Текст книги "Шаламов"
Автор книги: Валерий Есипов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
В заявлении ясно прочитывается пристрастие соседей по комнате к Варламу. Возможно, потому что он мало с ними общался и имел иной круг друзей. Возможно, они знали, что на него уже начались гонения в связи с происхождением из священнической семьи, и хотели их усугубить (вспомните явно притянутую за уши «батину колокольню»). При этом очевидно, что грозное обобщение «шаламовщина» играло роль политического ярлыка, вроде «есенинщины». Не исключено, что вся эта грязь, вылитая на Шаламова, была инспирирована сверху. Об этом можно судить по одной из подписей под заявлением – «М. Залилов». Это был студент этнологического факультета, молодой татарский поэт, взявший впоследствии псевдоним Муса Джалиль. С ним у Шаламова изначально сложились дружеские отношения (на поэтической почве), и можно предполагать, что юного Мусу, как комсомольца, просто вынудили подписать это заявление. А историческая ценность этой кляузы в том, что она дает некоторые представления о том, чем в действительности занимался Шаламов.
Можно с достаточной степенью уверенности утверждать, что столь зло описанные «компании», в которых он участвовал, являлись конспиративными собраниями или дискуссионными клубами оппозиционного студенчества. Ведь собирались на них, как говорил Варлам, его «товарищи по станку» (двусмысленность довольно прозрачная). Сразу по поступлении в университет он активно стал интересоваться текущей политикой, всеми острыми событиями во внутрипартийной борьбе, о которых сообщали газеты и еще больше рассказывали новые друзья. Их было не слишком много. Среди имен, которые Шаламов называет в поздних воспоминаниях (а также частью – в следственных показаниях по делу 1937 года), фигурируют около десятка человек – студентов разных факультетов: Серафим Попов, Владимир Смирнов, Сарра Гезенцвей, Александр Афанасьев, Марк Куриц, Гдалий Мильман, Нина Арефьева, Арон Коган, Мария Сегал, Надежда Никольская. Наибольшим его доверием пользовалась Сарра Гезенцвей. По признанию Шаламова, именно она, студентка литературного отделения, младше его на год, но необычайно смелая и решительная, поставила его в ряды оппозиции.
Эта оппозиция, антисталинская по своей направленности, при своем возникновении сразу получила ярлык «троцкистской», но самонаименования ее были иные – «левые» или «большевики-ленинцы». Имели ли оппозиционеры какие-либо шансы на успех? Объективно говоря, не имели. Уже к 1927 году все узлы противоречий, завязавшиеся в партийной и государственной власти после смерти Ленина, были в основном разрублены. Не распутаны, а именно разрублены – Сталиным и его единомышленниками, благодаря имевшемуся у них громадному «административному ресурсу» и железному следованию принципу «разделяй и властвуй». Надо напомнить, что поклонение новому вождю в партийной среде началось уже в 1925 году, когда Царицын, обороной которого он столь бесславно руководил в Гражданскую войну, был переименован в Сталинград, а на XIV съезде ВКП(б) в адрес Сталина впервые прозвучали аплодисменты, «переходящие в овацию».
Шаламов неоднократно («сто раз», как он писал со свойственной ему гиперболизацией) видел Сталина – на трибуне мавзолея и во время его пеших передвижений с другими членами правительства в центре Москвы в 1924—1925 годах. Но с 1926 года эти публичные передвижения прекратились, замечал Шаламов, что, несомненно, было знаковым событием. Достигнув высших рычагов власти, Сталин не только стал уделять повышенное внимание личной охране, но и резко изменил стиль своего политического поведения. Никогда не имевший таланта оратора, он отныне окончательно отошел от непосредственного общения с широкими массами и стал работать исключительно с так называемым «активом» – просеянным через сито его секретариатом, возглавлявшимся В.М. Молотовым, кланом избранных как из партии, так и из народа (так называемыми передовиками и ударниками). Пример, подобный «наркома давай!», при укрепившемся во главе государства Сталине уже не срабатывал. Чрезвычайно характерен факт из хроники поездки Сталина в Сибирь зимой 1928 года для нажима на местный партаппарат с целью перевыполнения плана хлебозаготовок и «борьбы с кулаком» (предвестие «сплошной коллективизации и ликвидации кулачества как класса»). С прибытием Сталина в Красноярск 1 февраля к нему обратилась цеховая партячейка железнодорожных мастерских с просьбой выступить с докладом на рабочем собрании. Как выяснил специально исследовавший эту историю В.П. Данилов, Сталин ответил отказом, сославшись на то, что «приехал неофициально» для инструктирования товарищей в порядке внутреннем. Выступать теперь открыто на массовом собрании – значит превышать свои полномочия и обмануть (?!) ЦК партии». Такова была его личная записка-ответ рабочим; курсив Сталина, знаки вопросов поставлены исследователем [8]8
См.: Трагедия советской деревни. Коллективизация и раскулачивание. Документы и материалы: В 5 т. / Предисл. В.П. Данилова. М., 1999. Т. 1.С. 37.
[Закрыть].
Основного противника Сталина Льва Троцкого юный Варлам, только что приехавший из Вологды, видел на параде 7 ноября 1924 года, на трибуне мавзолея, тогда деревянного. Троцкий еще был главвоенмором, то есть главнокомандующим вооруженными силами, но последовавшее вскоре снятие с этого поста стало для него началом конца: какой-либо реальной власти он уже не имел. В 1926-м был выведен из состава политбюро, а нахождение в составе ЦК до октября 1927 года оставляло свободу только для дискуссий, которые медленно, но целенаправленно пресекал Сталин.
Эту ситуацию «арьергардных боев» лидера оппозиции хорошо понимали и многие ее рядовые участники. Пбзднее замечание Шаламова: «К Троцкому большинство оппозиционеров относилось без большой симпатии» – показывает, что даже среди студентов, самых верных поклонников ораторского таланта и аналитической мысли своего кумира, его авторитет стал снижаться. Хотя статьи Троцкого, в том числе те, что распространялись нелегально, шли нарасхват, самым трезвым и проницательным из участников движения становилось ясно, что левая оппозиция проигрывает, что ее всеми средствами стараются подавить.
Варлам в свои 20 лет не мог быть провидцем – он подчинялся скорее инстинктивному чувству протеста против свертывания политической свободы. В зрелые годы писатель объяснял свое самоощущение 1920-х годов так: «Я опаздывал к жизни, не к раздаче пирога, а к участию в замесе этого теста, этой пьяной опары» («Четвертая Вологда»). Но он, хотя и с опозданием, все-таки включился в оппозиционное движение. Он не мог поступить иначе прежде всего по нравственным мотивам: «Оппозиционеры были единственными людьми, которые пытались организовать сопротивление этому носорогу (разумеется, речь идет о Сталине. – В. Е.), сдержать тот кровавый потоп, который вошел в историю под названием культа личности» («Краткое жизнеописание»). И еще одна важная для понимания его надежд и не раз повторявшаяся им мысль: «Организация, в десять раз меньшая по численности, но организация смела бы Сталина в два дня». Очевидно, Шаламов имел в виду самое начало 1920-х годов – в его студенческое время создание такой организации было утопией. Он и сам сознавал зыбкость подобных надежд, подчеркивая, что уже конец 1924 года «дышал воздухом каких-то великих предчувствий, и все поняли, что нэп никого не смутит и не остановит».
Беспартийный, даже не комсомолец, он был волонтером, вольным стрелком в оппозиционной борьбе. Чистота и бескорыстие его помыслов не могли не импонировать новым друзьям, как правило, таким же идеалистам, никогда не допускавшимся до большой «политической кухни». Все они сознательно шли на жертву, следуя примеру революционеров всех предыдущих поколений.
Самая важная страница биографии Шаламова 1927 года – участие в демонстрации, посвященной десятилетней годовщине Октября, проходившей в Москве с участием оппозиции. Известно, что на эту демонстрацию его привела С. Гезенцвей, но других подробностей Шаламов нигде не сообщал. В советский период об этой акции оппозиции вообще не упоминалось. Поэтому стоит обратиться к свидетельству Троцкого, которое он опубликовал в «Бюллетене оппозиции» в 1932 году, уже будучи высланным из страны и протестуя против сталинской версии об этой демонстрации как попытке «вооруженного восстания»:
«Что произошло на самом деле 7 ноября 1927 года? В юбилейной демонстрации участвовала, разумеется, и оппозиция. Ее представители шли вместе со многими заводами, фабриками, учебными заведениями и советскими учреждениями. Многие группы оппозиционеров несли в общей процессии свои плакаты. С этими плакатами они вышли с заводов и других учреждений. Что ж это были за контрреволюционные плакаты? Напомним их:
1) "Выполним завещание Ленина"
2) "Повернем огонь направо – против нэпмана, кулака и бюрократа"
3) "За подлинную рабочую демократию"
4) "Против оппортунизма, против раскола – за единство ленинской партии"
5) "За ленинский Центральный Комитет".
Рабочие, служащие, красноармейцы, учащиеся шли рядом с оппозиционерами, несшими свои плакаты. Никаких столкновений не было. Ни один здравомыслящий рабочий не мог рассматривать эти плакаты как направленные против советской власти или против партии. Лишь когда отдельные заводы и учреждения влились в общий поток манифестации, ГПУ, по распоряжению сталинского секретариата, выслало особые отряды для нападения на демонстрантов, мирно несших оппозиционные плакаты. После этого стали происходить отдельные столкновения, состоявшие в том, что отряды ГПУ набрасывались на манифестантов, вырывали у них плакаты и наносили им побои…»
Троцкий не случайно приводил названия плакатов – они свидетельствовали о, казалось бы, вполне лояльной и умеренной по понятиям тех лет платформе оппозиции. Ничего «троцкистского» в лозунгах не было – кроме «Повернем огонь направо – против нэпмана, кулака и бюрократа». Это была очевидная левизна в условиях нэпа, которую в скором времени, в 1929 году, использовал Сталин – опираясь практически на лозунг Троцкого и исключив из него лишь «бюрократа». Но транспаранты «Выполним завещание Ленина», «За ленинский Центральный Комитет» несли в себе ясно читаемый (для посвященных) антисталинский мотив. «Завещание» Ленина – его письмо к XII съезду ВКП(б) – с характеристиками предполагаемых руководителей партии и его особым акцентом на негативных чертах Сталина, который, «сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть» («Я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью»; «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно, более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше капризности и т. д…. Это не мелочь, или это такая мелочь, которая может получить решающее значение») [9]9
Ленин В.И. Полное собрание сочинений. М., 1967—1981. Т. 45. С. 346.
[Закрыть].
Шаламов к этому времени, несомненно, был знаком с текстом «Завещания», которое на тот момент еще считалось легальным документом, хотя полностью оно нигде не печаталось. Эта двусмысленность возникла после того, как письмо Ленина было оглашено узкому кругу участников XIII съезда в мае 1924 года, но было фактически игнорировано – и в части рекомендаций Ленина о смещении Сталина, и в еще более важной и принципиальной части о расширении состава ЦК до 50—100 человек за счет рабочих, что позволяло бы, по мысли Ленина, нейтрализовать любого рода «вождизм» (Сталина, Троцкого или иного члена политбюро) и избежать раскола. Характерно, что большинство участников XIII съезда не сочли «грубость» Сталина и вообще грубость серьезным недостатком, поскольку, как выразился один делегат, «партия наша грубая, пролетарская». Но с таким доводом были согласны далеко не все, особенно – интеллигенция и университетская молодежь, уважавшая пролетариат, но больше – ум и корректность (ее подлинным кумиром, «любимцем», как подчеркивал Шаламов, был скорее не Троцкий, а Луначарский). Поэтому неудивительно, что молодой Шаламов пришел на демонстрацию под лозунгами «большевиков-ленинцев», как неудивительно и то, что он позже участвовал в подпольном печатании «Завещания» Ленина.
Привлечение отрядов ОГПУ, возглавлявшегося тогда В.Р. Менжинским, к подавлению действий оппозиции 7 ноября 1927 года, несомненно, было санкционировано Сталиным. Очевидно, что новая политическая полиция была осведомлена о готовящихся выступлениях, и отряды продумывали действия заранее. Вся демонстрация снималась многочисленными фотографами и кинохроникерами, что давало (как современное видеонаблюдение) материал для фиксации активистов оппозиции. Кроме того, естественно, в толпе работали агенты. Они не могли не обращать особое внимание на университетскую колонну. Так что вполне возможно, что уже тогда Шаламов, как и С. Гезенцвей, попал в поле зрения ОГПУ.
Откровенно репрессивная настроенность «сталинского секретариата» вытекала из решений состоявшегося накануне (21—23 октября) Объединенного пленума ЦК ВКП(б) и ЦКК, на котором Троцкий был исключен из состава ЦК, а Сталин сделал свой известный, уникальный по демагогичности и убийственный для политической карьеры Троцкого доклад «Троцкистская оппозиция прежде и теперь». Ставший великим тактиком в борьбе со своими политическими противниками, он в очередной раз тщательно подготовился к докладу – дал приказ разыскать архивные документы о дореволюционной деятельности Троцкого, делая акцент на его «небольшевизме», умело манипулировал цитатами из его работ 1920-х годов и работ Ленина, включая и «Завещание». Нелишне привести некоторые фрагменты и напомнить о неповторимом стиле и поистине несокрушимой (для верного ему «актива») логике генсека, помнившего и использовавшего все слабости и промахи своих соперников:
«Говорят, что в этом "завещании" тов. Ленин предлагал съезду ввиду "грубости" Сталина обдумать вопрос о замене Сталина на посту генерального секретаря другим товарищем. Это совершенно верно. Да, я груб, товарищи, в отношении тех, которые грубо и вероломно разрушают и раскалывают партию. Я этого не скрывал и не скрываю. Возможно, что здесь требуется известная мягкость в отношении раскольников. Но этого у меня не получается. Я на первом же заседании пленума ЦК после XIII съезда просил пленум ЦК освободить меня от обязанностей генерального секретаря. Съезд сам обсуждал этот вопрос. Каждая делегация обсуждала этот вопрос, и все делегации единогласно, в том числе и Троцкий, Каменев, Зиновьев, обязали Сталина остаться на своем посту.
Что же я мог сделать? Сбежать с поста? Это не в моем характере, ни с каких постов я никогда не убегал и не имею права убегать, ибо это было бы дезертирством. Человек я, как уже раньше об этом говорил, подневольный, и когда партия обязывает, я должен подчиниться».
Но всего тоньше и ядовитее продуманным было заключение речи, где Сталин ссылался на разысканную его помощниками статью Троцкого 1904 года (двадцатилетней давности!), посвященную известному меньшевику, соратнику Г.В. Плеханова П.Б. Аксельроду:
«Ну, что же, – скатертью дорога к "дорогому учителю Павлу Борисовичу Аксельроду"! Скатертью дорога! Только поторопитесь, достопочтенный Троцкий, так как "Павел Борисович", ввиду его дряхлости, может в скором времени помереть, а вы можете не поспеть к "учителю". (Продолжительные аплодисменты)» [10]10
Сталин И.В. Сочинения. Т. 10. М.: ОГИЗ, 1949. С. 172. См. также: Пека О.В. Архивные материалы во внутрипартийной борьбе 1920-х годов // Отечественные архивы. 1992. № 2.
[Закрыть].
Этот доклад был опубликован в «Правде» 2 ноября и послужил сигналом для последней расправы над Троцким и всеми другими оппозиционерами.
Аресты уже вовсю шли и в университете. Шаламов вспоминал: «В Большом Черкасском переулке в маленьком общежитии жило всего 100 студентов. Из них восемьдесят ушли в ссылку по делам оппозиции в 1926—1928 годах». 2 мая 1928 года была арестована Сарра Гезенцвей, и хотя вскоре ее выпустили на поруки отца, крупного работника Наркомата финансов, в 1929 году она была осуждена на три года ссылки в Бийск. Еще раньше был арестован ее друг, а впоследствии муж Александр Афанасьев, сосланный в Череповец. Об этой истории и истории любви Афанасьева и Гезенцвей яркие воспоминания оставила череповецкая учительница, впоследствии – ленинградская поэтесса Н.М. Иванова-Романова. «Очень живая, веселая, ничего не боялась. Приходила сама к нему в комнату в общежитие. Ребята сразу уходили. Потом спускалась по лестнице, не поправив волос», – писала она о Сарре (см.: Нева. 1989. № 2—4). А вот отрывок из записанного ею рассказа Александра Афанасьева – поэта, учившегося на том же литературном отделении: «А когда я уже сидел в Бутырках, раз мне сообщают: к вам на свидание жена. Какая жена! Выхожу. Она. Кидается, целует и сама шепчет новости: там-то было собрание, того-то взяли… Родители ее были очень недовольны нашим знакомством. Ругали ее за меня. Отец – шишка в наркомате. Ей запрещали. А она никого не боялась».
В 1929 году А. Афанасьев попросил перевода из Череповца в Бийск, к жене (хотя они не были расписаны). Из ссылки можно было вернуться, сделав официальный отказ от платформы оппозиции. Но они его не сделали. В 1937 году С. Гезенцвей расстреляли как «кадровую троцкистку». Позднее та же участь постигла и А. Афанасьева. В годы Большого террора были расстреляны А. Веденский, Г. Мильман, М. Куриц, А. Коган и практически все товарищи Шаламова по оппозиции.
Шаламов ничего не ведал о их судьбе, но понимал, что уцелеть им было невозможно. О Сарре Гезенцвей и Саше Афанасьеве он узнал лишь из воспоминаний Н.М. Ивановой-Романовой, переданных ему в поздние годы в рукописи. Для нас они ценны тем, что, кроме деталей о «кипучести» 1920-х годов и их печальном исходе, восстанавливают один из женских образов, с которым соприкоснулся Шаламов в эти годы. Ясно, что никакого «романа» с С. Гезенцвей (как полагают некоторые любители «клубнички») у него не могло быть. Весьма выразительна на этот счет сцена новогодней вечеринки 1929 года, проведенной, как вспоминал Шаламов, «на Собачьей площадке, в чужой чьей-то квартире, в узкой компании обреченных»: «На этой вечеринке я сделал удивительное открытие. Моя соседка, знаменитый оратор дискуссий 27-го года, выступавшая в красной шелковой рубахе с мужским ремнем, на котором была укреплена кобура браунинга, вдруг оказалась самой женственной дамой, которую только можно вообразить. Шелковая кофточка, модная юбка, букетик цветов, с которым она явилась на вечеринку, произвели весьма сильное впечатление. Соседка моя оказалась не красавицей, но весьма хорошенькой девушкой, светловолосой блондинкой, волосы выбивались из-под косынки шелковой. Капля духов ей бы отнюдь не повредила…»
Чьи бы черты ни напоминал этот портрет (Сарры Гезенцвей, а может быть, Нины Арефьевой, которую Варлам хорошо знал, – она тоже погибла в ссылках), он говорит о том, что девушки-оппозиционерки 1920-х годов не были «синими чулками». В других условиях эти безымянные героини были бы, наверное, всегда исключительно женственными. Но эпоха диктовала свой стиль поведения.
К этому времени, к началу 1929 года, Шаламов был уже давно исключен из университета. Исключение состоялось 13 февраля 1928 года, и хотя основной формулировкой значилось – «за сокрытие социального происхождения», очевидно, что за этим стоял весь веер копившегося на него компромата, в том числе политического. Надо полагать, Варлам воспринял исключение без больших переживаний – перспектива служить закону, который обслуживает интересы Сталина, и идти стезей А.Я. Вышинского его вряд ли устраивала. В Москве у него сложилась уже своя внутренняя жизнь, о которой знали далеко не все его друзья.
Через год он был арестован.
Чем же занимался Шаламов этот год – огромное для молодости время?
Глава пятая.
ПОЭЗИЯ ИЛИ ЛИТЕРАТУРА ФАКТА?
Если к общественной борьбе 1920-х годов Шаламов считал себя опоздавшим, то в литературной жизни он захватил самое важное и интересное – попал, можно сказать, в пик событий. Несмотря на давление власти и рапповщины [11]11
РАПП – Российская ассоциация пролетарских писателей (1925– 1932), под лозунгом партийности литературы стремилась к административному руководству всем литературным процессом. (Прим. ред.)
[Закрыть], страна переживала невиданный – ни до, ни после – расцвет самых разнообразных талантов в литературе и искусстве. «Москва двадцатых годов напоминала большой университет культуры, да она и была таким университетом», – писал Шаламов. Это сравнение имело силу всегда, но во времена его молодости – особенно, потому что такого калейдоскопа литературных вечеров и театральных премьер, новых книг и журналов, встреч и знакомств с самыми яркими личностями эпохи в его жизни никогда больше не было. А главное, в этом мире – в отличие от мира политики – все еще дышало открытостью и демократизмом.
1928 год в этом смысле был, пожалуй, последним для этого редкостного счастливого десятилетия, а Шаламов получил наконец возможность гораздо глубже и основательнее погрузиться в свою любимую стихию. Чтобы поддерживать минимум материального благополучия, он подрабатывал – то в Доме печатника, то на радио (в радиогазете «Рабочий полдень» Московского совета профсоюзов), а все свободное время просиживал в библиотеках либо посещал литературные кружки.
За первые три с половиной года в столице Варлам полностью избавился от провинциальной робости и сделался вполне москвичом – причем превосходящим многих по своей литературной и иной эрудиции. Пожалуй, никто из его друзей-студентов не успел увидеть и узнать столько, сколько он. Поразительная насыщенность его начального московского периода жизни ярче всего отражена в воспоминаниях «Двадцатые годы», написанных в начале 1960-х. В них упоминается более сотни имен! Это не только законодатели мод тогдашней литературы – В. Маяковский, Б. Пильняк, И. Бабель, Вс. Иванов, И. Сельвинский, О. Брик, С. Третьяков, А. Воронский и Вяч. Полонский, но и целый слой вторичных представителей разнообразных поэтических школ – от «конструктивиста» К. Митрейкина и представителя «Кузницы» В. Кириллова до члена группы «ничевоков» А. Чичерина. Шаламов прекрасно знал и всю «кухню» литературной жизни, и творчество каждого более или менее значимого поэта и писателя той поры. Для чего? Только ради интереса? Нет, в каждом случае это была школа в познании тайн литературы. Шаламов и в поздние годы был убежден, что «нельзя читать только Гете и Шиллера, когда пишешь стихи, надо и Асеева, и Веру Инбер».
Именно с Николаем Асеевым было связано его первое близкое – хотя и заочное – литературное знакомство. Было это в 1927 году. Журнал «Новый ЛЕФ», за которым внимательно следил Шаламов, обратился к читателям с предложением присылать «новые, необыкновенные рифмы». «Я наскоро заготовил несколько десятков рифм, вроде "ангела – Англией", добавил несколько своих стихотворений и отправил, вовсе не ожидая ответа, – писал Шаламов. – Через некоторое время я получил письмо Николая Асеева. Это было первое полученное в жизни письмо от известного литератора, да и стихов своих, хоть я писал их с детства, я никому не показывал. Асеев благодарил за рифмы, написал, что у меня "чуткое на рифмы ухо", что касается стихотворений, то "если это первые мои стихи", то они заслуживают внимания, но главное в поэзии – это "лица необщее выражение" и т. д.».
Варлам был горд получить такое письмо, его поздравляли друзья, но он был больше всего удивлен не ответом (с банальной цитатой из Баратынского), а конвертом, в котором тот был прислан. Это был маленький изысканный конвертик из сиреневой бумаги с лиловым ободком, на такой же бумаге было написано «мельчайшим женским почерком» и письмо. «Все это не вязалось с обликом самого Асеева и его стихами, – отмечал Шаламов. – Нэп в бытовом смысле до меня еще не дошел. Я рос в провинции и в Гражданскую войну зарабатывал клейкой конвертов для почты местной – но то были конверты из газетной или в лучшем случае из оберточной бумаги» (эти важные подробности выясняются из черновой рукописи воспоминаний о Н. Асееве [12]12
РГАЛИ. Ф. 2596. Оп. 3. Д. 153. Л. 6.
[Закрыть]).
Между тем Асеев был тогда любимым поэтом молодежи, которая ставила его даже выше Маяковского. Лучшей его вещью считалась поэма «Лирическое отступление», но Шаламов приводил в рукописи и другие, близкие ему и его друзьям строки из «Автобиографии Москвы», посвященные старым революционерам-подпольщикам: «Под оскорбленьями, / Под револьверами / По переулкам / Мы пройдем впотьмах…» Наверное, Варлам запомнил эти строки потому, что они казались пророческими. Однако Асеев не был поэтом-пророком, не был оппозиционером – наоборот, вскоре выяснилось, что он готов писать стихи к праздникам и выполнять любой другой «социальный заказ» (этот термин был введен в литературу именно Асеевым).
Очень интересен и многозначителен эпизод об одном из споров в студенческом общежитии, который приводит Шаламов, – на тему «что было бы, если бы вдруг стало нельзя писать стихи, и что стали бы делать наши поэты?». Все спорщики склонились к такому мнению: «Сельвинский стал бы бухгалтером в "Пушторге", Безыменский – на партийной работе, Жаров и Уткин – на комсомольской, Маяковский – в одном из рекламных агентств… А что Асеев? Асеев перестал бы жить»…
Это черновой вариант воспоминаний, он передает юмор, свойственный студентам, но в окончательном варианте Шаламов со свойственной ему серьезностью написал: «Мы думали, что и Асеев считает, что поэзия – судьба, а не ремесло. Маяковский показал это 14 апреля 1930 года – после того, как страстно уверял в обратном…»
Формула «поэзия – судьба, а не ремесло» – одна из часто встречающихся у Шаламова. Именно два трагических ухода из жизни – Есенина и Маяковского – заставили Варлама впервые задуматься о цене поэтического слова и его подкрепленности поступком, действием, жизнью, а не только «мастерством». Но это было позже – о самоубийстве Маяковского он узнал уже в Вишерском лагере. Заметим сразу, что первое пребывание в лагере не изменило революционных убеждений Шаламова и его поэтических привязанностей. Шаламов много и по-разному писал о Маяковском. Наиболее адекватным мировосприятию его молодости будет не слишком отдаленный по времени очерк-воспоминание «Маяковский разговаривает с читателем», опубликованный после Вишеры в «Огоньке» (1934, № 10). Вот наиболее характерный эпизод:
«1927 г. Зал Политехнического музея шумит на вечерах Маяковского. Лекция "Даешь изящную жизнь". "Я – за кружевные занавески на окнах рабочих квартир, – начинает Маяковский. – Я за канарейку в комнате рабочего! Мещанство – не в вещах, мещанство в людях! Мещанство – вот в этой папке! – Из огромного портфеля вытаскивает Маяковский "революционный" романс Музгиза "А сердце-то в партию тянет".
– Внимание! "У партийца Епишки / Партийные книжки, / На плечах френчик, ах френчик, френчик, / Голосок, как бубенчик, бубенчик".
– Вот полюбуйтесь! Бубенчик! Епишка, у которого партийные книжки. Не книжка – партбилет, а книжки. Вам смешно? А тут не один смех слышится. Этот бубенчик звенит о том, что "на плечиках френчик". Откуда этот френчик на плечах? Такие френчики носили господа офицеры – на плечах. Вот с чем нужно бороться. Против этого контрреволюционного "бубенчика", за изящную жизнь, за красивую жизнь, которую мы вплотную начинаем строить. Переходим к стихам:
– Делами, / кровью, / строкою вот этою, / Нигде не бывшею в найме, / Я славлю взвитое красной ракетою / Октябрьское / Руганное, пропетое, / Пробитое пулями – знамя!
Аплодисменты всего зала».
Интересны наблюдения Шаламова о причинах эпатажного и нередко грубого поведения Маяковского на вечерах в Политехническом музее. Публика здесь разделялась на галерку (студентов) и первые ряды, которые занимали обычно его недруги. «Это была чужая, враждебная аудитория, состоящая из нэпманов, которую поэт должен был подавить, укротить, оскорбить, оглушить своим басом, – писал Шаламов. – Это была коммерческая аудитория, где Маяковский выступал за деньги, аккуратно внося в свою финансовую декларацию все заработки. Организаторы этих вечеров не были склонны к благотворительности».
Восхищение Шаламова Маяковским всегда сопровождалось недоумениями по поводу нигилистического отношения поэта к классике, «борьбы» с Пушкиным и Блоком. В воспоминаниях «Двадцатые годы» он писал: «Мне кажется, Маяковский был жертвой своих собственных литературных теорий, честно, но узко понятой задачи служения современности». В этом он видел одну из причин его самоубийства. Но, зная о предсмертной записке – «любовная лодка разбилась о быт», и зная о сложностях личной жизни поэта, о его увлеченности в этот период В. Полонской, он сделал в конце концов вывод, что самоубийство произошло прежде всего из-за того, что «Маяковский преувеличивал прямо патологически отношение к женщине как таковой, не мог ухаживать, не вкладывая всю душу в женский вопрос, где всю душу вкладывать не надо» (последняя фраза характерна для позднего, послеколымского Шаламова, который гораздо менее эмоционально воспринимал разрывы с женщинами).
Маяковскому и ЛЕФу Шаламов считал себя обязанным очень многим. Формула «поэзия – судьба, а не ремесло» для него не значила отрицание «ремесла», то есть мастерства – наоборот, на первых порах он потратил огромные усилия на изучение, в том числе теоретическое, секретов техники искусства. Наивные представления о том, что стихи создаются «нутром», интуицией, простым подбором рифм, были разбиты при первом же знакомстве с манифестами ЛЕФа и сборниками ОПОЯЗа.
Еще в конце 1927 года он начал посещать кружок одного из теоретиков нового, «левого» искусства Осипа Брика. Предыстория этого такова. Шаламов почти каждый вечер просиживал в Ленинской библиотеке (она располагалась в Доме Пашкова). «В те блаженные времена, – вспоминал он, – выписка книг не ограничивалась ни в количестве, ни в продолжительности чтения. В библиотеке был и буфет, не очень богатый, вроде бутербродов с кетой, но в те дни, когда буфет работал, я оставался в библиотеке допоздна. Однажды во время сдачи, а книг была целая гора, – рядом со мной раздался резкий женский голос:
– Вот эти книги, которые нам нужны. Когда вы их сдадите?
– Когда сдам, тогда и сдам.
– Ну все-таки, зачем вам ранний футуризм?
– Затем, – отвечал я вполне логично, – что я интересуюсь ранним футуризмом.
– А не хотите ли прийти на кружок, где изучают вопросы раннего футуризма? Вот, запишите адрес: Гендриков переулок, квартира Маяковского. Маяковский сейчас за границей, а наш кружок ведет Осип Максимович Брик. Запишите: занятия по четвергам, приходите, пожалуйста.
В ближайший четверг я пришел в Гендриков переулок и остановился у двери, на которой были прикреплены одна над другой две одинаковые медные дощечки, верхняя: "Брик", нижняя: "Маяковский"».
О содержании занятий кружка (это был «Молодой ЛЕФ») Шаламов отзывался весьма скептически. Собственно, занятий и не было. Брик не скрывал презрения к своим молодым слушателям. По его высокомерному тону можно было понять, что стихи начинающих здесь отвергаются в принципе, Брик так и говорил: «Пишущим стихи сюда вход воспрещен» и «если он увидит хоть строчку этой отравы – вон, вон». Он с удовольствием выслушивал, поддакивая, разнообразные остроты, направленные против «конструктивистов» – противников ЛЕФа. Но о новом искусстве, его принципах почти ничего не говорил. Шаламов особенно запомнил одну сцену:







