355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василь Земляк » Зеленые млыны » Текст книги (страница 17)
Зеленые млыны
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:10

Текст книги "Зеленые млыны"


Автор книги: Василь Земляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)

– Я попутно. А что?

– Есть тут одна сволочь. Может, слыхали, Фабиан, философ? С козлом ходил, пока был фронт, в очках.

– Как же, видел его перед отступлением.

– Продался немцам. Такой гонитель, такой гонитель, что просто нет спасения. Совсем забыл о Советской власти. А такой был активист, такой философ – куда там. Кресло в столицу отослал…

– Какое кресло?

– Качалку. Из ореха, значит. Ну, за ваше здоровье и за смерть Фабиана! Этого немецкого подручного. Если вы не захотите, я сам его порешу! Как есть, сам. Пойду и убью. Вон Прися меня знает… Тут дело такое. Ты не убьешь, тебя убьют. Да ринка, ты уже говорила Ксану Ксанычу?

– Говорила.

– Когда это я был там? Ага, прошлый понедельник. Распинают за вас. Надо что-то придумывать.

– А что придумывать? У солдата одна придумка… Для того мы и рассыпались по селам…

– А я, по вашему, не солдат? Вы что – не читали моих писем с фронта?

– Все мы солдаты… Но до весны придется переждать в селах. Лесов больших нет – так что придется по селам… Вон Пилип Шуляк держится своего Ро гачина., .

«Немцы из села, он – в село. А что же? Родная земля, родные люди. Есть на что опереться.

– Рогачин одно, а Вавилон другое. Вавилон на это не годится. Вон глядите, глядите – идут уже! Сюда идут! – Явтушок заметался. Он выбежал в сени, а оттуда – в чулан. Там стояла огромная плетеная корзина из под муки. Ну, он – скок, и в корзине. Крышкой накрылся. «Стань я мельником, не была бы корзина пустой».

Пришли Фабиан с козлом и Таиас с Килиной. На петушка пришли. Все трое уселись на лавке, козел – в дверях. Не знал, разрешат ли ему войти.

– А где ж хозяин? – спросил Фабиан.

– Явтуша! – заорала Прися. – Да где ты там? Явтушок все сидел в корзине, но Прися выбежала в чулан, выволокла мужа оттуда и силой привела к убийцам. Те сидели рядком на лавке, посмеивались, а царский тюремщик, засунув свой ржавый «смнт» за ремень, покашливал в кулак. Похоже было, что они и в самом, деле пришли на петушка. «Век живи и век не понять этих проклятых вавилонян», – подумал Явтушок. На всякий случай он вооружился обрезом, засунув его под пояс (обрез висел в чулане под вейками лука). Оружие мешало удобно сидеть и вольно дышать, рукоятью упираясь в живот, а холодным дулом в одно деликатное место, где и так все похолодело от страха. Да что поделаешь? На коварство врага следует отвечать тем лее (теперь тот обрез в коллекции Рихтера).

– А это тот самый Ксан Ксаныч, которого дяденька приревновал к тетеньке.

И Даринка на сундуке рассмеялась.

– Кто кто? – гаркнула в волосатое ухо мужа Килина.

– А а! Слыхал, слыхал. В приговоре стоял такой… А, стоял?..

Фабиан усмехнулся.

– Не припоминаю…

Вавилоняне умеют повоевать, но умеют и погулять. Не разлучаясь с обрезом, заряженным пятью патронами, Явтушок все бегал и бегал в чулан, приносил оттуда бутылки – чем дальше, тем крепче, дважды лазил на чердак за салом, которого в мешочке на балке ух как убавилось за этот день, все яйца, снесенные кура ми Голых и Соколюков, пошли на яичницу, и где то к полудню немецкие армии были уже разгромлены вконец, а остатки их беспорядочно отступали через тот же Вавилон, через который шли на Восток, по здесь им преграждал дорогу Ксан Ксаныч со своими ребятами партизанами, став к тому времени бог знает каким атаманом Явтушок все подбивал его – тут же, при Фабиаие – покончить с философом не далее как нынче в ночь, пока этот аспид не стал еще полным вавилонским старостой. Ксан Ксаныч улыбался на эта, подмигивал Фабиану, а тот, в свою очередь, подмигивал Явтушку, и тогда Явтушок принимался искать себе союзника в лице царского тюремщика, но тот, глухой черт, решительно не разбирался в расстановке политических сил в этой хате, и только все «акал» да «чтокал». Явтушок чуть не сплюнул в сердцах на его волосатое ухо, напоминавшее ухо Фабианова козла, которого, чтоб не путать эти два уха, хозяин прогнал от стола. После этого Танас согласился таки расстрелять Фабиана при условии, что Явтушок сумеет составить хороший приговор, потому что для него, Танаса, главное не «сама акция расстрела», а хороший приговор, – уточнил царский тюремщик. Явтушок ответил, что об этом пусть у Танаса голова не болит, он, недавний ординарец генерала, позаботится о том, чтоб не подвергать Фабиана длительным мучениям, тем более что с этим отступником нечего и цацкаться. «Советская власть только поблагодарит нас за это», – добавил Явтушок. Трудно сказать, как дальше развивались бы события за столом и кто стал бы жертвой этого заговора против философа, если бы на пороге не вырос запыхавшийся Савка Чибис с криком:

– Немцы!

Палачи и жертвы мигом достигли взаимопонимания и дружно высыпали на крыльцо. Там Савка пропускал их поодиночке и парами. Фабиан с козлом направился к немцам, сказав для собственного успокоения: «Плевал я на них с высокой крыши!» Однако идти пришлось, потому что Савку прислали именно за ним. Ксан Ксаныч побрел через огороды в заросли краснотала, пламенеющего над Чебрецом; царский тюремщик с Килиной рванули домой, а Явтушок – в чулан, в пустую корзину. Для большей надежности Прися прикрыла его крышкой, проронив по адресу немцев: «А, пропади вы пропадом! Уж и посидеть не дадут!» – «Пойди, – велел ей Явтушок из корзины, – пронюхай, за кем приехали?» Вскоре она вернулась, сбросила крышку с корзины:

– Вылезай, немцы не «наши», чужие. За картошкой приехали. Целых семь машин. Требуют с каждого двора по мешку картошки.

– По мешку?

– По мешку.

– Слава богу, что не за Ксан Ксанычем. С чужими немцами всегда легче, чем со своими. – Явтушок разыскал мешочек и полез в погреб, хотя накануне они отобрали с Присей несколько мешков картошки, чтоб везти на ярмарку в Глинск. Те мешки стояли в сарае упакованные, увязанные, дожидались воскресного дня.

Ксан Ксаныч наблюдал за Явтушком из краснотала. Вылезши из погреба, Явтушок выглянул из за овина, всполошил кур в бурьяне, те раскудахтались, еще услышат немцы это кудахтанье и могут прийти за курами. «Ну, чего, чего вы, глупые?» – прикрикнул на них Явтушок. Потом повернулся, взвалил мешок на спину и потащил его к управе, где стояли машины.

Мешок был никудышный, латаный перелатаный (Ксан Ксаныч в краснотале невольно улыбнулся, он то знал, сколько в хозяйстве Голых добротных мешков). И когда Явтушок подошел к грузовикам и сбросил мешок на землю, он лопнул, как гриб дождевик, и из него посыпалась картошка, да такая мелкая, что и сам Явтушок ужаснулся и невольно зажмурился, чтобы не видеть. Немец, который был за старшего и принимал у крестьян картофель, вытаращился на Явтушка, закричал что-то по своему, показывая на высыпавшуюся из мешка мелкоту. Наверное, он кричал, что великая немецкая армия освободила его, Явтушка, а он хочет кормить ее этим горохом. Не выйдет, не выйдет! В ярости он схватил Явтушка за ворот, повалил на землю и, упершись ему в живот железным коленом (именно таким оно показалось Явтушку), приказал бедняге раскрыть рот.

На расправу прибежали еще несколько немцев, но рот у Явтушка был уже набит картошкой, а лицо с белыми усиками так исказилось, что один из немцев невольно рассмеялся, хотя Явтушок уже посинел, глаза вылезли из орбит – вот вот отдаст концы.

Старший приказал поднять Явтушка и поставить под грушу. Его поставили, картофелинки посыпались из него, одна застряла, и он едва вытолкнул ее. Придя в себя, он узнал Фабиана и других односельчан, стоявших там, по большей части женщин. Никто из них не посмел вступиться за Явтушка, поставленного под расстрел. «Вот когда пришел мне конец», – подумал он с ужасом. И в самом деле, кого он хотел обмануть?.. Немцев?.. В погребе он думал о них иначе. Дуралей, захвати он другой мешок, жил бы да жил. А яй яй! Погибать из за какого то паршивого мешка… Перед смертью некогда мыслить отвлеченными категориями, и Явтушок в своих размышлениях был конкретен, как конкретна, вероятно, и сама смерть. Вот старший (он был с тесаком) приказывает солдатам взять из машины карабины. «Неужто я такой живучий? – подумал Явтушок, вдыхая дивный вавилонский воздух. – С меня же довольно и одного выстрела».

И тут выстрел из краснотала заставил старшего на мгновение забыть о Явтушке, повернуться в другую сторону. Над пламенеющим красноталом поднялся сизый клуб дыма, старший показал туда, приказал: «Шиссен! Шиссен!», и все четырнадцать немцев принялись обстреливать краснотал, хотя оттуда им не отвечали.

Явтушок нырнул в густую крапиву, которую никто никогда не расчищал. Через несколько минут он был уже дома, самое время, чтобы удрать и жить себе дальше, но Явтушок устроен не так, как все люди. Он потребовал у Приси самый лучший мешок из тех, что стояли в сарае в ожидании ярмарки, и, согнувшись в три погибели, попер его к управе. Бегом, из последних сил.

На его месте под грушей стоял Фабиан. Старший уже решил расстрелять старосту за сбежавшего и вообще угрожал уничтожить этот коварный Вавилон, где обманывают и стреляют в немцев. И тут является Явтушок с гигантским мешком, просто удивительно, как столь тщедушное существо могло допереть сюда этот груз. Сбросив мешок, он развязал его и показал старшему. Такой отборной картошки немец сроду не видал. Он взял одну, взвесил на ладони, показал своим. Потом похлопал Явтушка по плечу: «Гут! Мо ло дец! Настоящий хозяин». И показал на машину. Фабиан кинулся помогать Явтушку. И только козел продолжал оставаться под грушей. Эти существа все понимают буквально и готовы каждое дело доводить до конца.

Солдаты были уже пожилые, тыловики. Старший уточнил и записал название села – Вавилон. Он сказал, что южнее картошка не уродилась, а здесь просто картофельный рай. Фабиан понял, что Вавилону не избежать еще одной картофельной «контрибуции», если только в ближайшее время не пойдут дожди и не отрежут Вавилон от больших дорог. Перед тем как сесть в головную машину, старший долго смотрел на заросли краснотала, угасавшего в сумерках.

Ксана Ксаныча нашли в краснотале, в нескольких шагах от Чебреца. Он лежал на камнях и был еще жив. Решили отвезти его ночью в Глинск, днем ехать туда с ним было бы еще опаснее. Никто не знал, работает ли больница, но здесь то уж во всяком случае раненого не спасти. Явтушок положил в телегу гостинец для врачей – двух сонных петушков. Перед самым Глинском они запели и разбудили Даринку, которая уснула под боком у дядьки Явтуха.


Глава ТРЕТЬЯ

Наш отряд обслуживал группу связи при штабе Юго Западного фронта. Я летал на По 2 (его все еще упорно называют У 2), легендарном «кукурузнике», который во многом не имел себе равных на войне. Преследуя По 2, «мессершмитты» иногда становились жертвами собственного совершенства – врезались в подольские, а потом и в полтавские бугры. Я пришел на По 2 из мотористов, из «аэродромных», и сразу стал возничим капитана Глушени, который называл себя офицером по особым поручениям, хотя никакими уставными нормами в штабах вроде бы и не предусмотрена такая должность. Однако сам Глушеня только выигрывал в моих глазах от этой исключительности своего положения. Он действительно бросался на самые опасные участки фронта, куда без такогд самолетика, как наш, пожалуй, и не попасть. В так называемые «горячие точки», в большие и малые котлы, где в первый период войны то и дело оказывались наши части. Я стал, можно сказать, персональным пилотом капитана Глушени, человека вполне земного и на земле даже осторожного, но предельно храброго в воздухе, правда, не выше ста, ста пятидесяти метров над землей. Как только самолетик подымался чуть выше, Глушеня кричал из своего отсека: «Эй, эй! Куда тебя леший несет?»

Раз на рассвете он разбудил меня и сказал, что вьь летаем во вражеский тыл к Кирпоносу. Капитан развернул карту с такой густой сетью пометок, словно она принадлежала крупному военачальнику, нашел на ней Лохвицу и ткнул пальцем в зеленую полоску леса. Это была «Шумейкова роща» (так она называлась на карте), то есть, стало быть, даже не лес, а самая обыкновенная роща, где штаб Кирпоноса, отрезанный от главных сил танками Гудериана, уже несколько дней держал круговую оборону.

Летим. Огибаем Лохвицу, уже занятую немцами, впереди лесок, контурами похожий на Шумейкову рощу. «Молодец!» – кричит мне Глушеня, мы приземляемся, и довольно таки удачно, на опушке. Но, кроме пастухов с коровами, никого там не застаем. Я никбгда еще не видел такого количества коров в таком маленьком лесу. Оказывается, жители окрестных сел укрыли тут своих коров от Гудериана – его солдаты точно задались целью уничтожить всех коров, а в селе их не так легко спрятать. «Мычат в хлевах, проклятые!» – пожаловались пастушата. Это была Дьякова рощица, но у Глушени на карте она почему то даже не значилась, и Глушеня признал это упущением еще царских военных топографов; зато, должно быть, и на немецких военных картах не было этого леска, иначе немцы уже наведались бы сюда за коровами для «зирре» (супа).

На наше счастье, среди пастухов был старик, знавший Шумейкову рощу, и он растолковал нам, как лучше туда долететь «мимо немца», то есть не обнаруживая себя. Для большей уверенности Глушеия решил прихватить старичка с собою, а тот, к моему удивлению, любезно согласился: «Хоть перед смертью полетаю!» Но я на мекнул капитану на весьма ограниченные возможности нашего самолета, который и без старика едва держался в воздухе. Крылья обшарпаны, мотор тоже давно уже отлетал свое, капризничал, не заводился из кабины, так что Глушене всякий раз приходилось прокручивать пропеллер и только после этого забираться на свое место. Но даже несколько вынужденных посадок в тылу врага не пошатнули веру Глушени в этот и впрямь счастливый самолетик. И все-таки достаточно было вражескому снаряду взорваться в десятке метров от нас, как машина закапризничала, потеряла управление и сама, без меня, выбрала себе ближайшее подсолнуховое поле, где и приземлилась, вызвав восхищение Глушени, боюсь, однако, что уже последнее, поскольку подсолнухи, хотя и самортизировали падение, но были спелые и сухими головками вконец ободрали обшивку, в особенности на нижнем крыле. Удрученные, мы просидели в подсолнухах до ночи и уже в темноте добрались пешком до Шумейковой рощи.

Нас привели к «генеральскому родничку», где находился Кирпонос с несколькими генералами. Там варили на костре кашу в небольшом котле и прежде всего спросили, нет ли у нас соли. В самолете была соль, но кто же знал, что здесь сидят без соли? Глушеня вручил Кирпоносу письмо, которое тот тут же прочитал, для чего пришлось подкинуть в костер сушняка. Из письма явствовало, что мы прилетели за ним, за Кирпоносом. Но самолетик сидел в подсолнухах и вряд ли смог бы подняться на ободранных крыльях. Генерал видел, как мы падали, думал, что самолет вспыхнет, догадывался, что машину прислали за ним, и теперь только добродушно улыбнулся, как человек, которому уже ничего не надо. Он прихрамывал на правую ногу, ходил с палочкой – его ранило здесь, в Шумейковой роще, и это уже второе ранение, первый раз он был ранен еще в империалистическую– тоже немцами и в ту же правую ногу. «Что же вы на таком утлом самолетике?» – упрек нул нас адъютант, когда генерал бросил письмо в огонь. Адъютант, вероятно, огорчался еще и за себя – ему не хватило бы места. «Никакой другой здесь не сядет!» – ответил Глушеня.

Кирпонос приказал выдать нам по винтовке (у нас были только пистолеты) и велел адъютанту проводить нас в группу генерала Потапова, который держал оборону в районе подсолнухового поля.

Так, пока наш самолетик, задрав нос, стоял в подсолнухах, мы с Глушеней очутились в эпицентре трагических событий. Враг сжимал кольцо, наседал со всех сторон предлагал Кирпоносу через подвезенные сюда репродукторы прекратить бессмысленное сопротивление, сдаться на почетных условиях. Во время обеденного затишья немец, назвавший себя бригадным генералом фон Гейсвассером, обратился по радио к генералу Туликову на немецком языке (Тупиков до войны был военным атташе в Берлине и знал немецкий). Гитлеровский генерал грозился, что, если мы не сдадимся, он вызовет сюда бомбардировщики и уничтожит эту рощу вместе с нами. Но Шумейкова роща продолжала сопротивляться. Ров, которым она была обнесена, служил нам окопами, и по ним то и дело ходил с палочкой сопровождаемый адъютантом Кирпонос. Генерал был в каске, при всех генеральских регалиях.

Под прикрытием ночи немцы вытащили самолетик из подсолнухов, поставили на открытом поле перед нашими окопами, прикрепив к нему фанерный щит с надписью: «Самолет для Кирпоноса». Не знаю, как для Кирпоноса, но для нас с Глушеней и самолет и эта надпись стали настоящей пыткой. Дождавшись ночи, мы сожгли самолет, забросав его бутылками с горючей смесью, но эта вылазка стоила Глушене жизни.

Похоронили Глушеню неподалеку от «генеральского родничка», без воинских почестей. Здесь хоронили скромно и тихо, закутывали в плащ накидку, если она была у убитого. Кирпонос сказал о нем: «Храбрый был фельдъегерь. И дался же ему этот самолет. Пусть бы себе стоял. На меня такие мелочи не действуют…» Из этих слов командующего я впервые узнал, кем на самом деле был Глушеня: он был фронтовым почтальоном. Но от этого он ничего не утратил в моих глазах, и я переложил в свой планшет его карту, которая, и правда, напоминала карту крупного военачальника.

Мы выходили из Шумейковой рощи маленькой группой, и немцы пропустили ее сознательно, полагая, вероятно, что с нами выходит и сам Кирпонос. Потому что, когда мы наскочили на засаду в одном из сел (в Гре чаиой или в Соломенной Гребле) и нас захватили на узенькой гати, по обе стороны которой лежали непроходимые болота, то первый вопрос был: «Wer ist hier Kirponoss?» Мы несли раненого генерала Потапова, командира легендарной Пятой армии, которая почти полтора месяца удерживала Коростень, когда враг уже стоял под Киевом. Генерала забрали в санитарную машину (немецкий майор все еще был уверен, что это и есть Кир понос), а нас обыскали, разоружили, из моего планшета вытряхнули карту Глушени. Майор развернул ее, посветил фонариком и удивленно воскликнул: «Oh, ein grosser Offizier!» – и приказал мне стать отдельно. Меня препроводили в штаб дивизии, и, пока изучали там карту Глушепи, я еще день колол дрова для их кухни, освежевал для них молоденькую корову первотелку, владелица которой кляла меня всеми местными проклятьями, как будто я делал это по своей воле. Мне удалось не испортить шкуру и хоть тем задобрить ругательницу.

Потом нашего брата прибавилось, нас в пешем строю погнали на Миргород, запрудили нами всю территорию мукомольного комбината, и там мы уже через неделю помирали с голоду. А в это время по соседству, по ту сторону реки Хорол, не утихали оргии оккупантов. Нам слышно было, как немцы под ночные фейерверки, совершенно очумев, выкрикивали: «Vivat, Guderian, vivat!!» – хотя самого Гудериана, как потом выяснилось, там не было, он спешно повернул свой танковый корпус на Восток, навстречу катастрофе, которая началась для него уже на этих полтавских полях.

Стоит Вавилон. Те же бугры, которые начали заселять еще при таврах, те же хаты в три, а чаще – в четыре окна, да и Чебрец вьется меж камней, как и прежде, только дух не тот, потускнел Вавилон, а вечереющие оконца его, которые так умели улыбаться заверше нию дня, теперь смотрят на мир хмуро, выжидательно.

Смеркается, люди возвращаются с полей, и у каждого что-то за спиной: у кого проросший ржаной сноп – от него далеко пахнет плесенью, у кого корзиночка свеклы, прикрытой ботвой на случай, если встретит на дороге немец, – дескать, для коровки несу, хотя на самом деле из этой свеклы гонят самогон, или, как его называют немцы, шнапс, воняющий сильней всего самого вонючего, – от немца, отведавшего его, так несет сивухой, что он уже никак не выглядит чистым арийцем; у кого полотняный мешочек уж и вовсе бог знает с чем, может, даже с патронами, найденными в окопах (тоже, я вам скажу, прекрасная вещь, если есть к ним и что-нибудь более существенное, ну, к примеру, наша трехлинейка образца года); а вот эта вавилонская бабуся, согнувшись в три погибели, едва тащит вязанку хвороста, набрала по веточке на бережку, перевязала серым полотенчиком и заметает за собой след. Идти надо в гору, ну бабуся и остановилась, смерила глазами крутизну и клянет оккупантов: «А чтоб вас на этом хворосте живьем сжечь!». Но все же метет дальше, наверх, туда, где стоит ее ободранная лачужка. Я только по этой халупе и узнаю Отченашку. Беру у нее вязанку – ого, ничего себе вес! – несу к хате, старуха сперва семенит рядом, шурша юбками – их на ней несколько, одна на другой, а потом забегает вперед и заглядывает мне в лицо.

– А ты чей же? Уж не летчик ли из Валахов?

– Точно, из Валахов.

– Разбило их, когда фронт был. У них штаб стоял, ну немец и дал по штабу. Одна печь осталась. А они на Восток ушли. Погнали вавилонский скот. И Лукьян ко с ними. А тебя, соколик, сбили али как?

– Сам упал…

– Ох, и падало их над Вавилоном! Наши птички легонькие, деревянные, а ихние железные. Клюнет – и нет нашей. Горит. И ты горел?

– Нет, бабушка, я не горел…

– Не могли наделать железных… А теперь, вижу, – все идете да идете… А куда? На вон ту печь с трубой? Хворост носить? Какая сила полегла перед немцем, чтоб он сгинул! Ни ветров нету, ни силы, все вымерло… А вина чья?

– Наша вина, бабушка…

– А ведь уж начали жить. Уже и хлеб за зиму не съедали, на ветряках только на дерть мололи, а то все на крупчатку да на крупчатку, белые мешки с нулевкой стояли в чуланах рядком, и – на тебе, радуйся, Отченашка! Ни ветряков, ни ветров, ни трудодней.

На горе у Зингеров стоят вязы, озаренные закатом, и перекладина цела, а качелей уж нет. Отлетал свое Вавилон…

– Мальва здесь, бабушка?

– Зингериха? Господь с тобою! И расспрашивать об ней не советую. Уже дважды или трижды приезжали к Зингерихе с обыском. Она клянется, что Мальва ушла за Днепр, с нашими. А я ж ее, сердешную, сама видала здесь, вот как тебя вижу. Рду раз ночью от Пили пихи, глядь – Мальва! Говорит: молчите, бабушка. И в слезы. Постой, говорю ей. Вы же Зингеры или кто? Вы же знались с немцами, машинки их здесь продавали. В агентах ходили. Вот и ступайте теперь, просите за Зингеров… Они думали, я баклуши била на ветряках столько лет. А я сидела там и обо всех думала… У меня голова такая, что я думаю про весь свет. Мальва вон в бегах, а я об ней думаю. А ты сейчас куда же?

– Пойду на свое пепелище…

– Там печь холодная. А я сейчас протоплю, наварю кашки. Оно хоть и оккупация, а есть надо. Тем более, с войны идешь… Народ стал скупой, вредный, есть такие, что и воды попить не дадут. А разве вы виноваты? Гляди ж, не сболтни про Мальву. Верно, чего то она стоит, раз ее фашисты доискиваются. Вот я, видишь, вольно хожу, и ничего. На черта я им! А Мальва у них – кость в горле. И еще какого то Ксаныча ищут. Даринка из плена привела. Хронт тут у нас держал. А так вроде больше никого.

– Полиция есть, староста?

– Полиция – это в Глинске. Тут – бог миловал. А старостой поставили сперва такого пса, что житья от него не было. Хуже немца. Сам из Прицкого. Какой то Штус или Штуц. Верхом домой ездил. Говорят, немцы и убили. Не знали, кто едет. А ночь. Ну, верно, такие же немцы, как вот ты. Сильно вредный был, свеклу отбирал, хлеб вытряхал из за пазухи. Вот «немцы» его и… Прямо посреди дороги. Потому и ищут Ксан Ксаныча…

– И кто ж теперь?

– Явтушок хочет. Он Голый и мы при нем голые будем. Половина сыновей на хронте, сам с хронта пришел, а чисто немец, Шваркочет по ихнему. Уж не шпионил ли до войны? Вот такие, парень, чудеса. Шпион страховал наши хаты, жег их, а мы сидели и молчали. И царство его пришло в древен Вавилон, как сказано в писании…

Иду мимо Рузиного дома, что у самой запруды, день уж кончается, а света в доме нет или, может, там пусто? Забыл спросить у Отченашки о Рузе, а ведь она мне самая близкая в Вавилоне родня. Перед войной Рузя Джура гремела, стала знаменитой звеньевой, выступала в столице от Глинского района. Теперь немцы нагребут сахару из ее свеклы, несколько дней назад пустили Журбовский завод. По дороге сюда я напоролся на вавилонский обоз со свеклой. Я спрыгнул в глубокий ров, но слышал, что правит обозом Явтушок, он сидел на переднем возу и мурлыкал какую-то унылую бесконечную песню. Одну из тех, что вавилоняне поют в дороге. Слушая эту песенку и узнав по голосу Явтушка, я чуть не обронил слезу и был уже готов выскочить изо рва и поздороваться (он дружил с моим отцом, а я – с его сыном Яськом, самым старшим. Ясько служил в жарком городе Мары, где печет так, что тает канифоль от скрипки, а в песке можно варить яйца – так писал мне в письмах Ясько). Одним словом, все было за то, чтобы я поприветствовал первого вавилонянина, встреченного в дороге. Я этого не сделал. И все же не могу поверить, чтобы такой колоритный вавилонянин «онемечился», и сейчас ловлю себя на том, что никого мне так не хотелось повидать, как его. Это, верно, совсем не тот Явтушок, какого я знал, ныне это, должно быть, нечто совершенно загадочное.

Под Пирятином нас, бежавших из плена, задержал было какой то человек, стал требовать документы. Нас было двое, мы стащили его с лошади и хотели уже отправить его душу к праотцам, а он и говорит: «Там немцы стоят. А я хочу вас завернуть, чтобы не гибли зря». – «Кто ж ты будешь?» – спрашиваем. «Староста, – говорит. – Новоиспеченный. Вчера назначили». Разошлись мы с ним мирно, еще и поблагодарили, а потом пожалели. Никаких немцев в соседнем селе не оказалось, а мы крались болотами и чуть не погибли там. Староста

п просто перехитрил нас. Это был первый староста, с которым мне довелось иметь дело. Так или иначе, а Явтушку пока не следует попадаться на глаза, хоть он и ходил в друзьях моего отца, а я был другом его сына и хоть пел он невеселую песенку.

Когда я до войны приезжал в отпуск, Явтушок не мог налюбоваться формой Аэрофлота, которую мы, курсанты, с помощью всяких хитростей, а главное, с помощью клеша трансформировали почти в морскую. «Вот это штаны! – изумлялся он, а фуражку с крабом все примерял на сыновей. – Учитесь, озорники, если хотите летать», – говорил он ошеломленным потомкам (Ясько тогда уже служил в городе Мары). Когда мой самолетик падал, мне почему то вспомнился именно этот эпизод в хате Явтушка, куда я пришел, понятно, не столько повидать хозяина, сколько показать себя, будущего гражданского летчика, тогда чуть ли не единственного на весь Вавилон. Смешно подумать, но те самые мои клеши, которыми так восхищался тогда Явтушок, теперь могут стоить мне жизни. Ведь запомнил их тогда не один Явтушок, и нет никакого способа заставить Вавилон забыть их, а оккупантам стоит только намекнуть, что есть здесь сейчас такой вавилонянин, пусть и невысоко он залетел с Глушеней…

С пепелища Валахов, где печь вся в саже напомнила коммуновский локомобиль и унесла меня в детство (только подумать – сколько зим проведено на этой печи!), иду к Рузе через ту самую запруду, на которой Бонифаций (припоминаете?) все норовил усесться вер хом на Савку, когда тот возвращался ночью от Рубана после ужина. Сейчас меня на этой запруде охватил страх: а что, если душа Кармелита и доныне блуждает по Вавилону? На пруду ночует стайка белых уток; отец накануне войны писал мне в Миргород, что решил завести белых уток, взял из инкубатора тридцать утят – может, это как раз наши? Я позвал их, стайка проснулась, зашевелилась, закричал селезень и потянул белое ожерелье в камыши, подальше от греха.

Вот и Рузнн дом, такой знакомый с детства. Я заглянул во все окна и нашел все-таки одно обжитое, в нем трепещут белые вышитые занавески, и от них веет белой печалью, а за ними – горят глаза, вовсе не безумные, не перепуганные, они прожигают мне душу насквозь, настораживают своей настороженностью. Потом рука открывает форточку и те же глаза смотрят на меня с удивлением и доверием и указывают на дверь сеней.

Иду к двери, стою, жду, но вижу – на двери большой замок. Как же так? Кто запирает тетку Рузю? Зачем?.. Должно быть, дошло уже до точки, если стали запирать… От кого-то я слышал, что немцы расстреливают сумасшедших. Вот Вавилон и запирает ее, спасает…

Мне стало и неловко, и больно оттого, что ничем не могу помочь ее горю, развеять печаль этих белых окон. Кто же отпирает ее, бедняжку? А мне уж не лучше ли уйти прочь?..

– Подними руку. Там па окошке над дверью ключ. Отпирай и заходи…

Делаю, как велено, сам ведь напросился, отступать поздно. Здороваюсь с ней, а она, махнув белым подолом, скрывается в глубине хаты, ищет там спички.

– Нет, эта Рузя и в самом деле сумасшедшая. Уходит из дому и забирает с собой спички. Погоди, я сейчас достану уголек из печи, как-нибудь посветим.

«Да она совсем плоха, па себя наговаривает. Это уж конец…»

– Мало того, что она запирает меня, так еще и спички прячет, чтоб я не зажигала света. Проходи, проходи, не бойся, я достану уголек…

Она побежала за перегородку, загремела заслонкой, стала разгребать ухватом золу – мне все это слышно, потом выносит на заслонке уголек, кладет клочок ваты, говорит: «Дуй». Я дую, пока не вспыхивает пламя, и от него зажигаю коптилочку па конопляном масле. Запахло полем…

– Ну, ну, так кто же это?.. Что-то не узнаю. На кого-то похож, а не узнаю. О, да это ж ты, старший Валах?..

– Я… Мальва… Мальва Орфеевна.

– Сколько же это мы не видались? Еще с тех пор, как в Зеленых Млынах…

– На школьной молотьбе, помните? Вы тогда у барабанов стояли. А я отгребал полову. Лель Лелысович, Домирель, Кирило Лукич в пенсне… Потерял еще их в полове…

– Пасовские…

– И Пасовские. Мария Вильгельмовна и Александр Стратонович. Математик.

– Умер, бедняга, от астмы. Перед войной. На последнем экзамене умер. Задохнулся.

– Ну, а Лель Лелькович? Домирель?

– Ушли на войну… В первый день. Остался там один Кирило Лукич. Стар уже. Еще при земстве был учителем… Повоевала я с ним. Не хотел оставлять свой хутор. Не хотел перебираться в новое село. А хутор – одного сада полторы десятины. Сад остался, перешел в колхоз, а хату мы перенесли в новое село. Конечно, не хотелось старику покидать обжитое место: вокруг рожь шумит, пшеница, рай для птиц, для скота, одних голубей было сотни три – такая вот жизнь; но и мне отступать было невозможно. Теперь мне из за этих хуторов в Зеленые Млыны хоть не показывайся…

– Да вам, вижу, и тут не сладко.

– Тут хоть свои люди… Не держат зла на меня. Только вот запирают… – Мальва улыбнулась. – Утром Рузя запирает, а ночью отпирает. Она сейчас должна вернуться со свеклы. Вот удивится, как увидит, что отперто. Что ж ты стоишь? Садись. Рассказывай. Откуда и как?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю