Текст книги "Зеленые млыны"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
– Поди помоги Иллариону. Чтоб тебя потом проняло. Там, в Пилипах, вредный немец. Не терпит белоручек. «Арбайт! Арбайт!» А у тебя ни спецовки, ни лица пристойного. Может придраться.
Он глянул на мои руки со следами кровельных работ у Пани Властовенко, сказал:
– Что ж ты, брат, лезешь им в лапы? Нельзя так нельзя. Это, брат, немцы. С ними не шути. Если что есть при себе, с собой не носи… Положи сюда. – Он показал на железный ящик для инструментов и пакли. – А то немец вредный, насквозь видит… Не бойся, у меня не пропадет…
Выкладываю, что поделаешь. Потом беру у Якова лопату и валю и валю в топку. Яша стоит рядом, разгребает жар железным прутом.
Пилипы нас не принимают, на запасном пути стоит товарный. На запломбированных вагонах желтые круги с красными молниями. Один вагон с охраной и платформа с зенитками.
– Газы везут, – говорит Яша.
– Не выдумывай, – буркнул машинист.
– Газы. Желтый круг с молнией – это газы. Вон какая охрана. И у каждого противогаз. Где вы видели охрану с противогазами?
– Да, газы… – соглашается машинист.
Минут через десять открывают семафор, поезд с газами тихо трогается… Потом впускают нас… На перроне стоит немец, которого здесь прозвали Вапно, то есть известь. Известняк привозят не только для журбовского, но и еще для нескольких ближних заводов, а Вапно командует распределением и выгрузкой.
Весь день грузим известняк, носим его на носилках из куч по крутым трапам. Ни перекурить, ни передохнуть – Вапно тут как тут.
Он и правда лют, злобен, этот немец. Дважды завернул нас с Яшей от вагона, заставил догрузить носилки. Яков боялся его, вздрагивал, когда тот напоминал о себе. «Илларион», – кричал Вапно, как только Яша позволял себе минутную передышку.
– Чего он к вам вяжется?
– Понравилось ему мое имя, – Яша посмотрел на меня печальными глазами. И добавил, переходя на шутливый тон – Хоть оно и краше, а Яша все Яша… ты часом у меня не стригся?
– Конечно, стригся…
– То то я и гляжу, чуб знакомый…
– А я вас сразу узнал…
– Вот беда! Все узнают, даже дети, которых я всего то раз под нулевочку… Прямо носа не высунь. Уж спрятался на этой «овечке», а все равно узнают. Никакого понятия у людей… Есть Илларион, ну и пусть будет Илларионом. Так нет – Яшко, Яшко… «Мама, мама! Вон Яшко пошел!»
– А весовщика нашего вам когда то стричь не доводилось?
– Того? На весах? А тебе что? Слыхал, что нынче на запруде было?..
– Слыхал… – И я снова спросил про весовщика. А что, если это и в самом деле Тесля? Самый первый глинский секретарь?..
– Он сюда недавно прибился. Сперва работал на ремонте, а как пошла свекла, стал весовщиком. Его звать Василь Андриевич… А фамилия Журавель. Это он остановил «овечку». С ним еще Тарасов. Молчаливый, строгий, Борис Иванович. Может, и не Тарасов и не Борис Иванович… Кадровый. По выправке вижу, что кадровый. Перед сном в_ пруду купается. Я бываю у них. Там такая славная бутыль стоит. Хочешь, зайдем после выгрузки, по стаканчику пропустим…
Я при упоминании о бутыли печально улыбнулся.
– Не веришь?..
– Почему не верю, Илларион, верю… Только бутыли той нет уже. Я сегодня ее раскокал…
– Ты?!
– Нечаянно. Случайно…
– Ту, что в корзине?
– Ту самую, зелененькую…
Илларион совсем расстроился. У него бессонница, страшные ночи, только эта бутыль и держала его на ногах.
На завод возвращаемся поздно. На подъемах «овечка», утром такая шустрая, пыхтит, мается в собственном дыму, хотя Илларион так же, как и утром, обливается потом у топки. Я лежу на камнях, не чуя ни ног, ни рук, смотрю на звездное небо.
Рядом лежат другие.
Рядом лежат другие грузчики, в белых робах, как убитые, тела их слились с известняком и походят на белые каменные глыбы. Меня все больше охватывает тревога за весовщика, за парикмахера, за людей, укрывшихся на этом заводе.
Лес стоит тихий, таинственный. Возле него поезд замедлил ход, и один из грузчиков, которого называют г дядей Петром, немолодой уже, сухощавый, шепнул мне: «Это не для тебя ли, сынок?»
У километрового столбика, за насыпью стоит весовщик. Я узнал его по кепке, надвинутой на лоб. Наверное, это он подал знак «овечке» замедлить ход.
– Живой? – резко спрашивает весовщик.
– Благодаря вам, Василь Андриевич.
– Ого, ты уже и по отчеству величаешь? А откуда тебе известно?
– Илларион сказал. Кочегар.
– Трепач он, Илларион. Надеюсь, ты не выболтал ему про десятого?
– Я молчал. Да он и сам догадывается.
– А как Вапно? Не привязывался?
– Совсем замучил. Дохнуть не давал.
– Настоящий немец. Наш немец.
– Вапно???
– Да, Вапно, Вапно… Он из Вены. Социалистом был. Депутатом парламента… Австрийского.
– Чего ж он такой живодер?
– Чтоб вы знали новый порядок. Поезд с газами стоит еще?
– Ушел.
– Прячут они его. Что-то ломается у них, если подтягивают газы. – Он вдруг остановился, внимательно посмотрел мне в глаза. – Вас сбросили не на этот поезд?
– Меня, Василь Андриевич, никто не сбрасывал. И никакой я не десятый. Десятый умирает в Зеленых Млы нах, может быть, и умер уже. Ну, а девять, вы знаете, погибли в бою. На бывших хуторах.
– Молодец Тарасов. Он первый сказал, что никакой ты не десятый.
– Я стал десятым сегодня, на запруде. Потом вы еще подтвердили. Да и эти, на «овечке», вероятно, принимают меня за десятого…
– Все правильно. Настоящий десятый ни за что не полез бы на запруду. И на завод тоже. Ты лошадей на лугу видал?
– Видал…
– Настоящий десятый поймал бы лошадь и умчался как можно дальше. Почему ты не сделал этого?
– Не смог поймать лошадь.
– Не выдумывай… Просто не догадался. Еще и удостоверение потерял на лугу. Красноармейское удостоверение. Немцы нашли возле лошадей. Твоя фамилия Гейба?
– Первый раз слышу. – Я назвал ему свою фами лию. – И никакого удостоверения при мне не было. Не знаю, кто мог его потерять…
– Тогда кто же этот Гейба?
– Понятия не имею… – (Я вспомнил «водяного».)
– Может быть, их было больше? Не десять, а одиннадцать?
– В Зеленых Млынах нашли десять парашютов. Десять. Это я знаю точно.
– Одиннадцатого могли сбросить здесь. С рацией. Это иногда делают сознательно. Для сохранения связи. На случай провала группы.
– Где же он, этот Гейба?
– Бесследно исчез. Немцы прочесали лес, обыскали завод, сожгли лесничество – нету. А не ускакал ли он верхом?
Весовщик повернул на тропинку, ведущую в поле. На фоне леса маячит скирда. Немолоченная. Возле нее – молотилка, паровик, бочка для воды, а неподалеку, на стерне, где только пробиваются всходы, пасутся лошади. Уж не тот ли самый табун? Я невольно поискал белого жеребенка, но не нашел.
– Клаус выгоняет нас на ночную молотьбу, – что поделаешь, приходится. Ты что умеешь на молотьбе?
– Все умею. У нас в Вавилоне…
– Ты правда из Вавилона?
– Вавилонский.
– Вот что, – он положил мне руку на плечо, легкую, чуткую руку. – Отступать поздно. Будешь и дальше за десятого. Я должен показать им, – он кивнул в сторону молотилки, – человека с Большой земли. Должен. Хочешь – назовись Гейбой, хочешь – никак не называйся, но ты десятый. Вас сбросили уничтожить газовый поезд. Он здесь уже третью неделю. Вас сбросили как раз вовремя. Но немного не туда. Штурман ошибся. Девять погибли, а ты вышел. Пошли!..
Я едва поспеваю за ним. Дает себя знать известняк и то неопределенное положение, в котором я оказался. Зачем вся эта ложь?
Он остановился, еще раз внимательно осмотрел меня, словно хотел убедиться, что я верно воспринял сказанное. Я почувствовал, что ему сейчас необходим десятый, совершенно необходим. И не столько для него самого, сколько для тех, кого он собрал вокруг своей весовой. Люди и в самом деле могли извериться, упасть духом. Вот ему и хочется бросить камень в эту заводь, поднять людей на горячее дело. Ну, хотя бы на вражеские эшелоны, которые потоком идут по этой магистрали на фронт. Но при этом меня не оставляло еще одно ощущение, которое возникло буквально сейчас, пока я чувствовал на себе его пытливый взгляд: а он сам – не из первого ли десанта, который, если верить слухам, сбросили месяц назад над лесом Гуралика? А может быть, этот, второй, десант сбросили именно для него? Все это когда-нибудь выяснится, а сейчас…
Я вспомнил «водяного», который ночью вывел меня на гать. Он шел босиком, но, странное дело, нес за плечами сапоги. Может быть, это он вышел передо мной к журбовским лошадям и всполошил их?
Я говорю весовщику, что мог видеть этого самого Гейбу. Нынче ночью, в лесу. Он всполошил табун на лугу. Потому что, когда я добежал до табуна, там возле лошадей никого уже не было, а они вели себя так, словно их перед этим всполошили. Мне так и не удалось поймать лошадь. А он мог поймать и умчаться.
– Ты об этих лошадях?
– Об этих…
Тот самый табун. Только место другое. Там не было скирды. Откуда взяласьскирда? Не мог же я не заметить ее посреди поля.
– Скирда здесь была… Я уже застал ее… С месяц назад… А молотилку привезли сегодня…
«С месяц назад… Так и есть… Если верить Пане Властовенко, слухи о первом десанте дошли до Зеленых Млынов месяц назад. А этот, второй, десант мог быть подкреплением. Все погибли. Уцелел один «водяной». И Лель Лелькович…
От скирды отошел человек, удлиненный луной, повисшей над самым лесом, снял фуражку (это, возможно, условный знак) и повел нас за скирду, на освещен! иую сторону.
На соломе лежали несколько человек, некоторые в спецовках, замасленных до блеска, верно, заводские. Рядом на току, уже поросшем травкой, разложена нехитрая еда: хлеб, сало, десяток луковиц, один нож на всех и уже знакомая мне кружка из пекарни.
– Знакомьтесь! – сказал Василь Андриевич (мысленно я уже называю его Теслей).
Встают не торопясь, подходят, молча жмут руку. Один невысокий, живой человечек с усиками, внимательно смотрит мне в глаза. «Уж не Гейба ли?» – мелькнула мысль. Белое ушко так и выглядывает из за голенища. Высокий, проводивший нас сюда, видно, Тарасов, на миг отлучился, достал из стожка четверть и, откупорив, поставил на ток. (Как мало по сравнению с тем, что я разбил в пекарне!) Поставил твердо, чтоб не опрокинулась… Тесля, глянув на меня исподлобья, улыбнулся, показав свои золотые…
Я пересказал им все, что знал о десанте в Зеленых Млынах, о том, как шел бой с немцами, не утаил ничего и о десятом. Особенно пришлось им по душе, как десятый уже на третий день покрывал хату Пани Властовенко, знаменитой в прошлом пятисотницы. В этих местах рассказа послышался добрый смешок, и только Тарасов сурово хмурил брови, не пропуская ни одного слова. «Постой, постой!» – то и дело вырывалось у него. А когда десятый оказался уже здесь, на запруде, Тарасов заставил меня вынуть пистолет и буквально проиграть эпизод с поднятыми руками. «Осторожно!» – заметил Тесля, когда я взвел курок. Тарасов, кажется, так и не поверил, что я был на гати один. Но у десятого было в запасе еще одно доказательство: лошади, жур бовские лошади. Никто не верил, что ему не удалось поймать лошадь. И тогда невысокий, с усиками, ловко, мигом снял сапоги (я снова обратил внимание на белые ушки) и босиком побежал к лошадям. Ну, чистый «водяной». Все встали и затаив дыхание смотрели, что будет. Что он там ни вытворял, как ни звал, как ни подкрадывался к лошадям – только взбудоражил табун да так пешком и воротился. И, пожалуй, никого его поражение так не огорчило, как Тарасова: «Вот вам и лошади, – сказал он с укором. – А мы с вами надеемся на них…» И все же тот, настоящий Гейба, мог, поймать коня…
Из села прибыло несколько подвод с теми, кто весь день работал на свекле. Никак не могли наладить привод от трактора, все слетал ремень, так что молотьбу начали только около полуночи. Меня поставили на солому, третьим к еще двоим скирдоправам, уже пожилым журбовским мужикам. Элеватор гнал солому, и мы едва управлялись подбирать ее. На рассвете меня свалил сон. Говорят, утром приезжал на машине Клаус, остался доволен молотьбой, похвалил Тарасова, который здесь был за старшего, и отправился в Зеленые Млыны (это все была его зона). Перед отъездом похвалился, что они все-таки поймали десятого где то под Дахновкой (это у самого Глинска), тот как будто умчался отсюда, из леса, на белом коне. Я, забившись в солому, проспал все, так. и не видел Клауса, но потом сделал для себя существенное уточнение, связанное с одиноким белым жеребенком, оставшимся без матери. И еще подумал о том, что нам так и не постичь, по каким объективным законам мы выбираем на войне изо всех дорог, ведущих к смерти, именно ту, которая оказывается дорогой жизни. Поймай лошадь я, меня могло бы ожидать то, с чем встретился «водяной», которым, верно, и был Гейба… Лошадь придает отваги, дерзости, но и делает всадника заметным, а тут еще белая лошадь… Да и то сказать – с лошадью то я ни за что не оказался бы в весовой и не встретил бы„товарища Теслю. Все больше склоняюсь к тому, что это он, а может, просто душа моя. жаждет этого…
Глава ШЕСТАЯ
Рузя возвращалась с работы поздно; эти осенние вечера какие то стремительные, лохматые, словно выползают из земли, а не спускаются на нее, как все вечера в другие времена года. Отопрет дверь и крикнет из тьмы сеней во тьму хаты: «Жива, Мальва?» Мальва еще днем завешивала кухонное окно одеялом, а с приходом Рузи зажигала коптилку с конопляным маслом и принималась по-матерински ухаживать за хозяйкой. Прежде всего стаскивала с нее разбухшие за день сапоги, которые словно прирастали к ногам. Мальва никак не могла приноровиться к этой процедуре: то свалит Рузю вместе со скамеечкой, то сама опрокинется со снятым сапогом – смеху в хате! Да где же и посмеяться, как не за этим разуванием, хотя запруда рядом, по ней еще идут бабы с работы и громко смеяться одной в пустой врод е бы хате ни к чему – нарушение конспирации. После ужина Рузя валилась на кровать, которая стояла в светлице, поблескивая никелем и в сумерках напоминая какую-то чудо машину. Эта кровать – первая Рузина премия за свеклу. На ней Рузя погружалась мыслями в прошлое и чувствовала себя человеком. Удивительно, как недавно все это было, и как могло случиться, что за такой маленький отрезок времени произошли такие разительные перемены в ее и в Мальвиной жизни. Она спрашивала: «Неужели это навсегда, Мальва?» А Мальва тем временем приносила из сеней старенький брусок и точила на нем мечик – нож, которым Рузя чистила свеклу (его как ни наточи, за день притупится), и не вступала в разговор, зная, что Рузя, только согреется, сразу же заснет на своей чудо машине.
Потом Мальва выносила в сени точило, переодевалась в плохонькую Рузину одежонку, запирала хату тем же замком, которым Рузя запирала ее на день, и, выбравшись потихоньку в Вавилон, наслаждалась свободой, отдыхала душой от своего отшельничества, в котором самым большим и самым отвратительным врагом оказался не страх, как она думала раньше, и даже не безысходность и беззащитность, а одиночество, серые будни одних и тех же наблюдений и переживаний. Одиночество обескрыливало, гасило все живые порывы, обрывало последние нити, связывавшие с окружающим миром, даже воображаемые, тоненькие, как те степные паутинки, каких все меньше приносила Рузя на своей одежде по вечерам. Только на свободе Мальва ощущала всю прелесть окружающего ее мира, пусть даже бесправного, порабощенного, униженного, но все-таки своего, родного, знакомого с детства.
Как то идет она до улочке, а из за угла – Фабиан с козлом. «Здравствуй, Рузя! Куда это тебя несет в такой поздний час?» Она от него бежать, а он за нею, догнал. «От кого прячешься, Мальва? Разве я не тем же дышу, что ты?» Вот так, словно бы ненароком, заполучила союзника, чуть ли не единственного пока, кроме Рузи.
Скоромные еще не очухались после ужасов плена, из которого только недавно вернулись, и каждую неделю ходили в Глинск отмечаться. Выходить в Глинск надо было на рассвете, и это было все равно, что выходить навстречу собственной смерти; очередь у окошечка, где отмечались, с каждым разом становилась все меньше, и Конрад Рихтер ставил их, Скоромных, в пример другим. «Гут, Вавилон, гут!» – всякий раз восклицал он, как будто удивляясь, что они снова здесь. А как не идти, когда детей полно, жены, хозяйство, да еще вон Фабиан поручился за них головой перед Шварцем и всеми тамошними заправилами. Ну и шли…
В сторону Глинска впереди идет, бывало, старший, Евмен, Ничипор плетется за ним, как на убой, а из Глинска наоборот: Ничипор оставляет брата далеко позади – осень, работа, детки, вот он и торопится, чтоб не потерять ни минуты, а Евмен, отстав на несколько километров, размышляет, почему так: братья, доля обоим выпала одна, а не могут вернуться домой чин чином, как надлежало бы при таких обстоятельствах, Вавилон же видит – с плантации, от молотилки и так, из окон, и, верно, дивится, как чудно эти Скоромные возвращаются из Глинска – что они, перессорились дорогой, что ли? Скоромные ушли, Скоромные пришли… «И чего бы им не идти рядком на обратном пути?» – думала Мальва, наблюдая через окошко, как они на рассвете переходили запруду вдвоем, а под вечер – поодиночке. Евмен, высокий, сухощавый, был ранен в ногу, прихрамывал, ходил с палочкой, а возвращался и вовсе как калека. Всякий раз, когда он шел по запруде, Мальве стоило больших усилий не постучать в окошко, не позвать его. А он словно чувствовал это, отдыхал как раз здесь, откуда ему еще предстояло подыматься, хромая, в гору. Мальва отходила от окошка в глубь хаты, и связующая их нить обрывалась. «С этими Скоромными каши не сваришь», – решила Мальва и все реже появлялась на улице, где жили они оба в отцовской хате со службами, достроенной Ничипором перед войной так, что она производила впечатление одной цельной постройки.
А раз ночью Мальва набрела на Явтушка. Он стоял посреди улицы возле мешка, который никак не мог взвалить на плечи. А тут она идет. «Рузя! Рузя! – взмолился он. – Сам бог тебя послал. Совсем из сил выбился…» Что делать, пришлось подсобить. «Это ты?!. – Явтушок чуть не упал, узнав Мальву. – Говорят, будто ты тут, а я не верил, вот и сейчас принял за Рузю». Он снова скинул с плеч мешок, ему очень хотелось войти в доверие к этой женщине, но, как это сделать, он не знал и рассказал ей о своем приключении, хотя потом не мог простить себе этой откровенности, все боялся, что Мальву могут схватить – да что, могут, схватят непременно схватят не нынче, так завтра, – и она выдаст его. Он возвращался из Журбова, украл там мешочек сахара, сперва славный был куль, пуда на три, если не больше, но, отбиваясь от часовых, он потерял в лесочке обрез, чуть не сложил там голову, полмешка пришлось отсыпать прямо на землю, но и из того, что осталось, готов сейчас уделить Мальве, ей ведь, наверно, тоже хочется попить сладкого малинового чайку. «Некуда мне, разве что за пазуху», – пошутила Мальва. И тут Явтушок – откуда только силы взялись! – взвалил мешок на спину, сказал: «Утром принесу тебе сахару». И принес, полный горшок – прямо к Рузе, хотя Мальва до сих пор была уверена, что, кроме самой Рузи и ее, Мальвиной, матери, никто не знает, где она живет.
Эти ночные вылазки послужили к тому, что вскоре чуть не весь Вавилон уже догадывался, кого запирает Рузя у себя в хате, женщины на свекле с каждым днем откровеннее шептались об этом, равно переживая за Мальву и за Рузю – если налетят немцы, обеим несдобровать. Мальва еще может и скрыться, податься в случае чего куда угодно, а вот Рузе – смерть… Об этом повсюду написано: за каждого укрытого коммуниста – смерть, за каждого укрытого еврея – смерть, за каждого большевистского агента – смерть. Там еще много этих смертей, и каждая могла постигнуть Рузю. Но вместе с тем она вызывала у вавилонян и восхищение, лю бая из женщин, работавших рядом с ней на плантации, почитала за честь пообедать в ее обществе, угостить ее пирогами из своей печи или еще чем нибудь вкусным, а о ее пирогах с маком, свеклой и калиной (все это, разумеется, в смеси) говорили с намеком: «Э, то Зингерши пироги?» Рузя улыбалась своими глубокими глазами, в которых не было ни следа страха или лукавства: «Ешьте, ешьте, это из моей печи». Что тут оправдываться или хитрить, когда они же все знают, все понимают.
Едва ли не последним в Вавилоне узнал о Мальве ее сын. Играя в «немцев» и «наших», дети без всяких предосторожностей выбалтывали то, о чем тайком делились друг с другом родители. Сташко не поверил, спросил у бабушки, правда ли, что Мальва здесь, скрывается у тети Рузи. Мальва! Так он, вырастая у бабушки, привык называть мать, переняв это от старших, так он называл ее и в глаза, когда она наведывалась из Зеленых Млынов вместе с дядей Журбой, таким рыжим и лохматым, что мальчуган не мог оторвать от него восхищенный взгляд и про себя называл его «золотым дядей». Тот пря малыше стеснялся спать с Мальвой на кровати, и бабушка стелила гостю соломенную постель на полу, Сташко тоже просился на пол и отлично чувствовал себя иод боком у «золотого дяди». А вот сейчас ему досталось от бабушки за глупую выдумку о Мальве, от чего желание убедиться в услышанном от детей засело в нем еще крепче. С настойчивостью обманутого Сташко, да еще и не один, а с товарищами по тем самым играм в войну, принялся следить за Рузиным двором, который до тех пор не вызывал у него ни малейшего интереса. Под видом той же игры «в немцев» и «наших» Сташко пробирался во двор, заглядывал в окна, звал: «Мальва, это я…», сохраняя, конечно, осторожность… Что же касается «немцев», так те просто нахальничали у других окон, кричали хором: «Сташко! Сташко! Бегом сюда! Вот она, вот она! Стоит в углу». Сташко бежал туда, прижимался лицом к стеклу, но никакой Мальвы не видел. А Мальву приводило в ужас то, что они говорили о ней не как о живой, ранимой, которой можно причинить боль, а как о неодушевленном предмете – предмете их любопытства. Невольно думалось: «Сейчас не хватает только настоящих немцев». Она узнавала по детям их родителей, был тут и младший сын Явтушка, ровесник ее сына. Чужие уже и не удивляли ее. Но свой то как же, родная кровь, родная душа? Вот так родной сын может принести беду, хоть и приходит сюда с самыми нежными чувствами.
Сташко возвращался домой обманутый, обиженный. А однажды ночью то ли привиделось ему, то ли приснилось, будто Мальва сидит у его постели, в платочке и дышит на него, как живая, но проснулся – а ее не было, словно растаяла во тьме. Он рассказал бабушке о том, что ему привиделось, и на этот раз она не стала ругать его, а на следующий день сама привела к Рузе, достала с окошечка над дверью ключ и, отперев хату, сказала: «Ищи сам, дурачок». Мальва сговорилась со старухой, спряталась на чердаке, в старой веялке, которую взгромоздил туда еще Петро Джура, выпотрошив из нее все внутренности. Мальчуган, пораженный таким доверием бабушки, учинил настоящий обыск, обшарил все закоулки в хате, на чердаке, обстукал даже веялку, всю в паутине, и, не обнаружив матери, горько опечалился. Он не мог понять, зачем те, у кого матери здесь, в Вавилоне, так жестоко насмеялись над ним.
Заперев хату, старуха повела мальчика домой, а точнее, он повел ее, потому что с тех нор, как Мальва здесь, в Вавилоне, Зингерша совсем ослепла. «Пусть говорят тебе, что хотят, а ты не верь никому, какая же мать не приголубила бы свое дитятко, будь она тут». Эта предосторожность была для Кожушных необходима. Сташко разболтает детям, те – родителям, и потянется ниточка в самый Глинск, к Конраду Рихтеру (Кожушные не знали, что эта ниточка и так уже тянулась и предосторожность их была запоздалой). Конрад Рихтер однажды уже был у Кожушных. Спросил, дома ли Мальва Кожушная (он произносил ее фамилию Кожушна-а-а).
«Да чтоб у меня глаза вытекли, если я видела ее с начала войны», – клялась Зингерша и не преминула при этом напомнить о давних связях их рода с немецкой фирмой «Зингер», в которой столько лет верой и правдой служил агентом ее муж, Мальвин отец Орфей Кожушный. «Возможно, и вы, господин Рихтер, слышали о таком агенте, он ведь метался по всему свету с машинками этой фирмы. За это нас Вавилон и до сих пор называет Зингерами, а это, поверьте, кое-что значит, Вавилон подбирает людям такие прозвища, какие сохраняются за ними дольше жизни, их до седьмого колена носят». Она кивнула на Сташка, своего внука: «И он помрет Зингером…» Старушке показалось, что все это произвело впечатление на гестаповца. Он сказал, что знает такую фирму, шепнул что-то переводчику, тот сбегал к машине, принес оттуда длинную, в красочной обертке конфету, отдал шефу, и тот вручил ее потомку Зингеров. Мальвы тогда еще и в самом деле не было в Вавилоне, она скрывалась в Глинске у Вари Шатровой. Мальчик не знал, как поступить с конфеткой, но бабушка и тут не растерялась: «Ешь, ешь, это же вроде бы от наших родичей». А когда Конрад Рихтер уехал, бабушка выхватила у внука конфету и швырнула в помойку: «Упаси нас боже, дитятко, от таких родичей! Приезжал, аспид, по Мальвину душу!»
В то утро мать на рассвете затопила печь, хотела, как обычно, подать Мальве знак дымом, что они с внуком живы и здоровы, а она может спокойно провести еще один день. И вдруг прямо из серой, густой, похожей на дым измороси – Фабиан в окошке, на голозе мешочек капюшоном, очки, огонь из печи ярко осветил его за мокрым стеклом. В такую рань Фабиана в Вавилоне редко видят. Старуха вышла к нему, он был один, без козла. «Бабушка, – даже не поздоровался, – в Зеленых Млынах наши этой ночью сбросили десант. По всем селам обыски. Могут приехать и сюда. Скажите Мальве, пусть уходит подальше. И сейчас же, сию минуту. Хоть ко мне, хоть в другое место, только не здесь, только не здесь…» – «Нет ее, Левко, и не будет, ты же знаешь, что она ушла с нашими». – «Дело идет о жизни и смерти, а вы плетете… Что вам – больше сказать нечего?»– «А и впрямь нечего!» Она заперла перед его носом дверь, а ноги подкашиваются, руки не в силах скрутить пучок соломы, едва дотопила печь и стала будить Сташка, чтоб тот проводил ее к тете Рузе «соли попросить», дескать, бабушка сейчас только заметила, что у них кончилась соль. Совсем рассвело, пока собрались; люди уже вышли на поле, шли через плотину по ту сторону пруда. Вниз скатывались пустые телеги, они словно падали с неба и разбивались там, под горой, потому что потом их больше не было слышно. И вдруг тихо подъехала к воротам машина, аа ней другая – грузовики.
Первый раз Рихтер приезжал на легковой, а тут выскочил из кабины грузовика, подал команду, и его люди в черных плащах, размытые изморосью и походившие на слизняков, мигом заполнили двор, окружили хату, хлев, не забыли и про обрыв, как будто главное зло для них таилось там, под обрывом.
Наблюдая за ними из окна Рузиного дома, Мальва едва ли не впервые почувствовала, что она кое-что значит, если против нее одной брошены такие силы. Гестаповцы держались так, как будто ждали вооруженного сопротивления. Даже в нужник на огороде, сложенный из стеблей подсолнуха, они заглядывали с такой опаской, словно там непременно должен был сидеть наш пулеметчик.
Пока шел обыск, Рихтер стоял под вязами, рассматривал перекладину для качелей (самые качели Савка Чибис успел снять и спрятал на чердаке сельсовета, или, как его теперь называли, – управы). Немец не мог понять, как эти люди, которые строят утлые нужники из стеблей подсолнуха, умудрились так высоко взгромоздить толстенный сосновый брус для качелей, брус заметно прогнулся, и Рихтер невольно подумал, что качаться под ним – полное сумасшествие. Нет, не понять ему этого народа, чью психологию он старательно изучал задолго до того, как пришел на эту землю. Гестаповца бесило, что снова нет никакой Мальвы Кожушной. Жандармы вывели из хаты и поставили перед ним старуху и мальчика. Бабка пе стала на этот раз распространяться о фирме «Зингер», она молчала. Рихтер тоже молчал, разглядывая мальчика. Тот стоял перед ним босой и сонный еще, протирал кулачками глаза, а непокорные его вихры торчали в разные стороны. И тут Мальва не то что увидела, скорее почувствовала, как Конрад Рихтер встрепенулся, точно его ударило током, поднял руку и что-то прокричал по немецки жандармам, показав на мальчика. Двое в черных плащах схватили Сташка за руки и повели со двора.
Он не упирался, еще не зная, куда его ведут, надеялся, что бабушка выручит, но возле машины забился, стал извиваться ужом, кусать жандармов за пальцы и таки выскользнул у них из рук. Рихтер расхохотался, видя эту комическую схватку, но когда мальчик с разбега бросился прямо с обрыва и скрылся внизу, а жандармы уже готовы были прошить обрыв автоматными очередями, Рихтер снова что-то крикнул им, наверное, что мальчишка нужен ему живой, только живой, – потому что несколько жандармов сразу же полезли вниз, вытащили Сташка, обмотали его веревками, должно быть, предназначенными для Мальвы, и швырнули в кузов как тростиночку. Рихтер поднял руку в белой перчатке, показал старухе на перекладину. Проговорил на ломаном русском: «Матка! Матка!» Мол, если Мальва Кожушная сама не явится к нему, он повесит ее сына на этой перекладине. И дал срок: три дня.
Зингерша, оставшись одна, под вязами, где все должно было произойти через три дня, проклинала их страшными вавилонскими проклятьями, от которых в свое время гибли Валахи и другие враги Зингеров, но на этот раз ее проклятья не имели силы. Рихтер, садясь в кабину, еще раз крикнул: «Матка! Матка!» – и снова показал три пальца. Они так и застыли на поднятой руке, как будто это именно с них, с пальцев, слетал злобный смех Конрада Рихтера.
Прибежала Мальва. Растолкала этих черных выродков, а может, они расступились перед ней – этого старуха не увидела, однако они не стали мешать, даже когда Мальва, очутившись в кузове, принялась развязывать Сташка, а потом подала жандармам веревку, на этот раз для нее. Они уже готовы были вязать эту женщину, но Конрад Рихтер пристыдил их: зачем? Она же пришла к ним добровольно, сама пришла, он, знаток психологии этого народа, как раз и рассчитывал на это, ведь они, немцы, галантны в обращении с женщиной, даже если это сама Мальва Кожушная. Пораженный ее спокойствием, Рихтер приказал ехать, сел в кабину, а Сташко, выпрыгнув из кузова на землю, стоял и смотрел на мать с удивлением и восторгом, еще не в силах поверить, что это она. В последний раз он видел ее совсем не такой. Это было в начале войны, уже шли бои за Вавилон, Мальву привезли на райкомовской машине. Сташко никогда еще не видел ее такой красивой, доброй, растроганной, как в тот день. А теперь в кузове стояла совершенно седая женщина, седая и строгая, изморось размыла черты ее лица, однако видно было, что она не плакала, а когда машина уже зарычала, сказала ему: «Попроси бабушку вынести мне что-нибудь надеть. Живее». Рихтер подождал. Ей вынесли клетчатую жакетку, которую она любила накидывать на плечи, когда приезжала в гости из Зеленых Млынов с дядей Федором («золотым дядей»). Мальва и сейчас накинула ее на плечи и так, полуодетая, с непокрытой головой, стояла, опершись на брезент кабины, а жандармы уселись в два ряда за ее спиной; черные, они горбились, пряча лица от дождя. Старая Зингерша подумала – прячут лица от господа бога, стыдятся, что вон их сколько на одну эту беззащитную женщину, которая всем своим видом выражала презрение к ним, какое то чисто Мальвино непокорство.