застарелую злость. Зато они, лошади, зная о людях больше, чем кто бы то ни было, готовы были унести с собою их тайны на тот свет.

Тишину всколыхнул дальний колокол – это глинские церкви, и доныне враждующие, поздравляли одна другую с воскресным днем. Данько никакой не верующий, но звучащая медь всегда трогала его душу. Фабиан говорит, что благовест слышат даже мертвые.

Лошади сходились на ярмарочной площади, задорные, верно, пришли сюда еще на рассвете, в ту пору, в какую за много много лет привыкли появляться на ярмарке. Ведь именно здесь они испытывали когда то подлинное счастье: здесь самые злые и сварливые хозяева словно бы перерождались, вешали им на грудь мешки с овсом, ставили их к душистому сену, которым устланы возы, в жару поили покупной водой, которая подскакивала в цене до десяти копеек за ведерко, а в крещенские морозы накрывали домоткаными ковриками – рябчаками, а то и тулупами. Дома лошади не имели и сотой доли того, что им выпадало здесь. Сейчас они не враждовали, не дрались, не ржали, как бывало, не пересмеивались, а, столпившись, в полной тишине ждали людей. Мартын не отходил от Данька, должно быть, полагая, что имеет в его лице хоть какую-то опору. Возраст изуродовал коня, а лучи окровавленного месяца придавали ему причудливые очертания. Данько дал коню лизнуть свою пустую ладонь. Мартын нехотя коснулся ее запекшимися губами и громко заржал. Но никакого отклика на его призыв не было… Прощай, Мартын…

Пахло паленым и едой, давнишними ужинами, памятными Даньку еще с вавилонского детства, откуда он словно бы всю жизнь спускался верхом на Мартыне сюда, под этот покосившийся тын… Тогда люди подняли его, вернули к жизни…

Где ж они теперь, люди? Нет их. Только Мартын да еще Мальва в Рузином окне, живая, реальная, вавилонская Мальва… Она бы еще, быть может, могла выхватить его из лап смерти. Выйти и выкупить, вымолить, вырвать из этой обреченной колонны. Не захотела или не узнала?..

Всех, кто уже не мог после страшной ночи подняться и идти дальше с этой площади, убивали. Вот и к нему подошел конвоир, весь в железе, как робот, подождал минутку, словно взвешивал силы Данька, а потом покачал головой и выстрелил Даньку в сердце. А мать до самой смерти боялась, что когда-нибудь мужики засекут Данька кнутами на этой площади. «Ма ма а! П»– крикнул он, а робот пошел расстреливать других… Только когда зацветут васильки, в хлебах станут ржать лошади. По нем, по Даньку Соколюку…

Если у тебя был муж, или сын, или отец, или просто друг, который был им, несмотря ни на что, а потом его не стало или он оказался в беде и у тебя есть малейшая возможность вернуть его, помочь ему, то, если ты настоящая женщина, жена, мать, сестра или просто возлюбленная, ты непременно должна напомнить о себе при любых обстоятельствах. Так поступила и Прися. Услыхав от кого то, что в Умани, в старых каменолом нях, лагерь пленных, она, ни минуты не колеблясь, напекла пирогов с горохом, сняла с чердака несколько кусков сала с прожилками, хату с детьми оставила на Зингершу (мать Мальвы) и, сговорив для компании Даринку, отправилась с нею через степи и села в Умань. Прися – за Явтушком, почти не сомневаясь, что он не мог не попасть в плен (никто не знает так своего мужа, как жена), а Даринка – за Лукьяном, без всякой уверенности, что он там, а просто для очистки совести. Чем ближе к Умани, тем больше женщин попадалось им по дороге, постепенно Прися оказалась во главе целой гурьбы путниц: были там и из Глинска и из Деменска, отовсюду: таврийки и подолянки, женщины в летах и девушки на выданье – стыдливые, влюбленные, они шли выручать женихов, с которыми сошлись на этой войне; короткие, но незабываемые фронтовые знакомства погнали их в Умань, быть может, даже втайне от родителей.

Пропускали их в лагерь раз в день, в утренние часы, потом выталкивали прочь, травили собаками, а когда и это не помогало, охрана открывала по ним огонь. Нескольких из них убили – их похоронили вместе с умершими пленными, которых ежедневно вывозили из каменоломен на пароконных бестарках. Ничто не могло отвадить женщин – с семи и до девяти утра они толпились над каменоломнями, кричали, называли свои имена и имена мужей: «Это я, Прися! Ты слышишь меня, Явтуша?» Из ямы кто то откликался: «Слышу, забирай!» Некоторые узнавали своих жен, пробивались к охране, показывали на толпу женщин: «Вон она, вон там!» Но кому показывать, кого убеждать? Ответ один: «Цуркж!» Только на третий день женщины умолили коменданта лагеря, майора Принца, вывести пленных строем, чтобы каждая могла узнать своего. Все три утра Явтушок кричал из ямы: «Я тут! Я тут!»– а когда вывели их колонной по четыре, Явтушка среди них не оказалось, кричал, наверно, кто то другой. Явтушок мог и умереть здесь, в яме, а мог и просто попасть не в этот лагерь. Но когда их вели, кто то все же окликнул ее: «Прися!» Высокий, изможденный, в пилотке, з туфлях на босу ногу и выцветшей, просоленной потом гимнастерке. Это был Ксан Ксаныч, Прися узнала его по усам, черным, как смола, а он, должно быть, уже здесь отрастил и бороду, поседевшую в яме.

– Это мой, – сказала Прися коменданту, сидевшему па принесенном сюда, на плац, стуле в окружении подчиненных. Майор Принц снял черные очки, внимательно осмотрел пленного, приказал показать рукава гимнастерки (если комиссар, то там должен быть след от звездочки), убедился, что звездочки не было, и велел выдать пропуск на Явтуха Голого (так его назвала Прися). Ксан Ксаныч, еще не веря судьбе, взял пропуск, обнял Присю и поцеловал ее. Прися заплакала и повела его прочь. Даринка все ждала, что появится Лукьян или кто-нибудь из вавилонских, а пленные все шли, по четыре в ряд, несчастные, изможденные, кто посильней, поддерживали слабых и все молили ее глазами – забери, пригрей, ты же видишь, что твоего здесь нету. Какой то смуглый татарин даже остановился напротив нее – еще совсем юноша, с пушком вместо усов, глаза, как две молнии, насквозь пронзали Даринку.

– Вот он, вот! Лукьян Соколюк! – Дарннка кинулась к нему, но Принц засмеялся, расхохотались и его подчиненные. Майор, показав на Даринку, спросил татарина:

– Имя? Как ее звать? Юноша растерялся.

– Даринка я, Даринка… А ты Лукьян… – зашептала Даринка.

– Шомполами ее, шомполами! – приказал майор. Несколько гестаповцев выдернули из винтовок шомпола, схватили Даринку за руки, повалили перед майором, уже готовые отстегать обманщицу.

Майор встал, поднял руку в белой перчатке, а потом, приказав поднять Даринку, спросил через переводчика:

– Дети есть?

– Есть…

Принц распорядился отдать ей юношу. Но пленные уже спрятали его в своей колонне, боясь еще одной экзекуции. – Лукьян! Лукьяша! – кричала Даринка, но напрасно. Колонна двигалась вперед, суровая, молчаливая, Даринка заплакала и бросилась догонять Присю.

Явтушок до конца своих дней будет скрывать, что побывал в плену. «В окружении», «в котле» – пожалуйста, мол, все начало войны прошло в сплошных «котлах», «мешках» и тому подобном, но «плен» – уже самое слово коробило его воинское самолюбие. Л между тем в плен он попал, и с помощью прикладов его поставили в общую колонну, которая тянулась через степь вдоль реки Синюхи. Пригнали их на кирпичный завод, и там они гнили в шалашах до заморозков. Есть такой тихий городок – Панычи, а на окраине его – открытый всем ветрам заводишко. Нет хуже жилья, чем шалаш для сушки кирпичей, – там вечные сквозняки, даже если вокруг ни малейшего ветерочка.

Явтушок и здесь, в плену, нашел себе командира. Это был в прошлом секретарь Глинского райкома партии Максим Сакович Тесля. В шалаше он значился как рядовой Кузьма Христофорович Илькун, но Явтушок сразу узнал его и в Панычах добровольно стал его ординарцем.

В начале октября из соседнего совхоза прибыл комендант и отобрал себе шоферов. Тесля и его ординарец назвались шоферами, и капитан Вайс потом имел возможность убедиться в этом. Они выкрали его собственную машину («оппель капитан») и в одну ночь очутились за двести километров от Вайса. Явтушку очень хотелось поставить эту машину к себе в овин, и, если бы не кончилось горючее, мечта Явтушка могла бы осуществиться. Кроме того, это ведь был и вопрос престижа в глазах Приси: ни один солдат еще не возвращался из плена на собственной машине, которая потом спокойненько могла бы стоять в овине до конца войны. Однако «оппель капитана» пришлось сбросить с берега в Южный Буг. Остаток пути предстояло одолевать пешком, но самое худшее, возможно, ждало их впереди– в списках коменданта Вайса остался адрес Явтуха Голого. Реакция могла быть незамедлительной, и потому беглецы побаивались Вавилона, предполагая, что люди Вайса уже там. С этими опасениями они все же добрались до Вавилона и засели в лозняке, откуда – через Чебрец – Явтушку рукой подать до родимого порога. Хата его на горе, за ним Соколюки, Валахи, Бойчуки, Буги, Кадрели, Чапличи, Стаенные и Стременные. Стаенным и Стременным Явтушок посоветовал сжечь свои хаты, когда был страховым агентом, и теперь у них не хаты, а дворцы. А по эту сторону Чебреца, где укрылись они с Теслей, – верхний Вавилон, и вон там, на самой макушке, живет Фабиан, на котором Явтушок и сосредоточил сейчас все свое внимание. Но вдруг Яв тушок застыл, онемел, а лицо стало белое, как лилия на Чебреце. «Что с вами, Явтуша? Неужели Вайс?» Но Явтушок раздвинул лозу и успокоил: «Нет, нет никакого Вайса. Что это там за проходимец с моею Присей? В моих брюках и моей рубахе? Нет, в моем праздничном меховом жилете. Два хорька пошли на воротник…»

– Вы хорошо видите? – спросил он у Тесли.

– На зрение пока не жаловался.

– Так вон там моя картошка. А на ней женщина с ведерком. Это Прися. Прися Варивоновна, на случай, если вам доведется встретиться с ней.

– А почему бы и нет?

– А потому, что вон, видите, – мужчина около нее. С лопатой. Это не сын, и не сват, и не брат. Вы видите, как они переговариваются и смеются. Как молодожены… – Явтушок сжимал кулаки от злости.

– Вы с ней в законном браке?

– В законном. В глинской церкви венчались. Крест целовали. Восемь сыновей, как желудей, насыпала мне. Один помер, пятеро уже под ружьем, а. двое вон погнали гусей в поле. Валько и Михась. Нет, Михась и Санько, то есть Сашко.

Гуси, едва выбравшись на стерню, закричали и полетели. За ними – Михась и Санько.

– Уже в жир пошли. Одного сегодня зажарим на ужин. Один, два, три… пять… одиннадцать… девятнадцать. А было двадцать девять. Семь гусаков и двадцать две гусыни…

– Немцы могли забрать.

– Немцы? Не знаете вы Приси. Клянусь Вавилоном, что она держит этого картофельного жука на гусятине. Петушков уже сожрал и перешел на гусятину.

Л к А ведь было целых семнадцать петушков! Ну, Прися, берегись! Для кого война, а для кого мать родна! Вы только поглядите на них… Убей меня бог, если они не целуются… Я пошел…

– Товарищ Голый! Не смейте! – остановил его Тесля,

– Но вы же сами видели, что там творится.

– Да, видел. Но вы здесь не один. Вы отвечаете еще и за мою жизнь.

– Тогда я крикну! Ветер как раз в их сторону. Они услышат.

– Услышат не только они…

Набрав ведерко картошки, Прися хотела нести его в погреб, но «картофельный жук» опередил ее, взял ве дерко и понес сам. Прися оперлась на лопату, задумалась. Может, вспомнила Явтушка…

– Го го го! – заорал Явтушок.

Прися встрепенулась, огляделась: никого.

«Картофельный жук» вернулся с пустым ведром, теперь она копала, а он собирал. Через несколько кустов они снова поцеловались над ведерком. Без объятий, а так, словно бы ненароком, как дозволяет огородный этикет.

Явтушок зашатался – это было уже выше его сил – и упал без сознания. Тесля рассмеялся, думая, что Явтушок играет, но тот не подавал никаких признаков жизни, лежал бледный, зубы ему свело – это заставило Теслю поспешно набрать из Чебреца фуражку воды и плеснуть Явтушку в лицо. Опомнясь, Явтушок сел, раздвинул лозу и увидел обоих – жену и того – у костра, там же, на огороде; они пекли картошку. Прися достала из огня картофелину и принялась играть ею, как девочка мячиком, – так она ее остудила, разломила пополам, одну половину попробовала сама, другую – он.

– Как хотите, товарищ Тесля, а я пойду. Картошка готова, сейчас начнут обедать, а после обеда от них добра не жди. Пойду порешу Присю. Нет, сперва его, а потом ее.

Тесля схватил Явтушка за ворот, усадил на землю.

– Вы этого не сделаете. Вавилон не должен знать, что вы вернулись. Каждую минуту здесь могут появиться люди Вайса.

Явтушок ожил. Было бы чудесно, если бы явился сам капитан Вайс и схватил «картофельного жука» на месте преступления. Тесля как будто прочитал эти мыс ли спутника.

– Надо как то предупредить этого чудака на картошке. Я уверен, что он из пленных. Может, мне пойти? Меня же здесь не знают…

– Правильно! – воскликнул Явтушок. – Идите. Ска жите ей, что я здесь. А этого люцифера гоните в три шеи.

Тесля форсировал Чебрец, угодил в топь, из которой едва выбрался, прошел мимо конопли, кое где уже собранной, потом по стежке меж сухих подсолнухов поднялся на гору. Прошел прямо во двор, остановился у погреба с кирпичным входом и поманил туда сборщиков картофеля. Они оставили на огороде ведерко и лопату. Ксан Ксаныч сперва растерялся, подумав, уж не Явтушок ли этот незнакомец, ведь о смерти Явтушка на Синюхе он выдумал, а самого Явтушка в лицо не знал, только читал Присе его письма с фронта. Письма были пустенькие – про гусей, цыплят, свинью, но Ксан Ксаныч читал их Присе в своей редакции – про любовь, верность, счастье, и читал возвышенно, как и надлежит читать письма с фронта любимой жене. Прися всякий раз плакала, растроганная…

– Это он? – спросил Ксан Ксаныч.

– Нет, нет, первый раз вижу. Они подошли. Тесля поздоровался.

– Вам кого? – спросила Прися. – Прися Варивоновна? Это вы?

– Я буду. Я.

– А это кто? – Тесля показал на помощника. Прися улыбнулась.

– Ксан Ксаныч… Мой примачок…

– Так… Вы почему очутились тут, па чужом огороде? И в чужой одежде? И с чужой бабой, черт подери?

– Ее муж погиб на Синюхе…

– Ну да, погиб, и мы…

– Выдумки, Прися Варивоновна. Ваш муж жив здоров, сидит в лозняке и ждет вечера. Сюда каждую минуту могут явиться немцы, и я советую вам, любезный, немедленно убира ться отсюда…

– Ой, господи! Родной мой Явтушок! Зовите ж его Где, в каком лозняке?

– Вон в том. В красном. За Чебрецом.

– Ксан Ксаныч! Ну чего вы стоите? Бегом ведите его сюда. Обед готов, водка есть. А за то, что человек собрал картошку, только спасибо сказать…

– Пошли, – сказал Тесля и повел Ксан Ксаныча в лозняк.

Картошка в костре поспела, Тесля разгреб лопатой жар и набрал в карманы горячей картошки – для Явтушка. Ни сам Вайс, ни его люди в Вавилоне не появлялись. Но Тесля был беспощаден: весь день продержал Явтушка в лозняке – пусть поостынет, чтоб не натворил дома бед. Ксан Ксаныч бегал с корзинкой туда и обратно; за обедом, который длился до ночи, они с Явтушком помирилидь, а когда старшина стал читать на память письма Явтушка с фронта, автор их прослезился, а там уж белые усы сошлись с черными…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю