Текст книги "Шаламов"
Автор книги: Валерий Есипов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Политика – меньше всего вопрос самолюбия. И кто не понял того, что рука оппозиции все время протянута партии – тот не понял ничего в политических событиях последних лет. Беда в том, что руководство продолжает оставаться аппаратом, несмотря на смоленские, сочинские, артемовские и астраханские дела.
Я считал вместе с большинством ленинской оппозиции – единственным средством выправления курса партруководства, а следовательно, и всей советской и профсоюзной политики является глубокая внутрипартийная реформа на основе беспощадной чистки всех термидориански настроенных элементов и примиренцев к ним. Возвращение ленинской оппозиции в партию из ссылок, тюрем и каторги. И я был бы не в последних рядах той партии большевиков, которую воспитывал Ленин. Вот мои взгляды.
Заключенный 4 роты Упр. Вишерских Лагерей Особого Назначения. Шаламов В. Т.».
Для чего было написано это письмо? Что заставило 21-летнего Варлама, уединившись где-то в уголке барака, так безоглядно смело составлять петицию на самый «верх», излагая свои взгляды – те самые, за которые его и повергли в лагерь? «Бесстрашие этого мальчика удивляет», – писала И.П. Сиротинская, комментируя это письмо. В самом деле, в заявлении Шаламова нет никаких просьб об освобождении или смягчении наказания, а только обвинения в адрес партруководства. Наверное, главным и единственным мотивом письма было стремление лично показать, что оппозиция не собирается сдаваться, что к ней надо прислушиваться, а не давить репрессиями. Этот голос «мальчика» был по большому счету голосом «мужа», стремившегося присоединить свой голос рядового бойца к голосам тех лидеров оппозиции, которые не собирались идти под крыло сталинского единомыслия…
Необходимы и другие комментарии. Наглядно видно, сколь высоко ценил юный «беспартийный большевик» Шаламов В.И. Ленина и сколь хорошо он знал его «Завещание», изложенное не только в характеристике Сталина, но и в других последних работах. Например, фраза «политика не может знать злобы», кажущаяся воплощением юношеского идеализма Шаламова, является, на наш взгляд, прямым парафразом запомнившихся ему заметок Ленина «К вопросу о национальностях или автономизации» (1922), где критика Сталина была еще более глубокой: «Я думаю, что тут сыграли свою роковую роль торопливость и администраторское увлечение Сталина, а также его озлобление против пресловутого "социал-национализма". Озлобление вообще играет в политике обычно самую худую роль» [16]16
Ленин В.И. Полное собрание сочинений. М., 1967—1981. Т. 45. С. 357.
[Закрыть].
Несомненно, что так же хорошо знал молодой Шаламов некоторые работы Л.Д. Троцкого, коль скоро он прямо ссылался на его статью «Кризис правоцентристского блока» (октябрь 1928 года). О связи письма Шаламова с заявлением X. Г. Раковского уже говорилось, и упоминаемые «смоленские, астраханские» и другие дела – это скандалы, связанные с коррупцией, произволом и моральным разложением местной партийно-советской верхушки. Причем Раковский прямо указывал на главную причину этого – постоянное повышение при Сталине так называемого партмаксимума (зарплаты) работников органов власти: в 1928 году этот партмаксимум достиг уже 225 рублей в месяц, в то время как рядовой коммунист, работая в шахте, получал 50—60 рублей. Очевидно, что откровенный «прикорм» (или «кормление», по-старому царскому обычаю) аппарата в центре и на местах имел со стороны Сталина вполне прагматичную цель – обеспечить себе политическую поддержку. В связи с этим Раковский делал глубокий и принципиальный вывод: «Я считаю утопией всякую реформу партии, которая опиралась бы на партийную бюрократию».
Можно еще раз убедиться, что Шаламов и на Вишере хорошо ориентировался в политической ситуации в стране и был по-настоящему идейным и убежденным сторонником ленинской линии. Но с точки зрения ОГПУ его заявление недвусмысленно квалифицировало его как «неразоружившегося троцкиста». И кара за это последовала. Правда, не сразу – видимо, из-за каких-то сбоев в бюрократической машине, а 14 февраля 1932 года Особое совещание вынесло постановление: «По отбытии срока наказания Шаламова Варлама Тихоновича выслать в Севкрай сроком на три года». Одновременно ушло распоряжение Архангельскому представительству ОГПУ: «Осужденного надлежит направить спецконвоем в г. Архангельск, в распоряжение ОГПУ Севкрая для водворения по месту ссылки».
Но когда эти постановления пришли в управление лагерей в Вижаиху (переименованную в Красновишерск), Шаламова там уже не было – он, отбыв наказание досрочно, спокойно вернулся в Москву.
Эта странная для карательных органов неувязка обернулась бумажной трагикомедией о его розыске. «3/к Шаламов освобожден из ВИШЛАГа 11.Х-31 г. и убыл в Ваше распоряжение», – отвечали из управления вишерских лагерей в Березниковский отдел ОГПУ (копия – в Москву). «ПП (полномочное представительство. – В. Е.) ОГПУ по Уралу просит принять срочные меры к розыску и задержанию Шаламова Варлама Тихоновича, 22 лет, уроженца г. Москвы, происходящего из мещан, русского, образование выше среднего, по профессии клубного работника – кожевника-дубильщика, б/п, скрывшегося на места ссылки (так!) Березниковского р-на» – этот документ из Свердловска датирован уже августом 1932 года. А в июне 1933 года из Березников еще раз докладывали в Москву: «Шаламов по освобождении из лагерей ОГПУ в распоряжение Березниковского оперсектора ОГПУ не прибыл и на территории сектора не установлен».
Вся эта несуразица возникла вовсе не из-за того, что Шаламов скрылся, бежал. Беглецов из лагерей и спецпоселений в те годы было огромное количество, и до введения паспортной системы и прописки с декабря 1932 года они могли без больших проблем найти не только убежище, но и работу, и жилье, предъявив любой документ, например, профсоюзный билет – что и было в случае с Шаламовым. Он выпал из поля зрения ОГПУ, потому что действительно был освобожден раньше – благодаря целому ряду обстоятельств, о которых речь впереди.
Несомненно, в истории с его заявлением и «заторможенной» реакцией ОГПУ ему выпала громаднейшая удача – ведь если бы он был отправлен в ссылку в Архангельск как «троцкист», то это неминуемо затянуло бы его в ту кровавую расстрельную мясорубку 1936—1938 годов, от которой не спасся практически никто из его ссыльных товарищей. Счастьем для Шаламова было и то, что сам он до нового ареста не знал, что его разыскивают. Много, очень много было в его жизни таких удивительных и спасительных удач, особенно на Колыме, и как тут не поверить в некое Провидение, в то, что кто-то «свыше» оберегает его? Это тоже одна из тайн Шаламова, но связана она, как мы еще не раз убедимся, прежде всего с его характером, с выработанными им правилами поведения в лагере. Одно из этих правил он сформулировал так: «Прежде всего: я не должен ничего просить у начальства и работать на той работе, на какую меня поставят, если эта работа достаточно чиста морально…»
Так и было. Сравнительно благополучная «карьера» Шаламова на Вишере никак не была связана с каким бы то ни было заискиванием перед начальством. Просто он, резко выделявшийся среди своего уголовного окружения, москвич и недавний студент-юрист, проходил по категории «грамотных», которых в лагере было немного. Поэтому таскать бревна и доски ему пришлось недолго – уже осенью 1929 года он был назначен десятником в поселок Ленва на реке Каме – место строительства Березниковского химкомбината. На этой должности он сразу столкнулся с проблемами морального порядка. Здесь, в отдалении от высшего начальства, царила круговая порука взяточничества: коммерческие агентства (последние остатки нэпа), чтобы обеспечить скорейшую разгрузку своих речных грузов, подкупали и заключенных, и десятников, и конвоиров, отвлекая их от основной работы. Шаламов не мог мириться с этим. «Ко мне тоже агенты обращались неоднократно, зная, что мне передана эта власть, но я гнал их от себя», – писал он. Ему твердили, что он слишком молод и «не знает жизни», а здесь «золотое дно», «нужно только взять, нагнуться в траву» (слова Б.М. Лазаревна из одноименной главы «Вишерского антиромана»). Но Шаламов был неподкупен. Следствием этого стали доносы на него. «Думаю, что доносы на меня полетели в управление с того самого часа и мига, как моя нога, обутая в лагерный кожаный ботинок, ступила на березниковский причал», – саркастически замечал писатель.
Доносы, явно клеветнические, имели целью убрать строптивого десятника с должности. Но опытное начальство, тоже «знавшее жизнь» (в том смысле, что взяточничество, воровство и «туфта» на любой стройке неискоренимы, а в Березниках, будущем «гиганте пятилетки», они тогда цвели самым пышным цветом), имело свои виды на «белую ворону» – молодого, образованного и честного заключенного. По распоряжению главного инженера П.П. Миллера он был переведен на должность заведующего отделом труда или, по-лагерному, учетно-распределительной части (УРЧ) и вошел в разряд инженерно-технических работников, в «элиту» заключенных Березниковского отделения ВИШЛАГа (сам Миллер тоже был заключенным, осужденным за «вредительство»). В этой должности Шаламов работал весь 1930 год, с двумя перерывами – они были вызваны попытками привлечь его по новым делам.
Первое дело носило опять же политический характер. Шаламова под конвоем отправили в управление лагеря, потому что в его адрес стали поступать письма от друзей-оппозиционеров, находившихся в ссылках в разных концах страны. Они узнали его адрес и по обычаю писали не о личном, а о политике, присовокупляя копии статей, выходивших из-под пера теоретиков и практиков оппозиции. Авторы писем, увы, не знали разницы между ссылкой и лагерем: если в первом случае перлюстрации можно было избежать, давая адрес какого-то знакомого (старый, еще дореволюционный способ), то в лагере за перепиской следил специальный цензор. У него накопился целый ворох таких писем, что грозило Шаламову большими неприятностями. Но дело, к счастью – опять к счастью! – было спущено на тормозах. Сам Шаламов объяснял это тем, что «до 1937 было еще целых восемь лет», а его начальники не хотели «шума». По этому поводу писатель вывел один из своих лагерных афоризмов: «Начальники, ждущие чужого приказа (то есть не проявляющие собственной инициативы в наказании заключенных. – В. Е.), – лучшие начальники».
Второе дело было чисто хозяйственным, но нагрянувшая в Березники группа следователей хотела превратить его в очень модное тогда, после «шахтинского процесса» [17]17
Судебный процесс 1928 года в Шахтинском районе Донбасса по обвинению большой группы (53 человека) руководителей и специалистов угольной промышленности из ВСНХ, треста «Донуголь» и шахт во вредительстве и саботаже. Официально называлось «Дело об экономической контрреволюции в Донбассе». Обвиняемым вменялось в вину не только «вредительство», но и создание подпольной организации, установление конспиративной связи с московскими «вредителями» и с зарубежными антисоветскими центрами. Суд приговорил 11 человек к расстрелу. Пятерых из них расстреляли 9 июля, шестерым остальным расстрел заменили десятью годами лишения свободы. Четверо обвиняемых были оправданы, четверо получили условные сроки наказания. Остальные – от одного до десяти лет лишения свободы, с поражением в правах на срок от трех до пяти лет.
По результатам расследования Генеральной прокуратуры РФ в 2000 году все осужденные по делу были реабилитированы за отсутствием состава преступления. (Прим. ред.)
[Закрыть], политическое дело о «вредительстве». Оно касалось главным образом двух персон – начальника Березниковского отделения ВИШЛАГа М.П. Стукова и упоминавшегося П.П. Миллера, но в числе десятков подозреваемых оказался и Шаламов. Следствие продолжалось четыре месяца, и все это время Варлам провел в изоляторе, откуда постоянно вызывался на допросы. По своей привычке он отвечал следователям очень коротко – «да» или «нет», «не знаю», «прошу задавать вопросы, касающиеся моей личной работы». Главной задачей следователей было добиться от него уличающих показаний против Стукова и Миллера, но Шаламов на это не шел из принципа. Само следствие открыло ему – еще раз, и очень близко! – всю механику амальгам сталинского периода. При этом «дело Стукова», как оно именовалось, вывернуло перед ним наизнанку самые разнообразные стороны новой действительности, которая утверждалась на заре системы ГУЛАГа – и мрачные, и трагикомические.
Уже первый допрос помог ему – благодаря нечаянному случаю – заглянуть в святая святых лагерной системы и новой политической системы в целом. Первый следователь Пекерский (тоже заключенный – бывало и такое – по служебной статье) оказался безалаберным и после начала допроса куда-то надолго отлучился. Шаламов, оставшись один, невольно стал разглядывать стол и бумаги, которые лежали сверху. Увидев чей-то знакомый почерк, он уже не мог остановиться. «Это были заявления, информация сексотов, как раз по моему адресу и вообще о лагере, о производстве, – вспоминал он. – Каждый сексот имел свой псевдоним. Наш руководитель работ Павловский, чья койка стояла рядом с моей, подписывался "Звезда". Мой помощник, бывший нижегородский фининспектор, подписывался "Рубин". Я, конечно, сразу понял, в чем дело, и познакомился со списком сексотов основательно. Это был поразительный случай доносительства абсолютно всех…»
Еще одно открытие произошло, когда у Шаламова попросила личного свидания девушка-нарядчица женской роты и сказала, что ее вызывали и заставили подписать заявление, что он, зав. УРЧ, склонял ее к сожительству. «Спасибо и за это», – сказал Шаламов. Другой повод следователи нашли в доносе о том, что Шаламов-заключенный незаконно посещал столовую для иностранцев. Таковая появилась на Березникхимстрое, когда сюда приехали поставщики оборудования – главным образом немцы и американцы. Шаламов отвечал: «Пропуск дали по распоряжению начальника, спросите у начальника». Это был не «блат», а, как объяснял Шаламов, обмен услугами между начальником стройки и начальником лагеря: поскольку все повара были заключенными, продукты шли через сеть снабжения лагеря и лагерь давал стройке основную часть рабочей силы, в эту столовую (фактически ресторан, «гастрономический рай») было выдано пять пропусков для лагерных ИТР, один из которых достался Шаламову. «Мы занимали всегда отдельный столик и в своей лагерной робе представляли, наверное, красочную картину», – с иронией вспоминал писатель.
В итоге приговор по «делу Стукова» свелся к суммированию всех ложных доносов: «За систематические избиения заключенных, за кражу государственного имущества, за понуждение к вступлению в половую связь…» Шаламов слушал и не верил своим ушам. Утешало лишь то, что по этому абсурдному делу всем десяткам обвиняемых (Шаламов писал – «около сотни») было назначено и абсурдное наказание в виде штрафного изолятора сроком на четыре месяца – то, что они уже отсидели [18]18
По сведениям В.А. Шмырова, председателя пермского отделения «Мемориала», многотомное фантастическое «дело Стукова» до сих пор хранится в местном архиве УФСБ. Кто бы взял на себя труд исследовать его и сравнить со свидетельствами Шаламова, которые, конечно, далеко не полны?
[Закрыть]…
Такие чудеса происходили в вишерских лагерях, созданных для строительства двух важнейших объектов первой пятилетки на Северном Урале. Шаламову уже тогда стал ясен главный секрет быстрого покрытия ущерба от воровства, строительного брака, аварий и прочих прорех – за счет использования бесплатного и безучетного труда транзитных этапов заключенных, шедших на Север, на лесозаготовки. Таких этапов, состоявших в основном из раскулаченных крестьян, через Березники проходило множество, и начальники строительства, сговариваясь с начальниками конвоя, заставляли их задержаться на стройке. «Голодный транзитник за пайку хлеба поработает охотно и результативно, – констатировал Шаламов. – В этом разгадка тайны, которую не разгадала и Москва». Из этих этапов начальник лагеря Стуков отбирал себе и лучшую рабочую силу, приговаривая: «Кулаки – самый работящий народ…»
За два с половиной года Варлам узнал и увидел очень много. Вся начальная история вишерских лагерей прошла на его глазах. В 1929 году здесь было лишь отделение Соловецкого лагеря особого назначения с двумя тысячами заключенных. В 1932 году это был самостоятельный лагерь с «населением» более десяти тысяч. А всего через Вишеру с учетом лесоразработок, где добывалась древесина для строительства и для сырья целлюлозно-бумажного комбината, прошло около семидесяти тысяч человек. Шаламов не знал этих последних общих цифр и склонен был в позднее время их многократно преувеличивать – до «сотен тысяч». Но поводом для этой невольной гиперболизации служили печальные живые картины, которые он наблюдал и навсегда сохранил в памяти. Это и «туча пыли», на которую летом 1929 года сбежался смотреть через колючую проволоку едва ли не весь лагерь в Вижаихе: «Туча подползла ближе, сверкали штыки, а туча ползла и ползла. Это был этап с севера – серые бушлаты, серые брюки, серые ботинки, серые шапки – все в пыли. Сверкающие глаза, зубы незнакомых и страшных чем-то людей». Страшных, потому что они – с лесозаготовок, где «рубят руки, где цинга губит людей, где начальство ставит "на комарей" в тайге…». Это были и увиденные им едва ли не в первый день три ящика-гроба с убитыми беглецами, и услышанное тогда же известие, что за каждого пойманного беглеца местным жителям-чалдонам выдают полпуда муки (возобновленный обычай царских времен). А непосредственную картину масштабов бегства раскулаченных спецпоселенцев – бегства, вызванного страшными, невыносимыми условиями, – ему пришлось увидеть во время поездки в Чердынь, в леспромхозы, в конце 1930 года: «Местный комендант показывал нам брошенные поселки. Это были поселки ссыльных по коллективизации. Кубанцы, не державшие в руках пилы, завезенные сюда насильно, бежали лесами». А приезжие инспекторы подвергались атаке голодных женщин и детей, которые просились в лагерь…
Думал ли он, участник левой оппозиции, которая тоже провозглашала «борьбу с кулаком», что эта борьба может вылиться в такие чудовищные формы? Это важный вопрос, на который сам Шаламов и дал ответ – запечатленными им картинами. Известно, что все оппозиционеры восприняли сталинские методы коллективизации с огромным возмущением. В обращении X. Г. Раковского и других его единомышленников в ЦК ВКП(б) и ко всем членам ВКП(б) в начале 1930 года подчеркивалось, что «директива о сплошной коллективизации является грубейшим отклонением от социализма». Вопреки распространенным мнениям о том, что Л.Д. Троцкий был «ненавистником крестьянства» и едва ли не идеологом «великого перелома», он на самом деле являлся сторонником гораздо более гибкой и реалистичной политики в деревне, основываясь на идее Ленина о незыблемости «союза с середняком» и давлении на кулака прежде всего экономическими, налоговыми методами. Саму идею форсированной коллективизации Троцкий назвал «экономическим авантюризмом», «ультралевизной» и опубликовал в «Бюллетене оппозиции» целую серию статей и заметок с мест против «выкорчевывания капитализма на конной тяге в порядке энтузиазма агентов ГПУ» [19]19
Роговин В. Власть и оппозиция. М., 1993. С. 139—155.
[Закрыть].
Шаламов был отрезан от любой нелегальной литературы, но все грани практических результатов сталинской политики он видел и ощущал каждый день.
Один из парадоксов Вишеры состоял в том, что «раскулаченные», попавшие в лагерь, оказывались в неизмеримо более выгодном положении, нежели те, кто был отправлен на лесозаготовки. Там царили голод и произвол, а в огороженных колючей проволокой зонах вблизи строек сложилась по-своему гуманная и упорядоченная система питания и работы – то, что в неприхотливом русском народе называется «жить можно» («…а если повезет – то очень хорошо», обычно добавляли «знающие жизнь» люди). Поэтому так стремились заброшенные в леса жертвы коллективизации попасть в зону! И были чрезвычайно рады, когда северные лесные поселки в 1931 году вышли из-под нерадивого попечения местных властей и вошли в систему всемогущего ОГПУ – снабжать, кормить стали лучше.
В 1929 году, когда Шаламов пришел этапом на Вишеру, у всех заключенных был гарантированный паек в 800 граммов хлеба с хорошим «приварком» – с винегретом, кашами и супами. При этом за работу особенно не спрашивали. Но прибытие в начале 1930 года Э.П. Берзина, инициатора постройки Вишерского ЦБК, назначенного сюда по решению ЦК ВКП(б) директором с чрезвычайными полномочиями по линии партии и ОГПУ, резко изменило весь уклад жизни заключенных. Впрочем, перемены начались еще в конце 1929 года, когда приехала «команда» Берзина, а сам он в это время был в Германии, закупая оборудование. Перед ними была поставлена задача—в кратчайшие сроки пустить первый на Северном Урале комбинат, дать стране не только бумагу, но и целлюлозу, столь необходимую авиационной промышленности. И задача была выполнена – всего за полтора года в далекой глуши был построен и пущен этот ударный объект первой пятилетки. Как случилось это чудо, какими методами и какими людьми – никто лучше Шаламова, наверное, не рассказал.
Он довольно близко узнал Берзина в этот период, не раз встречался с ним на совещаниях и собраниях, а однажды даже сопровождал директора во время полета на гидроплане для обследования северных лесных территорий. Оценки Берзина у Шаламова с течением времени сильно менялись, но в те годы он находился под воздействием обаяния этого необычайно волевого и разносторонне талантливого человека – в юности окончившего Берлинское художественное училище, в годы революции – командира артдивизиона латышских стрелков, участника знаменитой операции ЧК по ликвидации заговора Локкарта в 1918 году, нацеленного затем Дзержинским (в пору, когда тот возглавлял ВСНХ) на хозяйственный фронт. В том же «Вишерском антиромане» Шаламов признавался, что, «когда приехал Берзин, а главное, приехали берзинские люди, все казалось мне в розовом свете, и я готов был своротить горы и принять на себя любую ответственность».
Такое воздействие на Шаламова оказывала прежде всего сама необычная роль бывалого чекиста – не как представителя скомпрометированной в его глазах новейшей охранительной системы, а как созидателя-большевика, отдающего всего себя делу революции в ее конструктивный период. Тем более что действовал Берзин совсем неординарно – смело, с новыми, бурлящими почти по-лефовски, идеями, жестко, но разумно и спокойно. Особое уважение испытывал Варлам, как видно, и к «берзинским людям». Прежде всего (как ни покажется странным!) к заместителю директора по управлению лагерями И.Г. Филиппову – тоже старому чекисту, бывшему путиловскому токарю, имевшему большой авторитет среди заключенных еще по Соловецкому лагерю – он был там председателем комиссии по освобождению («разгрузочной комиссии», как ее называли) и решал дела по справедливости. «Полный, добродушный, веселый» – таким он запомнился Шаламову. Еще более странными могут показаться симпатии молодого Варлама к члену берзинской «команды» Р.И. Васькову, тоже начинавшему свой путь в лагерной системе на Соловках, но приобретшему там далеко не лестную славу. Шаламов опирался на личные впечатления от встреч с Васьковым – своим непосредственным начальником (тот руководил учетно-распределительным отделом (УРО) всего лагеря, куда вскоре, после Березников, был переведен Шаламов). Кстати, его, молодого, здесь с иронией называли «героем березниковского процесса» («дела Стукова») – понятно, что ирония касалась и самого этого фальшивого дела, инспирированного Москвой. Васьков, по свидетельству Шаламова, был матерщинник, но «неплохо относился к заключенным, большого начальника из себя не строил», а пил только минеральную воду из-за болезни желудка. Но особенно сблизился Варлам в УРО с А.Н. Майсурадзе, начальником контрольно-ревизионного отдела, к которому его взяли заместителем: они работали бок о бок, а потом столкнулись на каком-то ночном пожаре, где оба, как писал Шаламов, «не жалели себя в огне, спасая чье-то имущество», – это их еще больше соединило. Майсурадзе тоже был заключенным, и то, что его назначили на столь ответственную должность, как раз и свидетельствовало об особой политике «доверия», которую проводил Берзин.
Первый лозунг, который провозгласил начальник Вишхимзавода, был: «Все заключенные должны работать по специальности, а если специальности нет – научим». Второй, и главный: «Покончим с уравниловкой, каждый будет получать такой паек, который заработает». Как вспоминал Шаламов, было введено шесть категорий хлебного пайка – от минимума в 300 граммов до килограмма и выше с соответствующей дифференциацией остального питания в зависимости от выработки. Кроме того, начала действовать система зачетов, позволявших «ударникам труда» освобождаться раньше (общепринятым был зачет двух дней за три дня срока, но особо отличившиеся могли освободиться и раньше).
Разумеется, не Берзин все это придумал – новая концепция сочетала в себе отголоски идей утопического социализма Т. Мора и Ш. Фурье с теоретическими разработками деятелей 1920-х годов, в том числе тогдашнего прокурора РСФСР Н.В. Крыленко (его лекции по теории исправительно-воспитательной «резинки», то есть дифференциации режима и сроков заключения в зависимости от труда, успел послушать Шаламов в МГУ), а главное – диктовалась требованиями рационализации труда постоянно увеличивавшихся масс заключенных. Но Берзин – в отличие от практики других лагерей при стройках типа Беломорканала, канала Москва—Волга и т. д. – основной упор сделал на создание максимально возможно благоприятных условий труда и быта заключенных. Построенные им новые лагеря в Березниках и Вишере были прообразом «соцгородков», распространившихся затем по всему СССР. Необычайно выразительное описание этих перемен оставил Шаламов:
«Лагерная зона, новенькая, "с иголочки", блестела. Каждая проволока колючая на солнце сияла, слепила глаза. Сорок бараков по двести пятьдесят мест в каждом на сплошных нарах в два этажа. Баня с асфальтовым полом на 600 шаек с горячей и холодной водой. Клуб с кинобудкой и большой сценой. Превосходная новенькая дезкамера. Конюшня на 300 лошадей…» Однако примечание писателя к этой идиллии: «Колонны лагерного клуба чем-то напоминали Парфенон, но были страшнее Парфенона» – приводит к мысли, что он и тогда осознавал непримиримое противоречие в самом сочетании «благоустроенный лагерь».
Тем не менее эксперимент Берзина удался. Именно руками сытых, по-человечески обустроенных и организованных заключенных был главным образом и построен первенец бумажной индустрии на Урале. При этом на стройке преобладал мускульный труд – механизмов почти не было, использовались только лошади. Разумеется, вольнонаемные – и энтузиасты, и те, кто приезжал сюда со всех концов страны «за длинным рублем», тоже играли большую роль, но текучесть среди них (об этом свидетельствовал Шаламов как инспектор УРО) была огромной – отъезжающих было больше, чем прибывающих. «Выработка заключенных была гораздо выше, чем у вольнонаемных», – отмечал он. И – главный парадокс, им подчеркнутый: вольнонаемные завидовали заключенным! «…Вольная столовая была хуже лагерной. Лагерников и одевали лучше. Ведь на работу не выпускали раздетых и разутых. Это привело к конфликту, зависти, жалобам. Я много встречал потом ссыльных, а то и просто вербованных работяг, бежавших из Березников из-за плохих условий быта. Все они вспоминали одно и то же: "раскормленные рожи лагерных работяг"… Видели, что и сам лагерь блестит чистотой, там не было ни вони, ни даже намека на вошь».
Шаламов смотрел на все изнутри и понимал, что это не показуха, не «потемкинские деревни», а действительно некий новаторский, неслыханный в истории эксперимент («мобилизационный, с комплексным подходом к стимулированию труда», как сказали бы теперь). Он писал: «Было опытным путем доказано, что принудительный труд при надлежащей его организации (без всяких поправок на обман и ложь в производственных рапортичках) превосходит во всех отношениях труд добровольный». Разумеется, эта формулировка – гротеск, ибо любое оправдание унизительного подневольного труда Шаламову всегда было абсолютно чуждо. Однако он понимал, что стимулы могут менять характер труда. Организационная и тем более гуманистическая составляющая политики Берзина импонировала ему, так же как сочетание в ней прагматики и культуры и даже эстетики. Ведь на территории лагерного поселка были разбиты клумбы, посажены садовые кустарники – часть деятельности большой опытно-сельскохозяйственной станции, руководил которой тоже заключенный – агроном А.А. Тамарин-Мирецкий, с которым Шаламов иногда общался.
Эти симпатии наиболее соответствуют его тогдашним чувствам. Но и позднее, после Колымы, он всегда отдавал должное Э.П. Берзину и его товарищам – и за вишерские начинания, и за первые колымские. Он не мог, не имел права их судить прежде всего потому, что знал, что их попытки «очеловечить» лагерную систему, избежать ненужных жестокостей были безжалостно и вероломно пресечены Сталиным – все «берзинцы» во главе со своим командиром и вдохновителем погибли в 1937—1938 годах. Над проблемой «человек и система», «человек и государство» на примере личности Берзина Шаламов думал постоянно – это был, можно сказать, пробный камень его восприятия не только сталинской эпохи, но и советской эпохи в целом. Некоторые его выводы о Берзине, сделанные в поздних рассказах «У стремени» и «Хан-Гирей», в конкретном плане отмечены излишней прямолинейностью. На Вишере он думал иначе – и не мог думать иначе, потому что его молодой запас энтузиазма и веры в людей был еще не растрачен.
Единственное, по поводу чего он уже тогда не питал никаких иллюзий, – мир блатных, уголовников. Встретившись впервые с этим миром в арестантском вагоне, он решительно отмежевался от него. Воры и насильники, убийцы и мошенники, злостные рецидивисты-медвежатники и «случайные» растратчики составляли основную часть лагерного населения. Все они умели с виртуозной артистичностью камуфлировать свою суть («жульническую кровь», по словам Шаламова), но он быстро научился разбираться в этом. Дав себе зарок «никого не бояться», он не боялся и их, не заискивал перед ними, не шел на поводу, а уж тем более не увлекался блатной романтикой, которой отдали дань многие писатели и поэты той поры. И сама идея «перековки» уголовников (то есть перевоспитания их трудом) изначально показалась ему не только смехотворной – это был, по его словам, «яркий пример лицемерия, призванного скрыть далеко идущие цели». Смехотворной, потому что блатари, естественно, сразу повернули «перековку» в свою выгоду и быстро научились – хитростью, силой, угрозами, эксплуатацией слабых – добывать себе справки о выполнении плана на 200 процентов и соответствующих зачетах, играя в «перековавшихся» (в том числе перед приезжими писателями и журналистами), и досрочно выходить на свободу. А далекоидущие цели заключались в том, чтобы противопоставить в лагерях уголовников как «социально-близких» (по теории того же Н.В. Крыленко) – политическим, «контрреволюционерам». В вишерский период Шаламова такого еще не наблюдалось, но Колыма подтвердила самые худшие его опасения.
Прямой задачи «перековки» политических заключенных в лагерях не ставилось – все понимали, что имеют дело или с неисправимыми «бывшими» (офицерами и чиновниками царского времени), или партийными, идейно убежденными людьми – от них требовались лишь лояльность и строгое исполнение своих обязанностей. Поэтому вопросом, «перековался» ли в какой-то степени Шаламов на Вишере, никто не интересовался – более того, о том, что он участник оппозиции и «троцкист», при Берзине забыли, видя в нем только добросовестного инспектора УРО. Каково же было удивление всех окружающих, когда они узнали, что Шаламов вместе с М.А. Блюменфельдом – одним из вновь прибывших из Москвы заключенных по делу оппозиции, работавшим начальником планового отдела, – пытался отправить в управление ГУЛАГа и в ЦК ВКП(б) (опять!) письмо с протестом против бесправного положения женщин в лагере. Как вспоминал Шаламов, это было в апреле 1931 года, и протест они составили вполне доказательный, с цифрами и фактами о многочисленных изнасилованиях, венерических заболеваниях и т. д. Но письмо дальше лагерного начальства не ушло, а Шаламову пришлось испытать очередные санкции – его отправили на пять месяцев в «ссылку» условно – инспектором в глухое северное отделение.







