412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Есипов » Шаламов » Текст книги (страница 13)
Шаламов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:52

Текст книги "Шаламов"


Автор книги: Валерий Есипов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

Все эти резкие изменения по лагерной «параше» (слуху) объяснялись сменой начальства в связи с какими-то новыми распоряжениями и новыми веяниями, идущими из Москвы. В особенности они коснулись «врагов народа» – всех осужденных по 58-й статье или «литерников» с КРТД. Шаламов называл эти неожиданные и страшные перемены «вихрями», обрушившимися на и без того метельную и морозную Колыму зимы 1937/38 года. Пик пришелся на декабрь – именно тогда в Магадане приступила к работе срочно созданная по приказу Сталина «команда» во главе с новым директором Дальстроя, старшим майором госбезопасности К.А. Павловым. Начальником лагерей был назначен переведенный из Белоруссии, из погранвойск, полковник С.Н. Гаранин, а начальником управления НКВД по Дальстрою направленный из Москвы лейтенант госбезопасности В.М. Сперанский, который вместе с новым прокурором Л.П. Метелевым, тоже присланным из Москвы, вошел в колымскую «тройку», возглавлявшуюся К.А. Павловым. «Тройка» приступила к планомерному исполнению общих директив февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б), конкретизированных в приказе наркома НКВД Н.И. Ежова от 30 июня 1937 года № 00047, по которому каждой области предписывались «лимиты» на расстрелы «бывших кулаков» и других «контрреволюционных элементов». Непосредственно на Колыме этот приказ вылился в срочно сфабрикованное огромное дело о «контрреволюционной, террористической, шпионской, вредительской, повстанческой, право-троцкистской (сколько эпитетов, и как без последнего! – В. Е.) организации», якобы возглавлявшейся Берзиным и другими руководителями Дальневосточного края и нацеленной на отделение Колымы в пользу Японии…

Шаламов, как и другие заключенные (и вольнонаемные), не мог знать всей сложной подоплеки этих решений, но после того, как Дальстрой в марте 1938 года был целиком передан в ведение НКВД, стало ясно, что «вихри» будут усиливаться и ничем их не остановить. Небольшой прииск «Партизан», где было около двух тысяч рабочих и где за лето—осень 1937 года умерли от болезней всего два человека, – уже зимой стал резко таять. Трудовой день по приказу Павлова был увеличен до 14 часов, затем до 16, питание сокращено до 300 граммов хлеба и баланды, начался голод и – массовые бессудные расстрелы. Шаламов навсегда запомнил это время и поводы для этих смертельных расправ:

«Невыполнение государственного плана – контрреволюционное преступление! Не выполнивших норму – на луну!.. Сказать вслух, что работа тяжела, – достаточно для расстрела. За любое невинное замечание в адрес Сталина – расстрел. Промолчать, когда кричат "ура" Сталину, – тоже достаточно для расстрела. Молчание – это агитация, это известно давно. Списки будущих, завтрашних мертвецов составлялись на каждом прииске следователем из доносов, из сообщений своих "стукачей", осведомителей и многочисленных добровольцев, оркестрантов известного лагерного оркестра-октета – "семь дуют, один стучит", – пословицы блатного мира афористичны. А самого дела не существовало вовсе. И следствия никакого не велось. К смерти приводили протоколы "тройки" – известного учреждения сталинских лет».

Подобно многим колымчанам, Шаламов не знал состава «тройки» и других персон, связанных с лагерным террором, и отталкивался только от гремевшего по всей Колыме имени нового начальника Севвостлага или УСВИТЛага (Управления северо-восточных исправительно-трудовых лагерей) С.Н. Гаранина. Тот, по словам писателя, постоянно разъезжал по приискам на своем ЗИС-110, отдавал приказы о расстрелах «саботажников» и сам приводил приговоры в исполнение. Гаранина в такой роли Шаламов, по его словам, «видел раз пятьдесят». Скорее всего, это преувеличение, ибо трудно поверить, что начальник лагерей столько раз посещал маленький золотой прииск, тогда как их было на Колыме еще 16, гораздо более крупных. Вероятно, Шаламов следовал общей колымской легенде о Гаранине как главном палаче 1937—1938 годов. На самом деле эта роль принадлежала новому начальнику Дальстроя К.А. Павлову и «московской бригаде» следователей во главе с В.М. Сперанским. Гаранин – возможно, по замыслу Павлова заранее выдвинутый на роль «козла отпущения» в колымских преступлениях, – в 1939 году был арестован, отправлен в Печорский лагерь для «проштрафившихся» сотрудников НКВД, а Павлов продолжал успешную карьеру в той же системе. Нет сомнения, что здесь имело первостепенное значение личное благоволение к нему со стороны Сталина, который направил его «наводить порядок» на Колыме [34]34
  О реальной роли С.Н. Гаранина на Колыме см.: Козлов Л.Г. Гаранин и «гаранинщина» (Сборник Колыма. Дальстрой. ГУЛАГ Скорбь и судьбы. Магадан, 1998. С. 29—35). Известны два письма-телеграммы, направленные Сталиным в Магадан в поддержку К.А. Павлова. Особенно красноречива телеграмма, адресованная в редакцию газеты «Советская Колыма»: «Газета должна помогать т. Павлову, а не ставить ему палки в колеса» (История сталинского ГУЛАГа. Т. 2. Док. № 70, 71. Комментарий – С 625). К.А. Павлов, по его заявлению об «окончательной измотанности» работой в конце 1938 года, был переведен из Дальстроя в Главное управление строительства шоссейных дорог НКВД СССР, где проработал всю войну. В 1948 году, в звании генерал-полковника, был назначен начальником строительства Волго-Донского канала им. И.В. Сталина, где работали заключенные. Уволен был «по болезни» после рапорта главного инженера стройки С.Я. Жука, гласившего: «Действия т. Павлова бывают иногда настолько нелепы, что граничат с самодурством. Наряду с беспочвенным упрямством чрезвычайно груб с подчиненными» (см.: Сталинские стройки ГУЛАГа (1930—1953) / Сост. А.И. Кокурин, Ю.Н. Моруков. М., 2005. С. 106). Помимо болезненной «измотанности», «самодурства», «грубости» и прочего Павлова отличало беспробудное пьянство. В 1956 году, после разоблачений Сталина на XX съезде КПСС, К.А. Павлов – главный палач Колымы 1937—1938 годов – застрелился.


[Закрыть]
.

Отчужденность от секретов этой кровавой кухни не мешала Шаламову видеть и запоминать то ближайшее, что непосредственно касалось его каждый день и каждый час. Если Гаранин отпечатался в его памяти скорее как летучий, полупризрачный «полковник с наганом», то других вершителей судеб людей на прииске «Партизан» он запомнил гораздо лучше. Среди них выделялся особой жестокостью и особой «эстетикой» начальник лагерного пункта лейтенант Л.М. Анисимов. Это имя, в связи с известным принципом Шаламова: «Всем убийцам в моих рассказах дана настоящая фамилия» – много раз возникало потом на страницах его произведений и воспоминаний. Анисимов не только подписывал расстрельные списки, но и имел привычку избивать заключенных не кулаком или пинками, а брезгливо и «красиво» – хлеща по лицу рукой в перчатке или в меховой краге. Этот пример впоследствии стал ассоциироваться у Шаламова, да и у многих других лагерников, с действиями эсэсовцев в гитлеровских застенках. Но на Колыме такой цинизм был внове, и, как полагал Шаламов, он и позволил потом сделать Анисимову весьма быструю и успешную карьеру – в конце 1940-х годов он стал начальником Чукотстроя, входившего в систему ГУЛАГа. Один случай с Анисимовым, описанный в рассказе «Две встречи» и относящийся к лету 1938-го, заслуживает особого внимания, поскольку мы имеем возможность судить о характере Шаламова – на тот момент еще не «доходяги» и сохранявшего чувство человеческого достоинства: «Начальник шел, помахивая кожаными перчатками… Я знал привычку Анисимова бить заключенных перчатками по лицу. Я давно дал слово, что если меня ударят, то это и будет концом моей жизни. Я ударю начальника, и меня расстреляют… Тогда, когда мы встретились с гражданином Анисимовым, я был еще в силе, в твердости, в вере, в решении.

Кожаные перчатки Анисимова приблизились, и я приготовил кайло.

Но Анисимов не ударил. Его красивые крупные темно-карие глаза встретились с моим взглядом, и Анисимов отвел глаза в сторону.

– Вот они все такие, – сказал начальник прииска своему спутнику. – Все. Не будет толку».

В реальности этого факта сомневаться не приходится: все личное, относящееся к нему, Шаламов никогда не выдумывал. Сцена была роковой, как поединок, и кто-то должен был отступить. Анисимов сник, струсил, увидев перед собой не просто интеллигента, для которого невыносимо оскорбителен удар перчаткой, а человека, который в своем отчаянии способен на все и отнюдь не станет подставлять «вторую щеку» (поэтому аналогии с ситуацией Понтия Пилата и Христа, могущие возникнуть у кого-то из искушенных филологов, ищущих везде у Шаламова христианскую символику, здесь неуместны).

Архивное персональное дело Леонида Михайловича Анисимова и его реальная биография пока не исследованы, тем не менее есть красноречивый факт из воспоминаний бывшего начальника политуправления Дальстроя НКВД, генерал-майора И.К. Сидорова:

«В 1938 г. Сталин пригласил представителей "Дальстроя" в Кремль за перевыполнение плана добычи золота. Начальники приисков Виноградов, Анисимов (курсив мой. – В. Е.) и Ольшанский позже рассказывали, что затем Сталин вызвался побеседовать с ними. Он спросил: "Как на Севере работают заключенные?" – "Живут в крайне тяжелых условиях, питаются плохо, а трудятся на тяжелейших работах. Многие умирают. Трупы складывают штабелями, как дрова, до весны. Взрывчатки не хватает для рытья могил в вечной мерзлоте", – ответили ему Сталин усмехнулся: "Складывают, как дрова… А знаете, чем больше будет подыхать врагов народа, тем лучше для нас…"» [35]35
  Викторов К. Колымские первопроходцы // Человек и закон. М., 2003. № 12. Фразу Сталина трудно назвать выдуманной, так как она целиком согласуется с его характером и политической линией того периода. Следует заметить, что автор приводимых воспоминаний генерал-майор И.К. Сидоров в 1939—1948 годах занимал весьма высокий пост – был вторым лицом после нового начальника Дальстроя генерал-полковника И.Ф. Никишова. Фигурирует в рассказе Шаламова «Начальник политуправления».


[Закрыть]
.

В январе 1938-го, как вспоминал Шаламов, ему открылась важнейшая «объективная истина» о пределах собственных возможностей и пределах страха. Он содержался в это время в РУРе (роте усиленного режима), переименованной позднее в БУР (барак усиленного, штрафного режима). Сюда помещали тех, кто не выполнял норму, – и политических, и блатарей. Все они использовались на подсобных работах, прежде всего на заготовке дров. Однажды вместо обычных трех рейсов за дровами заключенные, впрягавшиеся в сани наподобие лошадей, с лямками, получили приказ от конвоиров привезти еще один воз – потому что конвоя прибавилось, и «не бойцы же будут возить на себе – вся Колыма будет смеяться». После многочисленных угроз, с вызовом Анисимова, основная группа «лошадей» все-таки пошла в четвертый рейс. Но Шаламов и еще один заключенный, блатарь Ушаков отказались. На них натравили овчарку. «Мы стояли рядом, Ушаков держал в руке разломанное лезвие безопасной бритвы и показывал лезвие собаке – собака кидалась назад, опыт – великое дело, – писал Шаламов. – Было ясно, что если нас не застрелят на месте, то отведут в барак. Собаку отозвали, мы вернулись в барак, холодный, выстуженный, без единой щепки, но это все-таки была победа, проба» – потому что на следующий день дрова возили ровно три раза.

Комментируя этот эпизод в своих воспоминаниях, Шаламов писал: «Во время всей этой кутерьмы кроме прочего я ощутил, что я вовсе не чувствую страха. Вот это и была объективная истина, найденная на "Партизане". Меня много потом травили собаками, били, грозили меня сажать, держать в изоляторах, в спецзонах, в карцерах. Я никогда не чувствовал страха. Недавно я выяснил в одном медицинском труде, что отсутствие страха – просто замедленный рефлекс в человеческой природе. Возможно».

Те, кто знает разнообразные медицинские, а также литературные версии исчезновения страха, могут привести этому и другие объяснения – безразличие, притупление сознания, овладевающее человеком, тем более голодным, в сверхстрессовой ситуации, отчаяние – «у бездны мрачной на краю» и т. д. Но понятия «героизм» по отношению к своим поступкам на Колыме Шаламов никогда не употреблял. Недаром он потом однажды (в рассказе «Букинист») скептически воспроизвел перевод латинского слова «heroica» (созвучного русскому мату) – как «сильнодействующее», одного корня с самым мощным психотропным – героином…

По всем этим причинам Шаламов не испытывал страха и перед ненавистными ему блатарями. Это наглое и кровожадное племя во время «гаранинщины» («павловщины») 1938 года подняло голову, поскольку было почти официально объявлено, что оно является «друзьями народа» и должно помогать в разоблачении «врагов народа», в первую очередь «троцкистов», которые назывались не иначе как «фашистами». Речь культорга прииска «Партизан» Шарова на политзанятиях с блатарями на эту тему Шаламов потом неоднократно воспроизводил: «– Эти люди присланы сюда для уничтожения, а ваша задача – помочь нам в этом деле». (Шаров позднее был, по свидетельству писателя, арестован и расстрелян, но это другая история.)

Блатари активно откликнулись на этот призыв и стали открыто преследовать всех, кто сидел по 58-й статье, кто, по их мнению, «плохо работал» (сами они, как правило, не работали), доносили начальству на любое их протестное слово или забивали кайлами, лопатами, ножами тех, кто пытался им сопротивляться. Они выполняли роль второго, добровольного конвоя – недаром потом Шаламов сравнивал их с «зондеркомандой». Спастись от этих расправ жертвы могли, только став для блатарей прислугой. Часть бараков стала уже общими, в них перемешались «чистые» и «нечистые», и верх всегда держали блатари. Немало интеллигентов после нескольких «плюх» и ради лишней миски супа шли в услужение к блатарям – в «шестерки» по мелким поручениям или на роль рассказчиков разных занимательных историй по вечерам – это называлось «тискать романы». Шаламову удалось избежать этой участи – он терпел побои, но не сдавался.

Галина Гудзь в это время находилась в ссылке в Туркмении, в Чарджоуской области Кагановичском районе. Однажды она прислала мужу посылку, заполненную черносливом. Внутри находились бурки – парадные, с кожаной оправой и подошвой валенки, которые носили обычно начальники. Шаламов, понимая, что блатари сразу отберут бурки, согласился на предложение вахтера почты поменять их на килограмм масла и хлеб. Когда он пришел в барак и раскрыл свой драгоценный узелок, то моментально был оглушен ударом по голове. Очнувшись, он увидел рядом большое полено, которым его ударили, и услышал гогот блатарей.

На прииске «Партизан» Шаламов работал рядовым забойщиком, с кайлом, лопатой и тачкой. Из воспоминаний и «Колымских рассказов» писателя явствует, что он никогда не стремился стать «ударником», а тем более «стахановцем», чтобы получить усиленную пайку, потому что быстро усвоил одно из главных колымских правил: «Губит не маленькая пайка, а большая» (ведь если человек надрывается, у него меньше шансов продлить жизнь). А главное, потому что определил для себя непреложное моральное правило: «Работать для такого государства, которое продержало меня невиновным в тюрьме, завезло за полярный круг и убивает холодом, голодом, битьем, – я не буду. Раба из меня не сделают. Клейменый, да не раб…»

Это правило, принадлежащее к сфере отнюдь не типичных среднечеловеческих, в той или иной мере компромиссных критериев, а к сфере высших вопросов человеческого бытия – чести, гордости и достоинства, – не могло не родиться у Шаламова как поэта и интеллигента, неисправимого гуманитария, всегда соизмеряющего свою жизнь со «звездным законом», о котором писал Кант. Он пытался всеми силами сохранить верность этому единственному закону, который оправдывает сущность человека на Земле. Те же моральные правила не позволяли ему стать бригадиром, маленьким начальником, потому что это значило распоряжаться судьбами других людей и посылать их – независимо от своей воли – на смерть. Он остался в стороне от этой, привлекавшей многих разными соблазнами должности, продолжая верить, что «идеальная цифра – единица», которой «оказывают помощь бог, вера, идея». В этом смысле он был необычайно близок тем, самым стойким на Колыме людям, которых он всегда выделял, – «религиозникам», «сектантам». И, наверное, кто-то из них – например, немецкий пастор Фризоргер, которого часто упоминает Шаламов, считал его «своим», обращенным к Богу, хотя это было далеко не так…

Он не отказывался от работы, потому что «отказчиков» тогда сразу расстреливали, однако норму никогда не выполнял и не стремился к этому. У всех начальников и бригадиров это вызывало дикое раздражение: «филон», «вредитель», «кадровый троцкист». Но сам Шаламов объяснял свое нерасположение к ударному физическому труду (в официальных отчетах Колымы он назывался «мускульным») еще и свойствами своего организма.

«Я высокого роста, и это все время моего заключения было для меня источником всяческих арестантских мук. Мне не хватало пайки, я слабел раньше всех», – писал он, повторяя потом (в письме А. Солженицыну в 1962 году), что в этом он был схож с заключенными из Прибалтики: «"Доходили" всегда и везде латыши, литовцы, эстонцы раньше из-за рослости своей. Там ведь народ крупный, рослый, хотя лошадям дают паек в зависимости от веса…»

«Доходить», то есть быть на грани смерти от голода, Шаламову приходилось много раз. Отчасти это им зафиксировано в рассказах и воспоминаниях. К сожалению, многие документы о работе, болезнях и передвижении Шаламова по лагерным пунктам утрачены. Еще в 1963 году в ответ на свой запрос он получил из Магадана справку: «Сведения о характере работы, выполнявшейся в местах заключения, не сохранились». Это стало для писателя огромным нравственным ударом – свидетельством того, что «документы нашего прошлого уничтожены». На самом деле в 1962 году «по истечении срока хранения» была уничтожена лишь часть огромного магаданского архива – личные дела заключенных, но остались так называемые «надзорные» дела, подлежащие контролю прокуратуры – материалы судебно-следственного производства. Они и дают возможность восстановить картину всех трех судимостей Шаламова – 1929, 1937 и 1943 годов (о чем речь впереди).

На Колыме над писателем нависла угроза получить дополнительный срок – или расстрел, кто знает? Речь идет о «заговоре юристов», изображенном в одноименном рассказе Шаламова. Сам он утверждал (в письме к И.П. Сиротинской), что в этом рассказе «документальна каждая буква»…

Его сняли с ночной смены в забое в декабре 1938 года. С «Партизана» повезли в незакрытой машине при морозе под 60 градусов сначала в Хаттынах, центр Северного горнопромышленного управления. Там находился свой отдел НКВД. «Мы остановились в коридоре второго этажа перед дверью с дощечкой "Ст. оперуполномоченный Смертин", – писал Шаламов. – Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно. "Для псевдонима – чересчур", – подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену…»

Сразу уточним вопрос о фамилии оперуполномоченного. Она отмечена в раскрытых документах магаданского архива периода 1939 года, когда по указанию нового наркома НКВД Л.П. Берии началось расследование «злоупотреблений» следователей времен Ежова: «Из ста процентов сотрудников УНКВД – 85—90 участвовали в избиении своих подследственных… Бил арестованных помощник начальника IV отдела В. Смертин, один из них выпил в его кабинете половину чернил. Смертин первый показал пример в том, чтобы плевать в лицо арестованному, и это, как эпидемия, распространилось и перекинулось на все отделы Управления НКВД» (Из материалов магаданского историка В. Диденко).

С Шаламовым Смертин разобрался без этих приемов – быстро, двумя вопросами: «Юрист? – Юрист. – Жалобы писал? – Писал», – и отправил его сразу на Серпантинку – знаменитую расстрельную тюрьму. Шаламов узнал об этом от шофера, который вез его – уже в зарешеченном «вороне» – к этому мрачному месту. Но по каким-то непонятным для Шаламова обстоятельствам его здесь не приняли и решили везти дальше – в Магадан. (Об этих обстоятельствах можно только гадать: либо что-то оказалось не в порядке с сопроводительными бумагами, написанными Смертиным, либо уже началось резкое торможение карательной машины НКВД после замены Ежова на Берию, о чем было объявлено 9 декабря 1938 года. Последнее более согласуется с реальностью, которую описывает Шаламов в рассказе «Заговор юристов» – дело об этом фиктивном «заговоре» было на его глазах моментально прекращено.)

Можно – уже в который раз! – говорить, что Шаламову опять «повезло», что, будучи в шаге от гибели, он избежал ее. Сам писатель не раз подчеркивал, что он в тот или иной момент уже бывал готов к смерти, но не употреблял такие слова, как «везение» или «лотерея»: все сложилось, как сложилось, раздумывать – почему? – тогда, да и позже, не было ни сил, ни времени. Точно так же воспринимали свое «везение» и многие другие уцелевшие. В этом отношении Шаламов вполне разделял поговорку блатарей: «Колыма – страна чудес»…

Читателю уже знакомо имя М. Выгона, с которым Шаламов сидел в Бутырской тюрьме в 1937 году. Так вот, можно сказать, что с этим человеком действительно произошло чудо. Он в течение нескольких месяцев был узником следственной тюрьмы на Серпантинке, которую описывал так: «Классический вариант пункта забоя скота… В казематах стоял смрад и стон. По описаниям мучеников фашистских лагерей Освенцима, Дахау и других, даже они находились в несравненно лучших условиях, чем на Серпантинке». Здесь в течение 1937– 1938 годов было расстреляно более пяти тысяч человек. Спасло М. Выгона то, что вызывавший его из каземата на приговор и расправу конвоир – по неграмотности или по описке в бумаге – неправильно назвал его фамилию: «Заключенный Вагон, на выход!» На «Вагона» Выгон не отозвался и не пытался во-хровца поправить, тем более что кто-то из заключенных сказал громко: «Вагон, наверное, умер – днем многих выносили…» Это и помогло М. Выгону дотянуть до того же самого спасительного рубежа декабря 1938 года, как и Шаламову [36]36
  Выгон М. Личное дело. М., 2005. С. 114—115. Биография Михаила Евсеевича Выгона интересна, помимо важных для нас соприкосновений ее с биографией Шаламова, еще и тем, что этот человек стал родственником и хранителем памяти И.П. Хренова, увековеченного в стихотворении В. Маяковского. По данным из реабилитационного дела Хренова, последний «за высокие производственные показатели» в декабре 1943 года приказом И.Ф. Никишова был освобожден, переведен в вольнонаемные и назначен начальником горного участка. Умер на Колыме в 1946 году. (Это несколько расходится со сведениями Шаламова.) М.Е. Выгон в 1942 году также перешел в состав вольнонаемных и затем долго работал на Колыме и на Чукотке (там он в 1960-е годы был директором прииска имени Ю. Билибина). Реабилитирован, награжден орденами «Знак Почета» и Октябрьской революции. 4 июля 2007 года вместе с женой Е. И. Выгон (дочерью И.П. Хренова) опубликовал в «Литературной газете» критическую заметку «Вторые палачи, или Ложь в стержне», посвященную телесериалу «Завещание Ленина» Н. Досталя и Ю. Арабова, снятому по мотивам произведений Шаламова. В сериале, вопреки описаниям Шаламова, И.П. Хренов был изображен в крайне уничижительном виде, опустившимся человеком и «стукачом», поэтому авторы заметки сделали категорический вывод: «Иулиана Петровича Хренова убили дважды. Сначала – сталинские палачи. Теперь – свободные художники Николай Достань и Юрий Арабов…»


[Закрыть]
.

После прекращения «дела юристов» Шаламов остался на короткое время в магаданской тюрьме («доме Васькова», как она называлась по имени ее первого начальника Р.И. Васькова – тот тоже погиб вместе со всей берзинской группой). В это время в Магадане была эпидемия брюшного тифа, связывавшаяся со всеобщей вшивостью заключенных. Для них был выделен огромный пакгауз почти на тысячу человек и объявлен карантин. После дезинфекции и снятия карантина всех арестантов начали постепенно развозить по разным приискам. Шаламов понимал, что вторую зиму на «Партизане», да и на любом другом золотом забое, ему не выдержать. Следовало искать другой путь – лишь бы не золото, где зимние вскрышные работы – самое страшное: надо 12—14 часов долбить кайлами (после взрывов) мерзлый грунт и грузить его на тачки или в вагонетки, готовя запасы для плана, для летнего промывочного сезона. «Если меня пошлют на прииск, то я на первом перевале, как затормозит машина, прыгаю вниз, пусть конвой меня застрелит – все равно на золото я не поеду» – эта неотвязная, засевшая в мозгу мысль привела в конце концов Шаламова к решению не откликаться на вызовы нарядчика, когда тот назовет его фамилию. (Какой же нехитрый – и крайне опасный, если разоблачат, – прием! Но недаром именно он пришел в голову Шаламову, как и М. Выгону-«Вагону»: других вариантов в сложившихся обстоятельствах не оставалось.)

Это была еще одна ситуация на грани жизни и смерти, которую можно назвать и ситуацией за пределами добра и зла. Ведь в ней не было возможности для морального выбора. Например, для того, чтобы по-христиански или просто по-человечески задуматься о ближнем – о том, кто неминуемо будет отправлен на те же смертельные прииски вместо тебя. Не было оснований и расценить свой поступок как обман, каковым он по сути являлся. Не случайно, возвращаясь к этой ситуации позже, в рассказе «Тифозный карантин», Шаламов писал не только о «зверином инстинкте», двигавшем его героем Андреевым (альтер эго писателя), но и приводил другие аргументы в подтверждение единственной верности поступка героя: «…Здесь он будет умнее, будет доверять телу. И тело его не обманет. Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, способности – все было разбито… Именно на этих циклопических нарах Андреев понял, что он кое-что стоит, что он может уважать себя. Ему удалось сказать много правды, ему удалось подавить в себе страх… Что-то сильнее смерти не давало ему умереть. Любовь? Злоба? Нет. Человек живет в силу тех же самых причин, почему живет дерево, камень, собака. Вот именно это понял, и не только понял, а почувствовал хорошо Андреев именно здесь, на городской транзитке, во время тифозного карантина…» (До предела обнаженное, подробное и беспощадное описание своего состояния и сделало, заметим сразу, рассказ Шаламова явлением художественной литературы, а не превратило его в почти бытовой мемуарный «случай», как у М. Выгона. Но метафора Серпантинки как «пункта забоя скота» все-таки делает честь автору, которому мало было дела до литературы…)

Более чем на три месяца Шаламову удалось задержаться в магаданском карантине, но это «припухание», «кантование», как называлась среди блатарей любая передышка в работе, не означало возможности лежать на нарах. Приходилось каждый день выходить по приказу нарядчика на любое задание. Уже под весенним апрельским солнцем пакгауз стал окончательно освобождаться от людей. Шаламова обнаружили («Где ты был, сука!» – «Не слышал») и на последней машине увезли по трассе снова на север. Но, к счастью, уже не на прииски, а в геологическую партию по разведке угля на Черном озере, что за поселком Атка в 200 километрах от Магадана.

Это был один из кратких – лето, до августа – периодов его сравнительной удачи на Колыме в первые годы. Здесь Шаламов, по его выражению, начал «воскресать»: питание у геологов было хорошее, норм на работе не было – копали разведочные шурфы, которые, вопреки надеждам геологов, не содержали никаких признаков залежей угля. Здесь было много вольнонаемных с «материка», и основное время Шаламов работал при начальнике участка инженере Плуталове, который отвечал только за «фронт работ» и сквозь пальцы смотрел на времяпрепровождение своих подчиненных. Любимой поговоркой Плуталова была: «Я ведь не работник НКВД». Впервые встретившись на Черном озере с более или менее культурной средой, Шаламов проводил в бараке беседы на исторические и литературные темы и даже «устные анкеты о Пушкине, Некрасове» (очевидно, экзаменуя своих собеседников по знаниям, которые выходили за рамки хрестоматий).

Но до того как наступила эта краткая идиллия, Шаламов встретился с другим начальником участка и другим типажом Колымы. Это был Богданов, который раньше служил оперуполномоченным НКВД, но в 1939 году попал в опалу и благодаря помощи каких-то старых друзей оказался начальником угольной разведки. Шаламов запомнил его по двум эпизодам. Во-первых, на его глазах Богданов уничтожил письма жены Галины Гудзь, впервые пришедшие на его адрес («– Вот твои письма, фашистская сволочь! – Богданов разорвал в клочки и бросил в горящую печь письма от моей жены, которые я ждал более двух лет…» – так это запечатлелось у Шаламова). Это ярче всего характеризовало начальника как энкавэдэшника «старой закалки» [37]37
  Согласно «спецуказаниям» к статье «КРТД», Шаламов был лишен права переписки, поэтому с формальной стороны действия Богданова объяснимы. Характерно, что однофамилец начальника участка, его помощник Иван Богданов, испытывавший к Шаламову сочувствие и симпатию, вскоре достал и сжег лист из его сопроводительного личного дела со всеми «спецуказаниями» (см. рассказы «Иван Богданов» и «Лида»). Это до известной степени облегчило судьбу Шаламова, но переписку с женой он смог начать только по окончании срока, после 1951 года.


[Закрыть]
.

Во-вторых, Богданов при вступлении в должность привез с собой бочку спирта, предназначенную для нужд всего участка (работавшие в геологических партиях всегда имели льготу на спиртоводочную пайку), но присвоил ее себе, поставив в своем доме. Начальник с утра до вечера к ней прикладывался, был постоянно «подшофе», маскируя запах одеколоном. Когда на участке узнали, куда уходит их спирт, «все население поселка, – как писал Шаламов, – вступило с начальником и в открытый, и в подземный бой». «Подземный» – означало жалобу в управление. Богданов был снят, когда у него от бочки остался лишь бидон…

Еще один уникальный, но гораздо более жестокий начальственный типаж Колымы встретился Шаламову, когда его в конце августа 1940 года перевели далеко на север, на участок Кадыкчан, где уголь был давно разведан и шла его добыча. «Уголь – это не золото», – утешал себя Шаламов, как оказалось, опрометчиво. На Кадыкчане ему пришлось вспомнить худшие времена 1938 года – из-за особого режима, который ввел здесь недавно прибывший с материка молодой инженер Киселев (его Шаламов запечатлеет в соответствующем «фамильном» рассказе, назвав и имя-отчество – Павел Дмитриевич). Киселев был вольнонаемным, после института, беспартийным, но при этом отличался каким-то непонятным для заключенных садизмом – бил сапогами всех, кто посмел сказать хоть слово против него. «Заключенного Зельфугарова, – вспоминал Шаламов, – он на моих глазах повалил в снег и топтал, пока не вышиб половину челюсти». «Инженерная» мысль Киселева состояла единственно в том, чтобы использовать на выемке породы из разрабатываемой штольни вместо лебедки конский ворот – укрепленное настойке, на барабане, длинное бревно, вращая которое можно было поднимать наверх через трос вагонетки с породой. На таком вороте в достопамятные времена примитивной механизации использовались лошади, ходившие по кругу (почему он и назывался конским), а в Древнем Египте для вращения использовались рабы. Этот ворот, который Шаламову пришлось толкать, под улюлюканье конвоиров, руками и грудью, до заплат на телогрейке и мозолей на груди, стал для него одним из главных символов Колымы (о чем он впоследствии сказал Б. Пастернаку: «Чем не Египет?..»).

Киселев использовал и другое изобретение – ледяной карцер в скале, в вечной мерзлоте, в котором пришлось однажды сидеть и Шаламову. Двое его предшественников, решивших в этом карцере прилечь, получили воспаление легких и умерли. «Я, – вспоминал Шаламов, – прошагал всю ночь, спрятав в бушлат голову, и отделался отморожением двух пальцев на ногах».

Всякому терпению, или «великому равнодушию, которое воспитывает в людях лагерь», как называл это чувство писатель, бывает конец. От Киселева необходимо было избавиться, но как? «Последние остатки расшатанной, измученной, истерзанной воли надо было собрать, чтобы покончить с издевательствами ценой хотя бы жизни», – писал Шаламов. И однажды ночью он проговорился ближайшим своим соседям в бараке, что знает способ избавиться от Киселева: «– Выход один. Когда приедет высокое начальство, дать Киселеву публично просто по морде. Дадут срок, но за беспартийную суку больше года-двух не дадут. Зато прогремит по всей Колыме, и Киселева уберут».

Этот замысел не сбылся. На следующее утро после поверки Шаламова вызвал сам Киселев. « – Так ты говоришь, прогремит на всю Колыму? – Гражданин начальник, вам уже доложили? – Мне все докладывают. Иди и помни, теперь я с тебя глаз не спущу, пеняй на себя».

«Киселев не был трус, – многозначительно подчеркивал Шаламов. – Надо было выбираться из Кадыкчана». Спастись от мстительного инженера и перебраться с этого участка в близлежащий угольный центр Колымы – Аркагалу – Шаламову помог знакомый врач-заключенный С.М. Лунин. Ему будут впоследствии посвящены рассказ «Потомок декабриста» и другие эпизоды большой колымской темы Шаламова, связанной с лагерной медициной (об этом – в следующей главе). Но конец Киселева наступил, и о его подробностях, по словам писателя, все заключенные рассказывали, «захлебываясь от радости». Инженер погиб, защищаясь от залезшего в его квартиру вора, стал бить его прикладом охотничьего двуствольного ружья, а на ружье были взведены курки, которые разрядились ему прямо в живот. Это был пример почти мистического возмездия. «День, когда на шахту пришло известие о смерти Киселева, был праздничным днем для заключенных. Даже, кажется, план в этот день был выполнен», – с мрачным сарказмом заключал свой рассказ Шаламов.

На аркагалинских шахтах, где располагалось управление «Дальуголь», Шаламов работал с начала 1941 года по декабрь 1942-го, то есть почти два года. Ему приходилось исполнять здесь самые разные обязанности – на поверхности, на терриконе шахты, в лютый мороз в ночную смену разгружать вагонетки, которые подавались редко, и он вынужден был долго стоять и ждать («…я до такой степени замерзал на этом терриконе, что даже заплакал от мороза, от боли»), а в самой шахте, где было несравненно теплее, куда, в темноту, не спускался конвой, но где было гораздо опаснее из-за постоянных обвалов и технических аварий, работать откатчиком. Кроме того, здесь снова обнаружилось неудобство высокого роста Шаламова. По крайней мере трижды он попадал в типичные шах-терско-колымские ситуации: ему на голову падал то кусок породы в лаве, то целый пласт, а однажды пущенная без сигнала вагонетка зацепила его вместе с тросом и потащила наверх. Но шахта, как отмечал Шаламов, в силу своей замкнутости и повышенной опасности, сплачивает людей. Особенно это проявилось в июне 1941 года, через несколько дней после начала войны, когда ему пытались «пришить» очередное дело – на этот раз в связи с аварией.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю